К книге
Обручение с вольностьюСтраница 5
13%
Страница 5
5

Третий пункт составляли подсчеты, произведенные Евлампием Максимовичем:

«Ежели примерно положить в год из числа более, чем 20 000 душ обоего пола здешних владений г-на Де­мидова средним числом 40-к подкидываемых младенцев, то в течение 17-ти лет со времени построения воспита­тельного дому их должно быть 640-к. Хотя б была поло­вина сего! В семнадцать лет едва ли до двух десятков воспитанников представлено быть может. Остальные в младенцах померли. Вот видимый результат неправды, творимой в здешних заводах!»

Ниже Евлампий Максимович указал:

«К подаче надлежит министру юстиции, генералу от инфантерии, сенатору и кавалеру, князю Лобанову-Рос­товскому».

Еще ниже:

«Сие прошение писал, сочинял и руку приложил сам проситель, отставной штабс-капитан Евлампий, Максимов сын, Мосцепанов».

Расписался, сдвинул последний листок и посмотрел на картину «Падение Фаэтона». Хороша была картина, и весело блестел на ней сковывавший краски секрет­ный лак тагильского изобретения. Под лаком, в правом верхнем углу, круглилось рыжее солнце, заливая всю картину неумолимым своим сиянием. Пониже солнца радуга изгибалась. А по радуге мчалась хрупкая, точно соломенная, коляска — мчалась во весь опор, но уже заваливалась набок, и тройка лошадей, диковинная тройка без дуги и колокольчика, повисала копытами над пустотой. На коляске, не держась ни за что, стоял отрок в белой хламиде. Он протягивал руки к солнцу, не веря еще, что падает, а сам рушился уже в бездну вместе с коляской и лошадьми. И видно было, что не удастся ему ничего поправить, что упадет он, всенепременно упадет. Но в том-то и состояло искусство живописца, что хотя видно все было, а не хотелось в это верить. Наоборот, хотелось верить, что сейчас нащупают кони радужный мост своими копытами, опадут раздутые их ноздри, как пена на молоке опадает, и вновь выправится соломен­ная коляска, одевающаяся уже язычками неумолимого огня.

Отец Татьяны Фаддеевны не дал себе труда проник­нуть в глубь эллинских вещих баснописаний. Евлампий Максимович давно понял, что Рябов перепутал несчаст­ного Фаэтона, вздумавшего заместить собой небесное светило, с безрассудным Икаром, от этого светила по­страдавшим. Потому картина не вовсе соответствовала, что, впрочем, было пустяком по сравнению с иными уга­дывавшимися в ней соответствиями.

Отрок в белой хламиде кренился над бездной, а Ев- .лампий Максимович сидел в своей постели. Но тем не менее оба они совершали гибельный в равной степени полет, воспаряя один телом, а другой — духом и слогом, н оба они при этом с мольбой простирали руки, один с хлыстом, другой с пером, один к солнцу, другой к сена­тору и кавалеру, князю Лобанову-Ростовскому.

VIII

Несмотря на высказанные дядькой Еремеем опасе­ния, нельзя сказать, чтобы Татьяна Фаддеевна была к нашему герою совершенно равнодушна. Нет, она ценила его ум, и горение души, и способность ко всяческой ци­фири, и ту обстоятельность во всех предприятиях, кото­рой так недоставало ее покойному мужу. Покойник Федор был хороший человек и тоже за правду стоял, но его никто не боялся — ни крепостные люди, ни началь­ство. Мастеровые мимо него, как мимо столба, проходи­ли. Перед Евлампием же Максимовичем работный люд ломал свои картузы едва ли не с большим усердием, нежели перед Сиговым или Платоновым. И куда как с большей охотой.

Это Татьяне Фаддеевне приятно было.

