Давным-давно в журнале «Маяк современного просвещения и образованности» Евлампий Максимович прочел историю про одного персидского шаха. Этот шах приказал на базарной площади своей столицы протянуть цепь, соединив ее с висевшим у самого трона колокольчиком. Всякий неправедно обидимый из его подданных мог дернуть цепь, и шах, подвигнутый звоном колокольчика, немедля устранял неправду в своем государстве. Теперь Евлампию Максимовичу все чаще представлялось, что сам он такой колокольчик. Толкаются в цепь неправедно обидимые и ждут, слушают, не воззвонит ли колокольчик в губернском присутствии, в далекой Флоренции или у самого государева престола. Многие, правда, полагали, что и нет там никаких колокольчиков. Но Евлампий Максимович таких мыслей не одобрял. От таких мыслей прямая дорога была к смутьянству.
Князь Лобанов-Ростовский, генерал от инфантерии, сенатор и многих орденов кавалер, ознакомился с прошением отставного штабс-капитана Мосцепанова и начертал на полях следующую резолюцию: «Заведения в виде домов призрения подлежат ближе к министерству внутренних дел, и потому прошение сие препроводить по принадлежности к графу В. П. Кочубею, который уже войдет в сношение с кем следует».
И прошение препроводили по принадлежности.
XIII
Когда тот мужик, прижимая к груди гуся, помянул свою бабу, приведшую Мосцепанова на место экзекуции, Сигов этому значения не придал. Но как скоро до него дошли слухи, что к Мосцепанову потянулись жалобщики, он слова мужика припомнил. Если не к нему, управляющему Сигову, шли люди о заступничестве молить, а к Мосцепанову, у которого и власти никакой не имелось, значит, худо обстояло дело, и власть его, Сигова, была не во власть уже.
Он почувствовал вдруг, что окружен людьми ненадежными, мимо которых и пройти опасно, не то что довериться им. Между тем всего четыре года назад Сигов по указанию Николая Никитича отобрал по заводу двести одиннадцать человек беспокойного нрава, отосланных после в Златоуст, на казенные заводы. Николай Никитич ровно двести человек велел отобрать. Но работных людей беспокойного нрава оказалось чуток больше, и Сигов на свой страх и риск присоединил к указанному числу еще одиннадцать человек.
Вскоре после этого Николай Никитич овдовел. И такое событие многими было поставлено в прямое отношение с помянутым распоряжением. А у Сигова жена не умирала и вообще все шло превосходно, что опять же воспринято было поначалу, как доподлинное свидетельство его невиновности. «Что с него возьмешь, — говорили в имении. — Велели ему, он и отобрал... Против Демидова не попрешь, сомнет!» И даже сочувствовали Сигову, принявшему такой грех на душу.
А о том, что велено было лишь двести человек отобрать, никто и не знал.
Все четыре прошедшие с той поры года Нижнетагильские заводы по нравственности и послушанию жителей могли считаться образцовыми. И теперешнее появление у Мосцепанова жалобщиков особенно настораживало Сигова. Какие-то разговоры стали мерещиться, взгляды косые. Так неспокойно сделалось, что бабка Федосья, жившая у него в комнатном услужении шестой год, вдруг показалась человеком подозрительным. Тем более она Татьяне Фаддеевне родственницей приходилась. Для испытания Сигов начал выкладывать на видных местах деньги и следил — будут ли целы. Один раз женину сережку на окно положил, золотую. Но деньги и сережка не пропали, а бабка Федосья как-то вечером рухнула перед Сиговым на колени и взмолилась:
— Не пытай ты меня, Семен Михеич! Разве заслужила я такую пытку? Пожалей меня, старую...
Сигов пристукнул ложечкой по музыкальному самовару:
— Да ты что, Федосья, совсем ума решилась?
Но деньги с того вечера выкладывать перестал.
А спал он в ту ночь особенно плохо. Снился ему один мужик из тех двухсот одиннадцати, вернее, из одиннадцати последних. Мужик склонялся над Сиговым и спрашивал: «Помнишь фамилие мое?» — «Помню»,— отвечал Сигов, а сам не помнил ничего. То есть лицо только помнил, а фамилию нет. «Ну как? — угрожающе тянул мужик. — Скажи, как?» — «Да помню, помню», — говорил Сигов, думая о том, чтобы поскорее проснуться. Хотя и понятно было, что это лишь сон, видение ночное, а все страшно делалось мужика. Но и тоже, вспомнить-то хотелось его фамилию. Оттого просыпаться немного жаль было — наяву уж, ясно, не припомнить ничего...
Только на другой день всплыла вдруг в памяти фамилия того мужика. И Сигов припомнил с сожалением, что был это мужик смирный, не ябедник. Разве во хмелю мог негожего чего учинить. «Он бы уж к Мосцепанову не стал ходить, — с досадой подумал Сигов. — Не таков был...»
Теперь все очевиднее делалось, что не тех он тогда отобрал, кого нужно было.
