К книге
Обручение с вольностьюСтраница 35
90%
Страница 35
35

— Может, — предположил Семен, — слово «вольгот­ный» от Волги произошло?

— Может, — согласился Петр, думая о том, что этот давно сберегаемый им чертеж мало чем мог сейчас по­мочь Семену.

Только и есть на Руси одна дорога не государева, божья — водная дорога. Не перенять ее, не унять нико­му, не затворить.

Он медленно вел палец по чертежу с севера на юг, к тому месту, где бурая камская вода мешалась со свин­цовой волжской. Влажный ветер шевелил его волосы, и остров с обгорелыми развалинами замка атамана Нормацкого уходил, качаясь, назад, сливался с зеленым берегом.

И когда он совсем исчез за излучиной, Семен, отки­нувшись на подушки, сказал:

— Зима... Куда побежишь!

XXXIV

Едва Иван Козьмич Поздеев пробудился утром 25 де­кабря, как вместе с приятной мыслью о наступившем празднике явились неприятные — о Егоре Якинцеве и Лешке Ширкалине. Егор исчез бесследно, а Лешке пора уже было вернуться. Срок, назначенный для отыскания бумаги, истек, и тянуть дело долее представлялось Ива­ну Козьмичу небезопасным. Он еще накануне собирался дать распоряжение об аресте заговорщиков. Помешал неожиданный визит Клопова. Тот так рьяно настаивал на аресте Поносова, так легко признавал прежние свои ошибки, что это показалось Ивану Козьмичу подозри­тельным. И он решил повременить с арестом еще пару дней, сказав Клопову, что в губернии им не простят, если бумага окажется уничтоженной, а преступники — неизо­бличенными.

Иван Козьмич долго улещивал Лобова отложить на послепраздпичное время наказание Мичурина. В страхе перед экзекуцией тот мог открыть полицейскому служи­телю тайну существования общества, что очень было бы некстати. В конце концов Иван Козьмич велел доставить Мичурина к себе в кабинет, не отказывая окончательно жаждущему возмездия Лобову. Тут, правда, крайне удачно вышел этот несчастный случай. Но само увечье Мичурина выглядело столь же подозрительно, как и вне­запная перемена в настроении Клопова. Подозрительно, впрочем, было и сличение почерков малограмотным Ло­бовым. А бегство Егора Якинцева не просто вызывало подозрения, оно внушало тревогу. Во всем этом виделась какая-то тайна...

И, вставая уже, Иван Козьмич подумал, что если к вечеру Ширкалин не объявится, то он все же последует совету Клопова. Иначе, в особенности когда бы заговор­щики начали о чем-то догадываться, все это могло дурно для него обернуться.

XXXV

Наступило наконец рождество, и густой запах зрею­щих пирогов раскатился по чермозским улицам, вытес­няя на несколько дней запах заводского дыма. И еще один запах вместе с клубами пара вырывался почти из каждой жарко натопленной избы. Тошнотворный запах квашеного сига.

Совсем недавно пришел с Печоры санный караван с этим лакомством. Как раз подгадал к самому рожде­ству!

Всем хорош сиг, но запах от него идет тяжелый, труп­ный. Только на кухне предлагают гостям это блюдо. По­кидают гости праздничный стол, идут на кухню и там в торжественном молчании ворочают куски сигового пи­рога.

И не дай бог, кто заговорит в это время! Сразу будто мертвечиной пахнёт в уютной кухоньке.

Но зато как вкусна эта рыба! Как томно тают во рту нежные ее волокна, словно блаженным теплым сиянием одеваются десны, небо и язык.

Народился младенец Иисус.

Веселится весь православный мир. Льется наливка и булькает в баклагах, кувшинах, тонкогорлых графинах, в чарах из чаги и в серебряных рюмках. Радужным зво­ном заливаются колокола. От владельцев завода всем мастеровым и служителям пожаловано по стакану вод­ки, а женам и детям их — по прянику.

