К книге
Обручение с вольностьюСтраница 4
10%
Страница 4
4

И в тот же вечер Евлампий Максимович предложил ей руку и сердце. Татьяна Фаддеевна поплакала немного и согласилась принять предложенное, оговорившись, впрочем, что венчание должно состояться не раньше бу­дущей весны. Кроме того, она велела Евлампию Макси­мовичу пожертвовать надзирательнице некоторую сум­му, чтобы склонить последнюю к распространению слу­хов, противоположных распространяемым женой Сигова. И Евлампий Максимович, который никак не хотел поль­зоваться милостями управляющего, блестяще исполнил это дело.

Он еще дважды посетил воспитательный дом и ус­мотрел при этом такие обстоятельства жизни несчаст­ных младенцев, что решил донести об усмотренном в губернский приказ общественного призрения. Сам того не ожидая, он стал свидетелем непорядков, вопиющих к небесам, и рядом с этим случившееся с ним самим каза­лось уже не непорядком даже, а так, уклонением. И Ев­лампию Максимовичу пришла на ум мысль, которая ни­кому другому в Нижнетагильских заводах прийти не могла. Он понял, что все происшедшее с ним и с Татья­ной Фаддеевной было задумано свыше с единственной целью: заставить его переступить порог воспитательного дома. Можно было, конечно, измыслить путь и покороче. Об этом Евлампий Максимович тоже подумал, устыдив­шись, правда, своего маловерства. Но в мучительности пути была, наверное, особая цель. Ведь он вошел в вос­питательный дом с душой, уязвленной собственным не­счастием, что, как давно известно, способствует понима­нию всяческого непорядка.

Татьяна Фаддеевна, узнав про обещание Сигова и про намерение своего нареченного им пренебречь, умо­ляла не делать этого. «Но ведь младенцы страдают без­винные! — воскликнул Евлампий Максимович. — А не первый ли это предмет сострадания человеческого быть должен?» — «Первый, —согласилась Татьяна Фаддеевна и всхлипнула, припомнив умершее дитя. — Куда уж пер- вее! Но все одно, не пишите пока ничего! А то ведь из­ведет нас Сигов, жизни не даст. Он ведь настороже те-

перь. Глядишь, и наладится все... А я младенцам-то мо­лочко каждый день относить велю!» И Евлампий Мак­симович, умягченный добротой ее, горем и слезами, дал клятвенное заверение ничего пока не писать.

Первое время ему те младенцы часто ночами сни­лись— кричали, выпрастываясь из рогожек, сучили по­допревшими ножонками. Потом кричать перестали, за­тихли и смотрели только. А один младенец, девочка без­бровая, два раза во сне приходила и сетовала, что гра­моте не знает, не может сама прошение написать. Евлампий Максимович девочку по волосишкам слипшим­ся гладил, плакал вместе с ней, а когда после про сон этот Татьяне Фаддеевне рассказывал, та тоже плакала. Но прошение все же писать не позволила.

К тому же и младенцы тогда не все умерли — зря их соборовали. То есть кое-кто умер, конечно, но многие и жить остались.

Да и сам Евлампий Максимович тоже не умер.

Нет, он, разумеется, умер, но не 23 мая 1823 года на «казенном дворе» перед конторой Нижнетагильских за­водов, а совсем в другое время, в другом месте и при других обстоятельствах. Хотя, возможно, если бы он мог предвидеть то, что ожидало его в ближайшие меся­цы, очень может статься, предпочел бы умереть там, на «казенном дворе».

Тем не менее он не умер, а, напротив, приоткрыл гла­за и сквозь туман, просеченный полусмеженными ресни­цами, увидел благостную синеву чисто выбритых щек заводского исправника и комковатое личико Сигова, све­тящееся таинственным удовлетворением. А затем иное лицо выплыло из этого тумана — чистое лицо Татьяны Фаддеевны. Оно порхнуло к нему беззвучно, как бабоч­ка, потом вдруг исчезло, и Евлампий Максимович дога­дался, что Татьяна Фаддеевна припала ухом к его гру­ди, слушает сердце. Тихо-тихо было вокруг. И внутри, в телесном пространстве, тоже было тихо. Евлампий Мак­симович хотел погладить Татьяну Фаддеевну по голове, но не смог поднять руки. Тогда он взглядом лишь облас­кал душистые ее волосы, к которым так хотелось не гла­зом припасть, но губами.

Розовел пробор в волосах Татьяны Фаддеевны, а за ним и над ним грозно начинало алеть закатное небо.

VI

Теперь можно опять покинуть на время уральские владения Николая Никитича Демидова и перенестись на другой конец страны, в северную ее столицу.

Однажды днем, все в том же мае 1823 года, к ма­ленькому домику у Московской заставы в Санкт-Петер­бурге, где нанимала квартиру некая Соломирская, вдова чиновника 13 класса, подкатила коляска. Из коляски вы­шел ливрейный лакей и, представ перед престарелой чиновницей, пригласил ее следовать вместе с собой к его светлости графу Аракчееву. Чиновница, не смея ослушаться, скоренько собралась и села в коляску ря­дом с лакеем, который на все ее вопросы отвечал толь­ко успокоительным похмыкиванием.