Народ к Евлампию Максимовичу приходил больше в сумерках — чтобы понезаметнее. Но все равно, как заключил Евлампий Максимович, Сигов про это прознал. Недаром вечерами возле дома начал прогуливаться уставщик Венька Матвеев. Прогуливался он будто для уставщицкого своего прохладу, лущил кедровое семя, с девками перекрикивался. Однако удивительное постоянство его вечерних прогулок наводило на определенные размышления.
Впрочем, Евлампий Максимович этим размышлениям большого ходу не давал.
Вечером 12 июля явилась от горы Высокой черная туча, грянул гром, и тяжелый ливень загромыхал по крытой драньем крыше. В это время дядька Еремей, привычно ворча, ввел очередного посетителя, в котором Евлампий Максимович признал Василия Дамеса. Дамес снял картуз, и от его белесых редких волос, от влажных завитушек над ушами снизошел на Евлампия Максимовича, распространившись по комнате, возрожденный ночным дождем запах постного масла.
— Жалобу я тебе принести хочу, — проговорил Дамес, сощурившись. — На беззаконие... Кот сиговский в моем огороде огурцами промышлять взялся. Такая бе-
стия, этот кот. Я уж Сигову сказывал, а он смеетсяг только...
И опять Евлампию Максимовичу померещилось соответствие с тем персидским шахом. Ведь в цепь, им подвешенную, после неправедно обидимых осел толкнулся, отчего у шаха к звону колокольчика веры не стало. Но у шаха всего было довольно в жизни, потому он верой своей мог поступиться. А у Евлампия Максимовича одна вера и была. Он резко шагнул к Дамесу, схватил за грудки. Спросил, наворачивая на кулак отвороты шинели:
— Измываться пришел, сукин швед?
— Да шучу я, — ничуть не расстроившись, сказал Дамес. — Шучу, понял? Я тебя упредить пришел, дурья голова!
— Ну, — отпуская шинель, потребовал Евлампий Максимович. — Упреждай!
— Сигов с Платоновым на тебя доношение написали губернскому прокурору. Что ты народ бунтуешь и ложные ябеды рассылаешь. Вот рассуди и остерегись!
И Евлампий Максимович увидел, как летит в небе его прошение, белым голубком летит. А выше чертит круги черный коршун — его врагов доношение. Увидел; устрашился на мгновение, потом устыдился недостойного своего страха и сказал:
— Себе на голову и написали. Тот народ бунтует,, кто беззаконие творит. Выходит, они и есть главные смутьяны.
И тут же щегол Фомка вывернул с высоты, пал на коршуна. Черные перья посыпались вниз, а белый голубок дальше полетел.
— Мне тебя, дурака, жаль, — усмехнулся Дамес.— Не видишь ты ничего. А Венька Матвеев у твоих ворот, как перед царским подъездом, стоит. Безотлучно. От дождя вот только и спасся.
— Поздно его поставили, — сказал Евлампий Максимович.
— Ну, как знаешь. — Дамес надвинул картуз на глаза. — Пошел я, пока дождить не кончило. Веньке, поди, тоже мокнуть неохота.
Уже в дверях он оборотился:
— Ты не сказывай никому, что я у тебя был.
— Я человек честный, — двусмысленно как-то отвечал Евлампий Максимович.
— Коли честный, так и не сказывай... Теперь честный человек непременно врать должен уметь.
Но Евлампий Максимович ничего на это не сказал. Он следил мысленным взором полет белого голубка.
XIV
Прошение нижнетагильского штабс-капитана препроводили по принадлежности, и вскоре в министерстве юстиции получено было отношение от графа Виктора Павловича Кочубея. Его написал под диктовку секретарь последнего на бланке Хозяйственного департамента. Отношение это было занесено в книги под номером 836, как ответ на номер 5631. И сама разница этих номеров, ясно показывающая, какую перегрузку приходилось выдерживать министерству юстиции сравнительно с министерством внутренних дел, лучше всяких слов выдавала то обстоятельство, что с правосудием в Российской империи обстояло весьма неблагополучно.
Князю Лобанову-Ростовскому граф Кочубей написал буквально следующее: «Получив при отношении Вашего Сиятельства от 4-го сего июля полученное Вами прошение отставного штабс-капитана Мосцепанова, в котором он описывает бедственное и бесчеловечное состояние в существующем при Нижнетагильских заводах помещика Демидова воспитательном доме для незаконнорожденных детей, я не оставил предписать пермскому гражданскому губернатору войти по оному в сношение с кем следует для отвращения неустройств в воспитательном доме Нижнетагильских заводов. Честь имея уведомить о сем Ваше Сиятельство, я неизлишним почитаю присовокупить, что упомянутый штабс-капитан Мосцепанов известен уже мне по полученным от него бумагам. Бумаги сии показывают, что человек он беспокойного нрава и пишет о многом без всякого основания».