Она любила слушать его рассказы про заграничный поход, испытывая неведомое прежде волнение при мыс­ли о том, что рука, поглаживающая ее пальцы, сжимала некогда рукоять палаша. Возле губ у Евлампия Макси­мовича рассыпаны были синие точки — намертво въев­шиеся в кожу крупинки пороха. И когда Татьяна Фад­деевна представляла, как эти губы припадают к ее гу­бам, она ощущала их жар, потаенную горячность, будто пороховые крупинки раскаляли изнутри бледные уста Евлампия Максимовича. Тогда у нее самой тоже горя- чели губы, высыхали. Она обводила их кончиком языка, закусывала крепко и от влажности этой волновалась еще больше.

Но, странная вещь, хотя и губы пересыхали, и ува­жение было у нее к Евлампию Максимовичу, но не было таяния души, простой бабьей жалости, которая к Фе­дору имелась, особенно в молодые годы. Может, истаяло уже все, что могло в ней, душе-то, таять, изошло де­вичьим давним томлением и любовью к детям. Лишь однажды она в себе это узнала — когда увидела скрю­ченное сердечным припадком тело Евлампия Максимо­вича на «казенном дворе». Так он лежал тогда сиро в той пыли, такое лицо у него было удивленное, непони­мающее, как у ребенка больного, и с таким безжалост­ным любопытством все вокруг на него смотрели, что вслед за первым страхом и робостью подойти вызрела в ее душе тихая капелька, набухла и оборвалась со зво­ном. И теперь еще тот звон слышался ей иногда, но все

реже и реже. Потому, навещая Евлампия Максимовича, о свадьбе она не заговаривала, хотя назначенный срок уже миновал.

После происшествия на «казенном дворе» ей про свадьбу и думать-то было страшно. Прежде она еще надеялась, что вместе с тихой жизнью явятся к ней по­том недостающие качества души — любовь и жалость. Теперь надежда на это исчезла. Она могла бы и вовсе отказать Евлампию Максимовичу, но не решалась, опа­саясь, что при такой своей репутации и стесненных сред­ствах навсегда останется вдовой. Как-то так неожиданно получилось, что все перестали обращать внимание на близкое ее с Евлампием Максимовичем знакомство. И в том, что захаживали они друг ко другу, никто ничего предосудительного не усматривал. Ходят и ходят, дело обычное. Как казалось Татьяне Фаддеевне, в этой их не особо скрываемой симпатии люди увидели первый признак того, что слух о причастности Евлампия Макси­мовича к рождению ребенка слухом только и был. Она полагала даже, что без этой сплетни долго бы еще хо­дили всякие толки. А так выходило, будто толки эти их и сблизили. Коли бы правдой были они, то развели бы, а раз сблизили, друг ко другу толкнули — кстати и тол­ки! — значит, неправда. Народ, он все всегда понимает. Беда, что не сразу. Бабы шептались, конечно, что, мол, вдова и вдовец — все к одному берегу, но не обидно шептались, а так, промеж делом.

Потому отвергнуть предложение Татьяна Фаддеевна уже не могла.

Но когда она прочла прошение Евлампия Максимо­вича о воспитательном доме, то поняла сперва одно: ни­какой тихой жизни, а следственно, любви, жалости и радости, которые могла бы принести такая жизнь, у них не будет. Потом удивилась: почему именно теперь вновь вернулся Евлампий Максимович к злополучному дому, нарушив данное ей обещание. А Евлампий Мак­симович, не упоминая про явление ангела, ничего тол­ком объяснить не мог. Говорить про это ему не хотелось даже Татьяне Фаддеевне. Между тем сама безмятежная розоватость небесного посланца невольно, помимо про­чего, наводила на мысль о том, что предназначена была напомнить о судьбе несчастных малюток, чье положение, как он доподлинно знал, ничуть не изменилось к луч­шему.

— Уж вы вначале-то господину владельцу сообщили бы, — осторожно предложила Татьяна Фаддеевна, при­берегая слезы на конец разговора.

