Тогда Петр потянул другую дверь — низкую, обитую изнутри рогожей, концы которой вылезали за порог. Из- за двери потянуло густым запахом съестного, и он догадался, что это кухня. Там, согнувшись у поставца, заставленного мутовками, толчеями и кринками, спиной к нему стоял Клопов. В одной руке член вотчинного правления сжимал краюху, а в другой — добрый кус окорока. Петр умышленно громко хлопнул дверью. Клопов оборотился, и лицо его побелело.
— Ты что! — выкрикнул он, и белые брызги из его рта полетели на черные бревенчатые стены. — Ты как здесь! Как смел без спросу! Вон! Вон отсюда!
Но Петр по срывающемуся голосу Клопова понял, что тот испуган неожиданным его появлением.
Действительно, член вотчинного правления никак не ожидал столь быстрой развязки. Он застыл на месте, с ужасом готовясь услышать в сенцах голоса поносовских сообщников. Но там было тихо. Тогда он обвел взглядом кухню в поисках чего-либо пригодного для защиты. Одно мгновение взгляд его задержался на скалке, а затем остановился на массивной сечке, висевшей около двери.
— Полагаю, вы не забыли вчерашнее досадное происшествие с Анной Ключаревой? — сдержанно спросил Петр.
Не отвечая, Клопов незаметно передвинулся поближе к сечке. Но Петр тоже заприметил это далекое кухонное подобие бердыша, ледяной блеск его округлого лезвия. Он скользнул вдоль стены, предупреждая движение своего собеседника, и встал так, что сечка оказалась висящей как раз над его плечом. Тут же явилась странная мысль: Петр подумал, что так вот висел обнажен-
ный меч над плечом эллинского оратора Демосфена, отучая его от дурной привычки поднимать во время произнесения речи правое плечо.
Эта чудаческая мысль сразу ослабила владевшее им напряжение.
— Вы негодяй! — спокойно сказал он Клопову, снимая со стены и подбрасывая на ладони сечку. — Лишь бесправное положение мое мешает мне вызвать вас на дуэль. Впрочем, что я говорю! Ведь и вы не граф. И даже не купец третьей гильдии, как уважаемый Иван Козьмич. И вам, несмотря на все чванство ваше, никогда не держивать в руках пистолета... Сечка, вот оружие, достойное, пожалуй, ваших рук! Дуэль на сечках, ей-богу, забавно! А? Ведь вы забавник, Алексей Егорыч?
Клопов молчал, чувствуя, как дрожат и подгибаются у него колени. Он с пронзительным сожалением вспоминал месячной давности разговор в кабинете управляющего, когда сам же настаивал на том, чтобы не подвергать преступников немедленному аресту. Теперь он пожинал плоды своей доброты! Клопов не сомневался уже, что Поносов заподозрил его в раскрытии тайны общества, и с замиранием сердца ждал окончания этого беспорядочного монолога.
Петр стоял, широко расставив ноги. Сечка по-прежнему крутилась в воздухе и, холодно поблескивая узорчатым лезвием, перелетала из одной руки Петра в другую.
Клопов, завороженный этим блеском, уже не слушал Петра. Втянув голову в плечи, он ждал лишь минуты, когда тот выскажет наконец со всей определенностью свои условия. Но Петр говорил и говорил. Он словно мстил за испуганное лицо Анны с красными пятнами на щеках, за бессилие своей юности, за бездействие и распадение общества, за всю ту нескончаемую несправедливость, апостолом которой был этот привалившийся к поставцу худой лысеющий человек.
И Клопов не выдержал.
— В рекруты пойдешь! — выкрикнул он, бросаясь на Петра. —Все там будете! Все!
Извернувшись, Клопов миновал описываемый сечкой зигзаг и ухватил Петра за горло.
Петр ощутил на шее его холодные пальцы, почувствовал, как впились в кожу кончики ногтей, и опешил на мгновение. Но тут же вновь накатило вчерашнее бешенство. Он уставил рукоять сечки в грудь Клопову и с силой отбросил его от себя. Затем удержал на лету за отвороты шинели и влепил тяжелую пощечину.
Клопов отлетел обратно к поставцу. А Петр заметил, что на левой его щеке начинает проступать красное пятно.
Вспомнилась рассказанная некогда Анной история про Адама, про его рукописание. Теперь он сам если и не душой своей, то все же очень многим пожертвовал для нее. Это его рука, хотя и не омытая в крови козлища, как на плите белого камня, оставила краснеющий след на бледной щеке Алексея Егоровича Клопова.
Он повернулся и вышел. Прошелестев хвостиками рогожи, хлопнула дверь. И сразу же вслед за этим Клопов услышал донесшийся из комнаты тяжкий удар.
Он выбежал в сенцы. Дверь, ведущая в комнаты, была распахнута настежь. Там, рядом со стулом, на котором лежала «История армянского дворянства», почти вертикально торчала сечка, с размаху всаженная в половицу. Она еще дрожала, издавая еле слышный цедящийся звон.
