В избе было тепло, пахло травами, которыми отпаивали мать полазненские старухи. Сама мать в пестрой паневе хлопотала у печи — сегодня ей было лучше, что- то булькало в чугунках, и кошка уютно потягивалась у порога.
— Славно иноцем во пустынех! — провозгласил Лешка.
Федор сбросил тулуп, поцеловал мать в щеку.
— Ты бы ему, Лексей, невесту какую подыскал,— мать повернулась к Лешке. — А то он у меня девок боится. Не в отца пошел.
— Какие здесь невесты, — сказал Лешка. — Вы бы его в Чермоз пускали. Вот там невесты! И огурцы солить учены, и «Сизого голубочка» петь...
— Пущу, пущу. Мне получше стает... На рождество и пущу.
На столе дымилась в деревянных чашках похлебка из осердья. Горой громоздился тонкими ломтями нарезанный хлеб. А на вершине этой горы, как облачко, висел белый платочек. И три стаканчика зеленого стекла теснились возле графина со стрельчатой пробкой, налитого, будто лунным светом, белосмородиновой крепкой наливкой.
Через час Федор, сытый и разнеженный, сидел на лежанке. Рядом с обычной своей непринужденностью развалился Лешка.
— Отшельничаешь ты здесь, брат Федор, — говорил он. — Мечтаешь, верно. О чем же ты мечтаешь, позволь спросить? О любви чермозских красавиц? Или, может, о будущей прекрасной жизни? Завидую я, право слово, твоему уединению!
— Живу, — пожал плечами Федор. — Дел в заводе много... А что это за ланкастерская такая школа?
Лешка коротко объяснил ему модную ланкастерскую методу. Суть ее заключалась в том, что сильнейшие ученики под руководством учителя обучают слабейших. Метода эта применялась в училищах для бедных, где мало было учителей и обучали отроков разного возраста.
— Господам на учителей тратиться неохота, — заключил Лешка. — Вот и вся метода. Да и где их добыть, учителей-то? Если меня, к примеру, брать...
— Слушай, — перебил его Федор. — Помнишь, Поносов мне тайный язык для общества поручил составить?
— Помню, — насторожился Лешка.
— В Чермозе мне все недосуг было. А тут я подумал — чего нам мудрить? Возьмем литорею сложную, и дело с концом. Если с умом писать, так и ее не разберет никто.
— Что за литорея?
— Ну вместо букв цифры. Понимаешь? Вот берем имя мое — Федор. И вместо букв ставим числа славянские, которые этими буквами обозначаются. Выходит так: девять, пять, четыре, семьдесят, сто.
— Просто очень, — усомнился Лешка.
— Да ты погоди. Это я тебе простую литорею сказал. А мы сложную возьмем. Гляди-ка! — Федор подошел к столу, пером написал на листе бумаги свое имя и приписал над каждой буквой обозначаемое ею по-славянски число. — А теперь мы к тем числам, что меньше десятка, прибавим, положим, по три единицы. К тем, что больше десятка, и к десятку — по два десятка. От сотни же — по сотне прибавим. Смотри теперь, — он провел узкие, словно летящие цифры. — Теперь мы как имя мое напишем? Девять и три — двенадцать. Пять и три — восемь... И так дальше! Понял? А которых букв в славянской цифири нет, для них особые обозначения ввести можно.
Лешка молчал, ошеломленный привалившим вдруг счастьем. Козыри сами шли в руки, и теперь нужно было не зевать. Ланкастерская школа была придумана для отвода глаз. Единственная цель поездки заключалась в намерении раскрыть Федору положение дел и привлечь его к розыскам манифеста. Лешка приготовил уже самые мрачные краски, чтобы расписать Федору его будущность в случае отказа.
Но теперь все можно было устроить проще и надежнее.
— Это .ж чудесно, Феденька! — сказал Лешка. — И царь Соломон не разберет. Куда там Лобову!
— Нет, ты сам попробуй, — горячился Федор, и от волнения заметнее делалась басурманская желтизна его щек.— Вот слово «рука», положим.
— Рука? — переспросил Лешка, выстраивая в памяти полузабытый ряд славянских цифр. — Рука, говоришь. Первая буква «рцы», значит. Или сотня... Так, прибавим сотню...
— Двести, пятьсот, сорок, четыре, — докончил Федор, довольно засмеялся и бросил перо.
— Хорошо, — вновь усаживаясь на лежанку, спросил Лешка, — а что мы литореей этой писать будем?
— Как 4jo? — растерялся Федор. — Все. Все, что хочешь.
— Ну, а в первую голову?
— Не знаю, пожалуй. У Петра спросим.
— А я знаю, — сказал Лешка. — Бумагу надо твоей литореей переписать. Не дай бог, попадет она кому в руки!
— Точно, — обрадовался Федор. — И кольца я новые отолью. Литореей на них весь девиз написать можно будет.
— Конечно, — одобрил Лешка.
— Послушай, — резко, всем телом повернулся к нему Федор. — Скажи по правде, неужто ты из-за того лишь двое суток здесь просидел, чтобы милого своего Ф. видеть?