Граф встретил чиновницу чрезвычайно любезно, ве­лел садиться и спросил:

— Помнишь ли ты, матушка, вечер двадцать треть­его мая одна тысяча семьсот девяносто первого года?

— Стара, не помню, — робея, отвечала чиновница.

— Так я напомню, — сказал граф.

И напомнил следующее.

В тот вечер несколько холостых офицеров собрались в доме у одного своего женатого товарища. Между гос­тями была немолодая уже чиновница, которая с завид­ной сноровкой гадала дамам по кофейной гуще и при­влекла этим наконец всеобщее внимание. Постепенно вокруг нее составился кружок любопытствующих. А за­тем какой-то юный артиллерийский поручик первым из представителей сильного пола попросил поворожить ему. Чиновница глянула в чашку и, ничего не говоря, отво­ротилась. «Ну, что там?» — нетерпеливо спросил пору­чик. Чиновница глянула опять и опять промолчала. «Да говорите же! — вскрикнул тогда поручик. — Какова бы ни была правда, клянусь, я не струшу ее!» — «Да видите ли, — отвечала чиновница, — и не знаю, как сказать... Будете вы, словом, хотя и не царь, но вроде того...»

— Признаешь ли теперь меня, старая знакомка? — спросил граф.

— Признаю, благодетель... Ох признаю!

— Ну так и хорошо. А сейчас я тебе вот что скажу: оставайся у меня жить. Я тебе комнату велю отвести, девку приставлю... Ты родных-то имеешь кого?

— Внук у меня есть, — плача, сказала чиновница. — Он в горном корпусе обучался, а ныне практикантом у пермского берг-инспектора в канцелярии.

— Оно и хорошо, что внук, — загадочно заключил граф, и уже на другой день счастливая ворожея посту­пила под покровительство знаменитой любовницы его, Настасьи Минкиной, умерщвленной впоследствии за жестокость крестьянами села Грузино.

Впрочем, это последнее событие к нашему повество­ванию никакого отношения не имеет. К нашему повест­вованию имеет отношение совсем другое событие. А именно через несколько недель после описанной встречи пермский берг-инспектор Андрей Терентьевич Булгаков получил личное письмо от графа Аракчеева. В письме берг-инспектору предлагалось как можно скорее предо­ставить практиканту Соломирскому классную долж­ность и вообще иметь в виду, что судьба этого молодого человека вызывает в столице самый пристальный инте­рес.

Причины интереса никак не объяснялись.

Но юный практикант горного корпуса ничего об этом еще не знал, поскольку незадолго до получения Булга­ковым письма был командирован в Екатеринбург по слу­жебной надобности и не скоро ожидался обратно.

VII

После происшествия на «казенном дворе» Евлампий Максимович три дня пролежал в постели и даже труб­ки не курил — дым кислым казался и не приносил уте­шения. Еремей ходил за ним с заботливостью, но к ежед­невно являвшейся Татьяне Фаддеевне относился ревни­во. Ему обидно было, что Евлампий Максимович, к при­меру, принимал из ее рук чашку мятной настойки с та­ким участием, будто она сама по колено в росе собирала эту мяту и готовила питье. Между тем собирал ее Ере­мей, памятуя о больном сердце своего штабс-капитана, готовил питье тоже он, и даже в чашку он наливал. А уж поднести питье к губам больного невелика заслуга. Но Евлампий Максимович именно это последнее, нич­тожных усилий требующее дело воспринимал как самое важное и всякий раз долго благодарил Татьяну Фадде­евну, отчего раздражение Еремея еще больше возрас­тало.

— Не жалеет она вас, — не выдержал он как-то.— Ходить ходит, а не жалеет. Вот женитесь, так хлебнете лиха-то!

Евлампий Максимович на это ничего не ответил. По­вернулся лицом к стенке и стал думать про покойницу- жену, из-за которой очутился на Нижнетагильских за­водах.

Отец ее кровельным железом поторговывал, имел в демидовских владениях дом, хотя приписан был к гиль­дии в Ирбите, поскольку Тагил городом не считался и гильдий в нем своих не полагалось. В Ирбите и сошелся с ним Евлампий Максимович, подвизавшийся в то время при конторе тамошней ярмарки в качестве превзошед­шего все цифирные науки человека. То ли показалось прельстительным дворянское звание купно с немалой, грамотой, то ли воинские заслуги, но тагильский торго­вец, он же ирбитский купец, сосватал Евлампию Макси­мовичу свою засидевшуюся в девках дочь, обещав за ней дом и разное другое имущество.

Евлампий Максимович происходил из однодворцев Смоленской губернии. Отец его до двенадцатого года сам на земле хозяйствовал с двумя работниками, но пос­ле войны впал в окончательное разорение. В списки дво­рян, которые от казны вспомоществование получали, его не занесли, и отец землю продал. Продал и умер вскоре. Евлампий Максимович часть денег пропил, другую сест­рам отдал, а на третью поставил над могилой родитель­ской мраморный памятник с надписью: «Молю о встре­че». Строевую службу он в то время нести уже не мог из-за ранений, инвалидными командами брезговал, тем более что пенсион получал, и после долгих скитаний ока­зался в Ирбите.