Веселится Чермоз.

Но запах тления, запах квашеного печорского сига царит под его крышами. Будто виден уже конец пути, и

кресты поднимаются на Голгофе, и в далекой северной столице, над невскими водами крепость Петра и Павла медленно распахивает свои ворота.

XXXVI

26 декабря Петр, стоя у окна горнозаводского клас­са, смотрел, как Федор Наугольных проворно спустился по ступеням крыльца на пустынную улицу. Левая рука его энергически раскачивалась в такт шагам, а правую он плотно прижимал к туловищу, боясь, видимо, измять лежавший в кармане манифест.

Петр сразу одобрил предложение Федора переписать манифест придуманной им литореей. Это было разумно. Однако о намерении подняться ничего ему говорить не стал. Таких людей, как Федор, нужно ставить перед ре­шением, продуманным во всех подробностях.

Петр легко усвоил тайный язык. Но, понимая, что секретарь общества сделает все быстрее и надежнее, ре­шился доверить ему манифест на один день.

Лист абриса нарезного станка со снятыми нижними рейками висел на стене. Петр похлопывал себя по ладо­ни одной из этих реек. Он видел, как Федор начал пере­секать улицу, направляясь к своей тетке, у которой квар­тировал в Чермозе. В черной своей шинели, с неловко поднятым правым плечом он похож был на вороненка с перебитым крылом. На середине улицы Федор обернулся и помахал Петру рукой. В ответ Петр, как шпагой, от­салютовал ему рейкой абриса. Он еще не успел опустить рейку, как из-за угла вывернула запряженная вороной лошадью кошева. В ней сидели двое. Впереди сжимал вожжи какой-то мужик, а сзади в засыпанном соломой и снегом тулупе развалился его седок. Федор быстро пе­ребежал улицу перед лошадью. И не сразу потом замед­лил шаги, будто бы он не лошади испугался, а просто так, сам решил размяться.

Петр улыбнулся.

Он хотел было уже отойти от окна, как вдруг заме­тил, что кошева остановилась. Человек, сидевший сзади, спрыгнул на землю, подхватив длинные полы тулупа, и Петр узнал в нем Лешку Ширкалина.

Федор тоже узнал его, остановился, улыбаясь. Лешка подбежал к нему. Они расцеловались. Потом Лешка что- то быстро заговорил, а Федор, по-прежнему улыбаясь,

похлопал себя по правому карману. Лешка протянул ру­ку. Федор покачал головой. Лешка требовательно, как нищий в праздник, встряхнул протянутой рукой. Встрях­нул так резко, что с нее слетела рукавица. Федор накло­нился, чтобы подобрать ее. В этот момент Лешка вне­запно прижал правой рукой его голову, не давая Федору распрямиться, а левой выхватил у него из кармана за­трепетавшие на ветру листки манифеста.

Все это произошло так стремительно, что прежде чем Петр успел осмыслить происходящее, жалобно трепещу­щие листки исчезли под тулупом Лешки. А уже в сле­дующую секунду он бросился в сани, выхватил у недо­умевающего мужика вожжи и хлестнул лошадь.

Она слегка взбрыкнула задними ногами, обдав сне­гом замершего Федора, и рванулась вперед. Взмыла и улеглась за полозьями короткая поземка.

Схватив шинель, Петр метнулся к двери. В несколько прыжков скатился по лестнице. Шинель он забросил за спину, на бегу стараясь попасть в рукава, и она летела за ним и над ним, развевалась, как плащ на скачущем всаднике.