Этот звон и зловещий трепет лезвия Клопов воспринял, как грозное предупреждение.
XXXIII
Поднявшись в пустой горнозаводской класс, Петр бесцельно покружил по комнате и присел к окну. За окном густо валил снег. Двое подвыпивших мастеровых брели по улице, поминутно проваливаясь в сугробы. В одном из них Петр узнал Ивана Ширинкина. Его после побега Егора Якинцева сутки продержали в том же чулане и, не добившись ничего, выпустили. Гуляет теперь — рождество! Чем мог Петр привлечь его в общество? Что мог предложить ему? Избить Лобова? Пустить красного петуха? Или просто ждать, пока общество распространится? Но если человек годы будет жить в ожидании, то услышит ли он в нужную минуту зов трубы? И если услышит, то встанет ли на этот зов?
Получался круг, из которого нет выхода. Чтобы распространить общество, нужно дать его членам какое-то дело. Чтобы действовать, нужно вначале распространить общество. Нити заговора рвались, не успев оплести и самый Чермоз. А грозный Метелкин — где он?
Дух рабства был вездесущ и безразличен пока даже к свету просвещения. Ведь Клопов, Чернов, тот же Лешка, к примеру, почитали собственное рабское состояние пустой условностью, которой они с высот своего положения и просвещенности могут попросту не замечать. Заметить ее — значит встать вровень с прочими крепостными душами. А чего стоит просвещенность, если она не сердце возвышает, но лишь отделяет человека от ему подобных! Дух рабства был вездесущ, подобен туману. Он расступался перед ударами шпаги, но затем смыкался вновь, делаясь еще гуще. И сама шпага покрывалась капельками этого тумана, ржавела, прирастала к ножнам.
У церкви Рождества Богородицы ударил колокол. Звали к обедне. От густого звона чуть слышно звякнули стекла. Быстрее полетел за окнами снег, будто подстегнутый ударами колокола. Петр посмотрел на абрис нарезного станка, под которым покоились листки манифеста, провел по бумаге ладонью. Это движение неожиданно успокоило.
Весной, когда он говорил Лешке о восстании, перспектива эта казалась столь далекой, что о ней и думать всерьез пока не стоило. Так, разве, иметь в виду. Но с неуспехом секретных приглашений он все больше стал уходить в мечтания. Там, в розовых облаках, гремели его пушки, скакали верховые с приказами, солнце вставало под полями сражений, и ревнители вольности всходили на амвоны божьих храмов, дабы во всеуслышание объявить написанный им манифест.
Но сейчас Петр впервые подумал об этом трезво и просто.
Одна свеча зажгла тыщу свеч. Десяток верных людей, и власть в Чермозе перейдет в руки общества. А когда не втайне, не в темном углу, а с конторского крыльца, с церковного амвона услышат люди слова о вольности, не пойдет ли все по-другому?
Но тут же явилось и сомнение. А как поступят Ключарев, брат Николай и сотни им подобных? Для них привычка к послушанию необходима, как воздух. Пойдут ли за ним? А Мишенька Ромашов? Ведь стал же для него на какое-то время председатель тайного общества чем-то вроде начальства. Может быть, то же произойдет и с другими? Он, Петр Поносов, помощник учителя при горнозаводском классе, станет, пусть ненадол-
го, высшей чермозской властью. И тогда тяга к повиновению, о которой он сейчас подумать не мог без тоски сослужит ему последнюю службу. Дух рабства восстанет против самого себя и навек будет уничтожен.
Припомнилась сегодняшняя угроза Клопова. Впрочем ее не стоило принимать чересчур всерьез — по распоряжению господ владельцев лиц служительского сословия в солдаты не отдавали. Но член вотчинного правления обладал достаточной властью, чтобы и без того сделать жизнь Петра непереносимой.
Тем более нужно было торопиться.
Когда через полчаса в горнозаводской класс явился Семен Мичурин, он застал Петра за работой. Председатель общества сидел у стола, склонившись над листом бумаги. А с листа щерила аккуратное дуло небольшая пушчонка на разлапом, бесколесном лафете.
— Что ж лафет-то без колес? — полюбопытствовал Семен, извлекая из-под шинели бутыль наливки и кусок рыбного пирога.
Мать Семена, памятуя о сиротстве Петра, не упускала случая послать ему к празднику гостинец.
— Да это малая пушчонка, — объяснил Петр. — Ее на телегу поставим в случае нужды. А большие пушки на колесных лафетах поделаем!
— Ты никак подняться решил? — Семен медленно» опустился на лавку.
— Решил, — спокойно ответил Петр.
— И когда же?
— Вскоре, думаю.
— Да кто же пойдет-то с нами? — Семен поставил наконец на стол бутыль, положил рядом пирог. — Один Федор разве. Лешка и тот не пойдет. А о Мишеньке что и говорить!
— Есть у меня на фабриках верные люди... Ты про» Метелкина слыхал когда?