Не отвечая, Лешка подошел к столу и налил белосмородиновую в два стаканчика зеленого стекла. Лунный свет позеленел в них, будто облачко набежало.
— Выпьем, — он протянул стаканчик Федору.
Тот взял его и сразу поднял вверх:
— Вольность и верность!
Внезапно Лешка опустил руку со стаканчиком:
— Ты мне обещайся сначала, что я тебя попрошу!
— А что? — спросил Федор, у самых губ уже ощущая горячее золото наливки.
— Нет, ты обещайся. Ты теперь виноват, раз в дружбе моей усомнился. Вот и обещайся!
— Обещаюсь, — Федор и в самом деле почувствовал себя виноватым.
— Ты когда в Чермоз на рождество приедешь, возьми у Петра бумагу и перепиши литореей. А старую мы сожжем. Вместе!
Лешка уже решил, что до праздника он побудет у знакомого уставщика на Екатерининском заводе.
— И только-то? — удивился Федор. — Ну и затейник ты!
Он толчком выбросил вперед и вверх руку со стаканчиком. Над листом, исписанным цифрами литореи, его стаканчик встретился со стаканчиком Лешки. Оба они крепко сжимали их в пальцах, и звон от удара получился глухой, будто шпаги столкнулись в воздухе у самых рукоятей.
XXXI
Ночью Клопов спал плохо, часто вставал и подходил к окну. Под окном чудились ему осторожные шаги и скрипение снега. От этого вспоминались разошедшиеся по заводу толки о ссыльных поляках. Они, будто, взбунтовались в Сибири и, совокупившись с инородцами, несметною силой идут теперь на Урал, дабы с корнем истребить православную веру.
Толки были пустые, но и они могли побудить заговорщиков к непредвиденным действиям. После того как он увидел знак общества на пальце конторской поломойки, ему уже все казалось возможным. Число заговорщиков могло быть сколь угодно велико и явно не ограничивалось указанными Лешкой лицами.
Да и Егор Якинцев тоже где-то неподалеку скрывался.
О многом Клопов размышлял в эту ночь, стоя у окна или ворочаясь в сбитых простынях. Чермоз, лазаревский вертоград и цветник рифейский, оборачивался ныне погибельным сосудом, мерзости запустением. Чтобы не думать об этом, он звал к себе сон. Но сна не было, а приходил страх. Все были против него. Единственная же опора его и упование, господа владельцы, были далеко и ничего не знали. Прежнее свое письмо Клопов так и оставил в столе у управляющего — пусть думает, что удалась пакостная его затея. А сам тут же, не сходя с места, написал новое и отправил до Перми с верным приказчиком. В новом письме он упомянул о задержании прежнего. В конце концов затея управляющего могла обернуться к его же, Клопова, пользе. Через какое-то время Христофор Екимович получит первое письмо и убедится в ненадежности нынешнего своего управляющего.
Клопова тревожило другое. Он вспоминал сегодняшний случай в конторе, терзаясь мыслью о том, что, может быть, в эту минуту уже собрались где-то заговорщики и держат великий совет. Они вполне могли решить избавиться от него, не ведая всей правды и лишь в нем полагая корень зла. Клопов понимал теперь, что, ринувшись преследовать Анну Ключареву, он поступил опрометчиво. Петр был неглуп и должен был сопоставить сегодняшнее происшествие с разбитым стеклом шкафа. И черт его дернул разыгрывать этот спектакль! Рассказать Ивану Козьмичу о своем промахе Клопов не мог. Лешки в Чермозе не было. Он был один, и была ночь и скрипение снега, будто крались уже к его воротам невидимые соглядатаи.
Он вышел на двор, проверил засовы и вдруг понял, как ему следует поступать.
Утром, едва рассвело, Клопов отправился домой к старшему полицейскому служителю. Жена Лобова провела его в горницу. Там, на железной кровати, в куче дорогого тряпья алела ксандрейковая рубаха и торчали снятые до половины сапоги, издевательски удлиняя короткие ноги Василия Лобова.
Клопов присел к столу и стал ждать. Будить Лобова он остерегался. По опыту знал, что разговаривать с ним после этого не будет никакой возможности. Нужно было ждать, пока Морфей сам выпустит полицейского служи* теля из железных своих объятий.
Наконец Лобов медленно сел на кровати. Он возвышался над грудой платков и бабьих телогреев в красной своей ксандрейке, как перемазанный кровью зырянский идол. Вчера, видно, был он сильно пьян, и жене не удалось его раздеть. Лобов свирепо пропахал пальцами борозду в слипшихся ресницах и повелительно простер руку в сторону божницы.
На этот жест уже спешила к нему жена с ковшиком рассола.
Лобов выпил рассол, поскрежетывая зубами о край ковша, и затем лишь обратил внимание на члена вотчинного правления.
— А! — просипел он. — Лексей Егорыч! Выпить хочешь?
Клопов покачал головой:
— По делу я. По важному делу!
— Ну? — недовольно спросил Лобов.