Теперь все становилось на своц места. В эти короткие мгновения, когда дрожали и перекатывались под ногами ступени, Петр как бы вновь увидел и вновь пережил все тревожившие его события последних недель. Но теперь их хаос, их вселявший надежду беспорядок исчез, и с безжалостной леденящей точностью он увидел в них по­рядок, логику, единый замысел. И удивился: «Как мож­но было не заметить этого раньше?» И разговор о театре с аллегорией, и разбитое стекло шкафа, и Мишенькино испуганное лицо той ночью, и недавний ужас Клопова, и давняя ненужная командировка на Екатерининский завод, и внезапное желание Лешки поставить под мани­фестом свою подпись — все вндвь прошло перед ним, ко­гда он увидел, как кошева взметнула снежное облако в конце квартала, у дома Ивана Козьмича.

Федор, еще ничего не понимая, сжимал рукавицу Лешки, и губы его обиженно кривились.

— Что это с ним? — спросил он набежавшего Пет­ра. — Мы же не так договаривались!

— А как? — выкрикнул Петр. — Как вы договари­вались?

— Что я перепишу сначала литореей. А потом старую бумагу сожжем. Для безопасности.

Рукавица нелепо торчала у него из кулака. Федор сжимал ее словно букетик. В бешенстве Петр наотмашь хлестнул по ней ребром ладони. Рукавица упала в снег, пялясь темным зевом с меховой опушкой.

— Вот оно что!!—Петр приблизил побелевшие губы к самому лицу Федора. — Да ты погляди, куда он ее жечь повез!

Федор повернул голову и лишь сейчас заметил чер­ный, отчетливо видный на снегу лошадиный круп у ворот управляющего.

— Господи! — прошептал он.

Его плечо по-прежнему было приподнято, а правая рука прижата к пустому уже карману. Теперь он еще более сделался похож на увечного вороненка.

— Это все! — закричал Петр, и в памяти всплыла давняя Федорова училищная кличка. — Мулла чертов! Ты хоть понимаешь, что теперь уже все! Совсем все!

Федор потрясенно молчал.

— Уходить надо, — уже спокойнее сказал Петр, по­падая наконец в рукава шинели. — Сегодня же. До Пер­ми, а там на Волгу подадимся. Лошадей возьмем... Пой­дешь со мной?

— Страшно, — признался Федор. — Сам, поди, пони­маешь!

И Петр понял его. Не то страшно, что поймают. Страшнее другое — уходить и знать, что не только дома своего родного не увидишь уже, но и пепелища его. Не только матери никогда не обнимешь больше, но и мо­гилки материнской.

И вспомнилась Анна. Имя ее качнулось в нем, про­тяжное, как колокольный звон.

— Может, вицами обойдется? — предположил Федор, заглядывая в глаза Петру с тайной надеждой увидеть в них будущее.

И Петр, принимая на себя ответственность за это бу­дущее, если не свое, то хотя бы Федора, сказал:

— Говори, будто взял у меня манифест, чтобы на­чальству предъявить. А Ширкалин лишь упредил тебя. Если не удастся уйти, я тебя выгорожу!

— Да? — виновато спросил Федор.

— Да.

И желтое лицо секретаря тайного общества, навлек­шее на него басурманскую кличку, рывком отодвинулось назад, в прошлое.

«...Сон мне снился нехорош, нехороший, Будто конь меня разнес — чистой

вороной...» «Знать-то, знать-то —

Во солдатах тебе быть, во солдатах...»

Петр бежал по улице, и слова этой песни, которую они пели когда-то вдвоем с матерью, толчками поднима­лись в нем.

У ворот Ивана Козьмича мужик грел озябшую руку о пышущую паром лошадиную морду.

— Ширкалин там? — на бегу Петр запрокинул голо­ву к деревянному фронтону поздеевского дома.

Лешка, Лешка! Ведь столько прожито было в невиди­мой этой темнице, чьи стены прочнее каменных. Столько говорено об этих стенах. Ведь были же сказаны между ними слова, что вяжут человека к человеку прочнее ка­торжной парной колодки. И если те слова, что были между ними, не такие слова, то какие же они бывают тогда, эти слова?

— Тама, — сказал мужик.