Ко времени, когда он с тем купцом познакомился, Евлампий Максимович успел нажить в Ирбите порядоч­но врагов и приустать от холостой жизни, не вызван­ной государственной необходимостью, как то было в го­ды войны с Наполеоном. Еще не видев невесты, он пе­ревел свой пенсион на Нижнетагильские заводы и от­правился туда сам вместе с будущим тестем. Обещанный дом оказался, однако, изрядной развалюхой, а невеста Глафира — чахлой чахоточной девой двадцати семи с половиною лет. Но отступать было поздно. Да и жалка вдруг стало Глафиру, встретившую его с такой робкой надеждой, что просто сил не достало ее обмануть. Она

обвенчались, и три года, прошедшие до ее смерти, были самыми тихими, не сказать — счастливыми, в жизни Ев­лампия Максимовича. Однако душа его жаждала от­нюдь не тишины, что, впрочем, сам он понял далеко не сразу.

Так, размышляя о жене, а вернее — о всей своей жиз­ни, Евлампий Максимович лежал лицом к стенке, когда пришел спасенный им от кнута мужик, принес гуся.

— Гуся унеси, — строго сказал ему Евлампий Мак­симович. — Мне твой гусь не надобен... Да и не за тебя, дурака, я вступился, за порядок. А на тебя мне и гля­деть противно. Тьфу! — Но не плюнул, однако, а возвел глаза к портрету государя: слышит ли он эти слова?

Выпроводив мужика, Евлампий Максимович снял со стены другое украшение своего жилища — аллегоричес­кую картину «Падение Фаэтона». Собственно говоря, это была не картина, а висевший на гвозде обыкновенный тагильский лаковый поднос, на котором отец Татьяны Фаддеевны вместо мишурных колонн и яблок изобразил указанный сюжет. Здесь же, в постели, положив бумагу •на этот поднос, Евлампий Максимович докончил нако­нец свое прошение о воспитательном доме.

Пункт второй написал так:

«Управляющий Сигов с прикащиками вместо Дому построили избушку в длину шесть аршин, в ширину не бо­лее. Приставленные надзирательницы уходят за хлебом, молоком, за священником и прочими надобностями, ос­тавляя младенцев без всякого присмотру. Люлек у мла­денцев нет, а поделаны заместо них решетки из прутьев, как у нищих. Качаются и лежат в одной люльке иногда от двух до трех младенцев на набитых сеном мешках. Удивительно, в таком богатом имении у прикащиков нет подушек, белья, платьев, пелен и других необходимых принадлежностей младенцам. Какой у них рев, шум! Один заплачет, и все в голос. Можно ли тут младенцу воспитываться и быть живу, которой младенец всегда ищет простора, покоя, тишины, нежности и заботы ма­теринской. Больной со здоровым вместе лежат, один от другого заражаются и умирают. Здешний горный исправ­ник Платонов стыдится даже мимо пройти, а младенцы ют жестокости его погибают. Управляющий Сигов непра­ведно наживается, выстроил себе каменные палаты, а на воспитание нещастных малюток для одного деревян­ного воспитательного дому пожалел десяти аршин земли. Сердца исправника Платонова и управляющего Сигова непреклонны к чувству человечества. И это несмот­ря на то, что сам ныне царствующий монарх в манифесте 1802-го года, от мая 16-го дня, исполненный небесным вдохновением, говорит: «Чтоб показать, как близки к сердцу моему несчастные жертвы ожесточенного рока, я беру их под особливое и непосредственное покрови­тельство свое...» После такого милосердия, от престола исходящего, не должно ли было ожидать, что управляю­щий и исправник, подражая столь высокому примеру, вседушно подадут руку помощи невинным сим тварям, требующим человеколюбия и соболезнования, которые могли бы быть полезны отечеству?

Но нет!

Обратите взор на незаконнорожденных в здешнем воспитательном доме младенцев. Сигов с прикащикамв презирают сие богоугодное заведение, отпускают весьма скудный провиант и, не наблюдая того самолично, вы­нуждают в противность указа 1715-го года ноября 12-го, повелевающего «избирать искусных жен для сохранения зазорных младенцев», вынуждают, говорю, нерадиво приставленных негодных надзирательниц морить с го­лоду невинные создания. И как, слышно! Таковые жен­щины лили им в горло кипяток, состоящий из молока с водою, от чего они и погибали. Также крайность голода принуждала сих младенцев ручонками своими искать в щелях тараканов, которых с жадностью они ели. А что может быть жалостнее, как новорожденный младенец, который всякой помощи лишен и неминуемой гибели подвержен. Безвинно, говорю, безвременно. А не первой ли это предмет сострадания человеческого быть дол­жен?»

Предыдущая главаГлава 4 из 39Следующая глава