Он, как видно, не совсем понимал, какие еще могут быть дела за день до рождества, когда младенец Иисус в чреве матушки своей уже сложил наизготовку ладоши над головой, как складывают их ныряющие в воду пловцы.
Почему-то рождение человеческое полицейский служитель представлял себе именно так. Возможно, причиной тому были слова о море житейском.
— Ты сочинителя-то не отыскал тогда? — спросил Клопов, зная, что автор стихов остался неизвестен.
— Ну! — уже с другой интонацией произнес Лобов, и в его мутных глазах мелькнул огонек интереса.
— Так я могу назвать. Мичурин это!
— Из горнозаводского класса? — Лобов разом подтянулся и глазами стал нашаривать свой мундир.
Клопов кивнул.
Расчет его был прост, но коварством своим мог сделать честь самому Игнацию Лойоле, небезызвестному основателю ордена сердца Иисусова. В случае, когда бы заговорщики начали подозревать о своем разоблачении, этот шаг Клопова неминуемо должен был сбить их с толку и успокоить.
По его мнению, они стали бы рассуждать таким образом.
Если начальству известно о существовании общества, а члены его остаются на свободе, то, значит, принимаются меры к их изобличению. Если таковые меры принимаются, то происходить это должно в глубокой тайне. Если же внезапно префект общества схвачен и безо всякого дознания попросту высечен за сочиненные им стихи, не выдает ли это, что ничего начальству про общество не известно?
Лобов, конечно, никакого дознания устраивать не станет, а Мичурин всю вину возьмет на себя.
Полагаясь на свое знание натуры человеческой, Клопов считал, что наказание Мичурина не только не встревожит, но и успокоит заговорщиков. Если же Поносов успел уже сопоставить разбитое стекло шкафа со вчерашним происшествием, наказание Мичурина убедит его в безосновательности такого сопоставления.
— Ты не говори только никому, что от меня все узнал, — на прощание предупредил полицейского служителя Клопов. — Скажи, что почерка сличал. Ну?
— Ну, — буркнул Лобов, спешно облачаясь в мундир.
Ход следствия явно его не волновал. Клопову же важно было сохранить в тайне свою роль разоблачителя. Поносов в случае чего вполне мог размотать нить его рассуждений.
Было продумано все.
Все было логично и точно, и каждая мелочь принята была в расчет.
Но замысел Клопова разил пустоту, встречая на пути лишь призраки его собственных подозрений.
XXXII
В это время Петр быстро шел по улице, направляясь к дому Клопова.
Вначале он едва не бежал, но по мере приближения к цели все замедлял и замедлял шаги, пытаясь продумать предстоящий разговор. Нужные слова не приходили. Он не мог придумать даже начальной фразы. И, когда оставалось пройти всего квартал, Петр решил бросить бесплодное это занятие в надежде, что верные слова явятся сами собой, едва придет нужда.
Накануне он сперва просто не поверил Анне. Так не вязалось рассказанное ею со всем обликом члена вотчинного правления. Вот будь на его месте, скажем, Лобов, рассказ Анны не вызвал бы у Петра никаких сомнений. Правда, она и раньше упоминала о разговорах, которые заводил с ней Клопов. Но Петр не придавал этому значения. Он хорошо знал любезный сердцу Клопова дух общения с чермозской молодежью, кумиром которой тот себя мнил.
Но как только глаза Анны округлились и налились слезами, он сразу понял нешуточность всего дела.
Прислонившись к воротам, Анна вытирала веки кистями платка, и выражение обиды на ее лице постепенно сменялось выражением любопытства. Ей было страшно, но и до ужаса любопытно, что теперь станет делать Петр, что предпримет...
А он молчал, растерявшись.
Потом у него мелькнула мысль про общество, про- четвертый параграф его правил, где говорилось о собирании всевозможных тайн. Клопов, несомненно, хотел бы скрыть порочащее его происшествие, и обладание этой тайной могло пригодиться ревнителям вольности. Петр подумал об этом как-то отстраненно, словно речь шла не об Анне, а о чужой для него женщине. И тут же такое накатило бешенство, что Анна испуганно коснулась ладонью его щеки: «Петенька, ну не надо... Он же не догнал меня!»
Несмотря на ранний час, Клопова дома не было. Об этом Петру сообщила встреченная им в воротах клопов- ская кухарка. Она вытолкала его обратно на улицу своей богатырской грудью и двинулась в сторону церкви, где на площади уже гремели над лавками поднимаемые ставни.
Петр хотел было направиться в контору, как вдруг заметил в конце квартала знакомую сухопарую фигуру.
Он быстро укрылся за вереей соседних ворот и подождал, пока рядом хлопнет калитка. Затем выждал еще с минуту перед оградой Клопова и, осторожно повернув кольцо на калитке, шагнул во двор. Пройдя по нерасчищенному снегу, поднялся на крыльцо, потянул на себя дверь и очутился в темных, пахнущих соленьями сенцах. Дверь в комнаты была полуоткрыта. Он заглянул туда и никого не увидел — в комнатах было пусто. В глаза ему бросилась смятая постель и лежавшая на стуле книга под названием «История армянского дворянства».