И Петр проскочил мимо. Резко поворотил на углу, поскользнулся на колодезной наледи, раскорякой выле­тел в незатоптанный снег, едва не сшибив бабу с коро­мыслом.

«...Мамонька, будто конь меня разнес, Добрый конь, чистой-чистой вороной!» «Дитятко, во солдатах тебе быть, Царю белому служить...»

...Лешка, Лешка!

XXXVII

В долгих коридорах госпиталя было пусто, и в пала­тах было пусто. Почти всех больных Федор Абрамыч распустил по домам на праздники. Говорить можно было в полный голос. И это очень вышло кстати, поскольку шепотом Петр говорить все равно бы не смог. Он пони­мал, что времени осталось в обрез, что в любую минуту могут затрещать на лестнице лобовские сапоги. Но он понимал и то, что с такой тяжестью нельзя уходить. Он просто не вынесет ее, эту тяжесть.

За окном, продуваемый декабрьским ветром, лежал Чермоз. Снежные полотнища развевались на трубах, на резных охлупнях его изб и на колокольне церкви Рожде­ства Богородицы.

Много было в этом году снега, на две зимы хватит.

— Нет, — Семен внезапно прервал Петра. — Раньше надо было уходить. А теперь не могу. Сам понимать дол­жен.

— Почему? — вскинулся Петр. — Ты ответь, почему? Что раныне-то?

— А Федор Абрамыч? Если все вскрылось, кто ж по­верит, что он не знал ничего! Козьмич на него давно зуб точит.

— Тогда и я останусь, — Петр устало опустился на койку. — Это ж я все затеял.

— Нет, ты уходи.

— Не веришь мне? Да я на себя все возьму. Все, понимаешь?

— Так и выйдет, если уйдешь. Ушел, значит, более всех виновен.

— А ты как же?

— Авось не тронут пока, — Семен похлопал себя по ноге. — А там придумаю что-нибудь. Да и ты не забу­дешь, поди, пришлешь весточку!

Он откинул голову к железным прутьям койки, улыб­нулся. За последние два дня лицо его осунулось, и в улыбке стали заметны пролегшие под глазами тени, буд­то одеяло в самом деле скрывало покалеченную ногу. Петр представил Семена с его казачьей саблей в руке, как он стоит у стены, уставив в окно краешек глаза. А к белым стенам госпиталя придвигаются, меж тем, во­зы с пылающей соломой, и Клопов стоит поодаль, сжи­мая сечку, словно маршальский жезл.

— Ладно,—Петр поднялся. — Валите все на меня, аки на покойника.

Слова вышли чужие, деревянные, и славянская ча­стица «аки» одна только и завязла в ушах от всей ска­занной фразы.

— -Ну, прощай, — сказал Семен.

— Да свидимся еще!

— Ты только не думай, что я жалею о чем-то. Ни о чем я не жалею.

О Лешке Семен так и не помянул ни разу, словно вовсе его не существовало.

— А потом не пожалеешь? — спросил Петр, понимая, что не нужно об этом спрашивать.

— Потом не знаю, — Семен чуть задержался с отве­том. — Иди!

Огорож на конюшне был мертвецки пьян, и увести лошадь оказалось делом нехитрым. Петр выбрал гнедую кобылу Немку, знакомую по прежним недальним поезд­кам, прихватил висевшую тут же сбрую и, проехав бере­гом пруда, вскоре был дома. Отец, брат Николай и брат­нина жена Настасья сидели в горнице за останками праздничной ествы.

— Еду я, батя, — сказал Петр, кладя отцу руку на плечо.

— Куда это? — удивился тот.

— Козьмич в Полазну отправляет!

И сердце сжалось от щемящего чувства непоправимо­сти всего происходящего сегодня. Это было почти как смерть, когда знаешь, что и после тебя все будет как было, но не верится все же уголком сознания, что все это будет без тебя... Зачем?

Предыдущая главаГлава 35 из 39Следующая глава