XV
Пермский гражданский губернатор Антон Карлович Криднер назначен был на свою должность за пять с лишним лет до описываемых событий, в январе 1818 года. Для губернского общества он был фигурой если не загадочной, то уж во всяком случае не совсем понятной.
Однако при всем том никакого особого любопытства, какое вызывает обыкновенно история жизни начальника у его подчиненных, жаждущих уловить в ней сходство со своей собственной, никто почти к губернатору не испытывал. Уже по одной походке его журавлиной заметно делалось, что не привык Антон Карлович одолевать крутые ступени служебных лестниц. Журавель и есть журавель. Шел, шел по ровному месту и вдруг вознесся. Чиновников помоложе, у кого еще надежды не остыли, интерес, правда, разбирал. Но большинство на историю губернаторской жизни равнодушно взирало. Что в вознесении таком поучительного? Ничего, если нет крыльев и не обещаны они.
Была, впрочем, в карьере Антона Карловича одна особенность, о которой знали в губернии немногие, да и те предпочитали держать язык за зубами. Особенность эта заключалась в том, что раньше, до января 1818 года, губернатор свою немецкую фамилию предпочитал по-русски иначе передавать. Берг-инспектор Булгаков и губернский прокурор Баранов полагали, к примеру, что прежде Антон Карлович Криднер свою фамилию русскими буквами так писал: Крюднер. Однако со всей определенностью этого не могли утверждать и они.
На губернаторской должности Антон Карлович ни разу ничего основательного не предпринял. Разве что главные улицы все собирался камнем замостить, утверждая, будто от столичных путешественников стыдно. О деревянных же тротуарах, которые в грязь просто необходимы были, и слушать не желал. Вообще Антон Карлович за городским порядком следил. Велел разносчикам пироги с чистых тряпиц продавать и запретил выпускать кур на Сибирскую улицу. Последним распоряжением многие были недовольны. Учитель гимназии Василий Феонов даже написал по этому поводу стихи. В них забота губернатора о пристойном виде Сибирской улицы истолкована была как забота о самих курицах, часто погибавших под колесами и копытами. Это объяснялось в стихах «кур-ляндским» происхождением Антона Карловича.
Но это все так, между прочим.
В середине августа 1823 года Антон Карлович получил предписание графа Кочубея разобраться с прошением отставного штабс-капитана Мосцепанова. Копия последнего приложена была к предписанию. Прочитав обе бумаги и вспомнив, что фамилия Мосцепанова уже знакома ему по прежним каким-то жалобам, губернатор пригласил к себе для совещания Булгакова и Баранова.
Те не замедлили явиться.
Встретившись перед подъездом губернского правления, они вместе поднялись на второй этаж. При этом берг-инспектор успел изложить губернскому прокурору недавно открывшиеся причины, которые побудили графа Аракчеева принять участие в судьбе практиканта Соломирского. Свой рассказ он резюмировал такой присказкой: «Хорошо тому служить, у кого бабушка ворожит!»
— Т-сс, — отвечал на это Баранов, указав мановением головы в конец коридора, где из дверей ретирады показалась журавлиная фигура Антона Карловича.
Здесь следует предупредить читателя о том, чтобы он не торопился с догадками.
Нет, престарелой чиновнице Соломирской и умению ее ворожить по кофейной гуще Антон Карлович никак не был обязан своим возвышением. Тут совсем иная обрисовывается история. Она касается уже высот почти заоблачных, с которых и губернаторская должность видится едва заметным пригорочком, а берг-инспекторская или прокурорская — вовсе незаметны.
Еще в то время, когда медвежьи шапки наполеоновских гвардейцев качались над разбитыми колеями старой Смоленской дороги, в руки государю императору попались письма некоей баронессы Юлии Крюднер, урожденной Фитингоф. В письмах она предсказывала скорое падение «черного ангела», то есть Наполеона, и торжество справедливости под эгидой «белого ангела», то есть самого императора Александра Павловича. Позднее, когда «черный ангел» томился уже на Эльбе, она писала с вещей тревогой: «Буря приближается, эти лилии явились, чтобы исчезнуть!» Под лилиями баронесса подразумевала Бурбонов, чей герб, как известно, украшали белые лилии, а под бурей — скорое возвращение Наполеона во Францию. Но тут же она утверждала, что после этого нового кровопролития Европа, погрязшая в крови, прахе и нечестии, обновится через
священный союз монархов и торжество евангелия в братстве народов. Неизвестно, каким образом получила баронесса эти сведения, вскоре подтвердившиеся, — Наполеон действительно вступил в Париж. Вполне возможно, что и путем ворожбы по кофейной гуще. Тем не менее она на несколько лет прочно вошла в число доверенных особ государя императора, слывшего новым Агамемноном, вождем царей. Хотя, по словам прусского короля Фридриха Вильгельма III, баронесса Юлия Крюднер обладала всеми небесными дарами, кроме здравого смысла, Александр, по-видимому, был с ним не согласен. В противном случае, как полагали Булгаков и Баранов, навряд ли оказался бы Антон Карлович на той должности, которую занимал.