Евлампий Максимович безнадежно махнул рукой:

— Далеко до него, дальше, чем до Питера. Он теперь в Италии обретается, древности геркуланские скупает. До младенцев ли ему!

— Пишут же ему отсюда!

— Пишут, конечно. Но через петербургскую контору переписка идет. А там мое письмо непременно распе­чатают и дальше не пустят.

Татьяне Фаддеевне младенцев тоже жаль было. Но она понимала, что Сигов с Платоновым никакие не зло­деи. Просто руки у них до всего не доходят — дел-то в заводе и без воспитательного дому хватает.

— Вы бы по-хорошему с ними потолковали, — ска­зала она. — Указали бы на непорядок. А то ведь съедят они вас, не посмотрят, что дворянин. Лучше мы мла­денцам-то сами помогать станем. Много ли им надобно!

— Не в том дело, — отвечал Евлампий Макси­мович. — Неправда, она, как ржа, все кругом разъедает. И я на это смотреть не могу. Нет у меня сил на это смот­реть, потому что неправда... Это телу моему отставка дадена, ибо по причине двух ранений не способно оно служить России и государю. А душе кто отставку даст? Она в бессрочной службе пребывает, и нет ей ни от ко­го отставки!

— А вы испугайтесь, — Татьяна Фаддеевна низко склонилась над подушками. — Сами же сказывали, что отважному воину и страх во благо дается. Самое время теперь испугаться!

Она говорила тихо, почти шепотом, и Евлампий Мак­симович прямо перед собой, там, где перемешивалось их дыхание, увидел того егеря, что двенадцать лет на­зад на Бородинском поле навел на него ружье. В громе боя беззвучно дернулось дуло, белый дымок воспарил, и Евлампий Максимович понял, что точно в сердце ему идет эта пуля. Понял, и мгновенным ужасом сдавило сердце. Сжалось оно, съежилось, маленьким стало, как лесной орех, и пуля рядом с ним прошла — в грудь уда­рила, а сердце не зацепила.

— Вот не испугайтесь вы тогда, — говорила Татьяна Фаддеевна, — разве бы сидели мы так теперь? Да и ныне то же все. Вот дайте-ка мне бумагу вашу!

Не дожидаясь позволения, она схватила с одеяла листки, рванула их пополам. Потом медленно, будто го­товясь взлететь, развела руки в стороны и разжала пальцы. Но странное дело! Хотя сквозняки по комнате не гуляли и половинки неминуемо должны были упасть по меньшей мере в аршине друг от друга, они почему-то порхнули одна к другой и, сцепившись в воздухе, легли на пол таким образом, что след разрыва едва-едва сде­лался заметен.

Евлампий Максимович поглядел на это чудо со спо­койным удовлетворением, словно наперед знал, что так оно все и выйдет. Затем перевел взгляд на Татьяну Фаддеевну, увидел ее растерянное лицо, покрасневший носик и налившиеся слезами глаза. Проговорил успокои­тельно:

— Все одно, я прошение-то переписать хотел. Там еще надобно про государыню Екатерину вставить, про ее манифест. Очень замечательно в нем про воспита­тельные домы сказано... И слог еще поправить не ме­шает. х

— Уж вы про манифест-то вставьте, — со слезами отвечала Татьяна Фаддеевна, чувствуя бесполезность своих слез и хватаясь за слова Евлампия Максимовича, как за спасительную соломинку. — И слог поправьте, чтоб не так обидно было. — Она намеревалась все это с достоинством посоветовать, но не сдержалась, мучи­тельно повела головой из стороны в сторону и вдруг запричитала протяжно, по-бабьи, без всякой уже на­дежды образумить Евлампия Максимовича своим при­читанием:— Го-орюшко мое! Ой горюшко-о!