— Нет, — удивился Семен. — Не слыхал.
— Ну так скоро услышишь!
В эту минуту скрипнули ступени лестницы, и в комнату горнозаводского класса ворвалась Анна, вся красная, запыхавшаяся, в сбитом на затылок платке. Петр* испугался, подумав, что Клопов мог выместить на ней всю злобу за утренний их разговор. Но Анна, лишь глазами улыбнувшись ему, поворотилась к Семену:
— Ты здесь? Прятаться тебе надо!
— Чего кричишь? — меланхолически спросил Семен.— Не глухие. Зачем прятаться?
— Лобов тебя ищет, вот что!
— Лобов? — Семен машинально отломил кусок пирога, положил его в рот и начал жевать.
— Я с утра в конторе прибиралась, — успокаиваясь,, заговорила Анна, — перед праздником. Так он туда прибежал в полном параде. Кричит, будто сочинителя сыскал... Стихи ты, что ли, какие-то про него писал.
— Как сыскал-то? — спросил Петр.
— Почерка вроде сличал, — объяснила Анна. — Он: сейчас Козьмича уламывает, чтоб дозволил ему на рождество штрафование вицами произвести.
— А Козьмич что?
— Уговаривает праздника не омрачать. Но не уговорит, пожалуй. По всему видать.
Семен сидел бледный, и движения его челюстей стали такими медленными, будто он жевал не пирог, а кусок смолы, с натугой вытаскивая из него увязающие зубы. И Петру стало стыдно за то облегчение, которое он все же испытал, когда узнал, что тревога Анны вызвана иными, нежели вчера, причинами.
— Ламони, — тихо произнес он, словно прислушиваясь к звучанию этого странного для чермозских лесов, имени.
— Что Ламони? — встрепенулся Семен.
В том, как произнес Петр фамилию заводского медика, он уловил нечто обнадеживающее.
— Он тебя укроет покуда...
Федор Абрамыч внимательно выслушал Петра и потребовал показать стихи. Стихи были прочитаны им с одобрительными полусмешками-полупопыхиваниями трубочки, на конце которой по-прежнему лежала гологрудая сирена.
Через четверть часа на глазах у изумленный прохожих Петр приволок в госпиталь бессильно обвисшего на его руках Семена. А еще через четверть часа мать Семена была извещена о том, что сын ее, упав с лестницы, сломал себе ногу и находится в госпитале. Когда она примчалась туда, Семен в одной рубахе лежал уже на койке с забранной в лубки ногой, и бирка в изголовье извещала о дате помещения его на это место.
Лобов и двое младших полицейских служителей, сопровождавших его в этой экспедиции, были застигнуты
молвой о несчастном случае на пути к дому Мичуриных. Они не замедлили явиться к Федору Абрамычу. Но тот встретил их таким ледяным молчанием и такими густыми клубами табачного дыма, что служители порядка вскоре вынуждены были ретироваться. Ламони не дозволил им даже пройти к койке больного. Уходя, Лобов нарочито прогремел ножнами по всем косякам, изрыгая громкие проклятья по адресу самого Ламони и лекарской науки, им представляемой...
Вечером, сидя на койке Семена, Петр развернул перед ним на одеяле сложенный вчетверо лист бумаги. Бумага была грубая, и крестовина сгиба, раздваиваясь кое-где, неровно обтекала отдельные зерна. Вдоль вертикальной линии сгиба шла другая, еще более неровная. Она была прорисована жирно и оплетала первую, как вьюн оплетает столп кладбищенского креста.
Жирная линия изображала Каму.
(Петр осторожно провел по ней пальцем снизу вверх, от Чермоза к Волге. На сделанном по старинке чертеже север был положен внизу, а юг — у верхнего обреза.
— Уходить тебе надо, —сказал Петр. — Тут одними вицами дело не обойдется. Покалечит он тебя...
Семен приподнялся на локте и взглянул на листок.
Вдоль Камы надписаны были названия городов и сел. Возле некоторых лежали черные крестики, обозначающие воинские команды. Много лет уходили по таким чертежам в бега заводские крепостные люди. Уходили от Строгановых, от Всеволожских. Уходили и от Лазаревых.
Справа написано было, как ехать.
До Перми предписывалось нигде не останавливаться, плыть бережно, а под Петропавловским собором, у Нижнего рынка, пристать и прикупить запасов, какие потребны. Далее следовало держаться левого берега — в тридцати верстах ниже перевозчики и караул у Казенного тракта на правом берегу стоят. Осу надо было миновать посередине реки. Там на одном берегу воинская команда, а на другом — село большое. От Осы до Сарапула, говорилось, плыть с осторожностью, припасов по деревням не покупать и держать в лодке маленький якорек либо камень. От Сарапула же только ночью и можно было двигаться. Ну, а на Волге уже на любую расшиву свободно подняться. На Волге купцам всякие люди
нужны, в особенности грамотные и знающие счет. На Волге воля.