Да это про нее ли в девичестве старухи говорили: «Вертушка, всегда зубы на голи, не будет из нее доб­рой хозяйки!» А неправду говорили. Вот хозяйка она и мать и плачет теперь бог знает о чем — самой себе объ­яснить трудно. Мужа отплакала, дитятко отплакала, а нынче последним надеждам черед пришел.

Евлампий Максимович рванулся в подушках, на­крыл своей ладонью руку Татьяны Фаддеевны и, бестол­ково перебирая ее пальчики, пообещал:

— Все сделаю, как вы сказали.

И действительно, поправил слог, не обманул. А так­же про манифест вставил. Все сделал, как обещал, од­ним словом.

И Андрей Терентьевич Булгаков, пермский берг-ин­спектор, ожиданий графа Аракчеева тоже не обманул. Подыскал для практиканта Соломирского классную должность, как того настоятельно требовали нужды Российской империи. Но сам Соломирский ничего про это еще не знал, ибо по-прежнему находился в городе Екатеринбурге по служебной надобности.

IX

Едва поднявшись на ноги, Евлампий Максимович от­правился в Екатеринбург, чтобы сдать прошение на та­мошнюю почтовую контору. Нижнетагильскому почт­мейстеру он не доверял. Тот вполне мог известить Си- гова об очередной жалобе.

Екатеринбургский почтовый служитель принял пись­мо с самым почтительным видом, старательно запи­сал в маршрут. Он даже деньги принял с таким выра­жением лица, словно делал это лишь по неукоснитель­ному долгу службы. А нет, так и сам бы еще приплатил за счастье держать в руках куверт, которому суждено столь славное путешествие.

Тут за окном послышался шум голосов. Проста­вив на куверте номер, служитель встал и подошел к окошку.

— А, — сказал он, — Косолапова ведут. Главного смутьяна кыштымского. Каждый день его тут проводют — из острога в суд, а народ все любопытствует. Здоров он больно, Косолапов-то!

Про возмущение, случившееся на Кыштымском за­воде купца Расторгуева, Евлампий Максимович слышал, конечно. Мастеровые и непременные работники там чуть не полгода волновались. Управляющего избили, ка­заков камнями прогнали и грозились даже весь завод пожечь. Дело до государя дошло, а уж он распорядился туда воинскую команду направить. Пять сотен башкир­цев послали, две роты Верхнеуральского батальона да Троицкий батальон весь при двух орудиях. Сам Булга­ков экспедицию возглавил. Только так и удалось бун­товщиков к послушанию привести. Простых мужиков до сотни человек палками наказали, а главных зачин­щиков, в том числе и Климентия Косолапова, посадили в Екатеринбургский острог. Здесь над ним суд произво­дили. Говорили, что Климентий — мужик грамотный, не-

пьющий, а Горный устав от доски и до доски знает, как дьячок псалтырь.

Евлампий Максимович тоже подошел к окну.

Окруженные обывателями, по улице шли четверо солдат — вели огромного черного мужика в разодран­ной рубахе, со связанными за спиной руками. Оттого, что руки за спиной были связаны, мужик еще могутнее казался. Но и без того видно было, что здоровый — ко­сая сажень в крыльцах. Шел он спокойно, улыбался по сторонам, а солдатики за ним семенили, будто он их вел, а не они его.

— Как на свадьбу идет, — сказал служитель.

Не ответив, Евлампий Максимович вышел на улицу. Вообще-то он мастеровых кыштымских жалел, зная, что над ними всякие мучения делали: розгами секли и дег­тем по стеганым местам» мазали, между печей на сут­ки сажали, девок выгоняли на горную работу. Но смуть­янства он все равно не одобрял, потому что смутьян­ство. Кто за справедливость даже бунтует, тот, выхо­дит, в закон нисколь не верит и за это поплатиться должен — закон-то против него и обернется. Вот его самого, Евлампия Мосцепанова, в острог не ведут, рук за спиной не вяжут, а кому вяжут, тем за дело, зна­чит.

Предыдущая главаГлава 5 из 39Следующая глава