— Клопов про стихи знает, — сказал Лешка, едва они вышли со двора.
Бегая по Чермозу в поисках Петра, он мысленно успел отшлифовать каждую грань своего рассказа о посещении Клоповым библиотеки. Но вопрос Анны насторожил его. Козе понятно, о каких стихах шла речь!
«Боже мой, — подумалось. — Этой чумазой, болтливой девке! Она же всех нас погубит... Нет, слишком они с Мичуриным обнаглели!» Он с самого начала затею со стихами не одобрял и под благовидным предлогом участвовать в ней отказался. Теперь, после разговора с Клоповым, вполне можно было доказать Петру свою правоту. Но он медлил, будто удерживало что-то готовые сорваться с языка слова.
Петр между тем к сообщению его отнесся спокойно. Сказал только:
— Тоже, удивил... Или сам Лобов поделился, или донес кто.
— По ниточке и клубок находят, — предупредил Лешка.
Он уже понял, что ничего пока Петру рассказывать не будет. Так все могло еще и обойтись. Но если Семен что-либо предпримет, Клопов сразу догадается, что именно он, Лешка, его предупредил. А это неизбежно натолкнет члена вотчинного правления на мысль о преступном сговоре.
— Что ты имеешь в виду? — спросил Петр. — Какой клубочек?
— Манифест, — объяснил Лешка. — Бумагу... Ты где ее держишь-то?
— В надежном месте.
— Не доверяешь мне, что ли?
— Ну, в классе, — смутился Петр.
— Слушай, — Лешка ухватил его за руку. — Давай сожжем ее!
— Ты что, очумел? — от удивления Петр даже не сделал попытки отнять руку.
— Сожжем, — шептал Лешка, — и никаких улик. Будто и нет ничего, никакого общества. А? У нас ведь у каждого слова эти на сердце написаны... «Наизусть» по-французски «пар кер» будет. Сердцем, значит. Вот я и говорю: на сердце написаны. «Пар кер», а не просто наизусть или на память!
— Нет, — Петр отнял руку. — Нет, Лешка.
Они шли по направлению к церкви. Кружила метель, сливаясь с низким небом, и золоченый крест на куполе не виден был в сплошной белой пелене, лишь угадывался временами. Ранняя была в этом году зима. Они шли, и в сменяющихся порывах ветра снег пролетал над ними, словно белые ангельские качели.
Странно, но в этом царившем вокруг смятении Лешка ощутил, как в нем самом все становится на свои места. Возбуждение, вызванное визитом Клопова, уходило, а вместе с ним уходили страх и растерянность. Ход мыслей стал строгим и безжалостно точным. Он увидел перед собой чистое, как этот ноябрьский снег, поле листа, где должна была красоваться его подпись,— подписи под правилами общества стояли в два столбца, и его собственной предназначено было место после росчерка Федора Наугольных. Он мысленно поставил ее там, снова стер и внезапно понял, как важно для него ее отсутствие. То, что лишь смутно предчувствовалось им тогда, когда он отказался подписать бумагу, теперь становилось явью. И ясно стало: уговаривая Петра сжечь манифест, он едва не совершил вторую за сегодняшний день ошибку. На сей раз — непростительную...
XVIII
Всю следующую неделю Лешка прожил словно во сне, с минуты на минуту ожидая вызова в контору. Ничего, однако, не происходило. Семен разгуливал по училищу с видом победителя и заговорщически подмигивал при встречах. Лешку он раздражал одним уже своим видом, по которому вполне можно было догадаться о том, кто явился автором поносных стихов о старшем полицейском служителе. Из всего этого Лешка заключил, что Клопов по непонятным соображениям Лобову о своем открытии ничего не доложил. Поразмыслив немного, он обнаружил и причины этого промедления. Очевидно, Клопов выжидал, желая понаблюдать, как будет вести себя сам Лешка, не остережет ли Семена. И он старательно избегал всяческих с ним разговоров.
Лешке уже давно начало казаться, что кое-кто в Чермозе догадывается о существовании тайного общества. Сегодня он подозревал одного, завтра — другого, ни на ком не останавливаясь окончательно. Всем окружающим он против воли приписывал наблюдательность прямо-таки сверхъестественную. И от этого наползало гаденькое чувство вины. Вины перед всеми и во всем. В разговорах он чаще обычного стал, к примеру, употреблять уменьшительные. Просил так:
— Подай-ка вон ту книжечку! — И указывал учени-
ку на чудовищный том в деревянных досках тяжелого переплета.
Или свидетельствовал:
— Погодка-то какая отменная!
Уменьшительными обозначениями он как бы подчеркивал незатруднительность своей просьбы, малое значение сказанного и вообще собственной персоны.
Все чаще начал он задумываться над тем, как все узнают про общество. Вернее, он думал так: «Если узнают...» Там, где надвигалось это «если», где оно становилось реальностью, лишаясь сослагательного оттенка, там привычный мир вокруг начинал терять четкость своих очертаний. Та смутная неуверенность, которая заставила его отказаться подписать бумагу, обострялась порой до отчаяния, до мгновенных приступов слабости, когда деревенеют ноги и по спине сеются мерзкие тепловатые иголки.
Он пытался откровенно поговорить с братом. Но Матвей с самого начала общество всерьез не принимал и заботы Лешкины отметал, как пустое и поверхностное пенное кипение.
Вечером 26 ноября, вернувшись из училища, Лешка первым делом отогрел у печи замерзшие пальцы. Посмотрев на сизые ободья под ногтями, вспомнил про Марфушу и помещика Бутеро-Родали. Но воспоминание это было ему неприятно, и он тут же поспешил отделаться от него.
Скинув шинель, Лешка положил на стол несколько серых листков для черновика и отдельно лист нежной калужской бумаги, тающей на просвет, как чашка китайского фарфора. Сегодня он решился наконец написать письмо Клопову.
Мысль о признании уже возникла в нем раньше. А после опрометчивого разбрасывания стихов о Лобове, после посещения Клопова, после посвящения в тайну Анны Ключаревой и отказа Петра уничтожить манифест — все убеждало его в дозволенности и даже необходимости этого шага.
Он не только ему мог пойти на пользу.
Осторожно обмакнув перо в чернильницу, Лешка в две строки, как положено, вывел обращение: «Милостивый государь Алексей Егорович», после чего взял с места в галоп: «Давно имею я большую надобность до Вас, почтеннейший Алексей Егорович, но все некоторые обстоятельства удерживали меня открыть Вам мои сердечные чувства. Лишь теперь наконец я вынужден к Вам прибегнуть и просить этой помощи, которую Вы мне единственно можете оказать...».
И черт его дернул выгораживать Мичурина! При проницательности Клопова это заведомо было бесполезно. Исправить оплошность можно было лишь на том пути, по которому он теперь следовал. С опасным, правда, опозданием.
«...Уподобляюсь кораблю, пущенному в море без паруса,— писал он, — оставленному на произвол бушующей стихии. Коню без направляющей длани наездника... Сколько дней, сколько ночей... Не оставлен Вашими милостями... Тернии... Тенета... Пагубы...», — плохо очиненное перо царапало бумагу, брызгало чернилами. Он писал, торопился, не перечитывал написанного.
Письмо вышло обильно насыщенным славянской риторикой и длинным, хотя суть его могла уместиться в нескольких фразах. Про общество, однако, ничего определенного сказано не было.
Лешка перечитал письмо, прежде чем перебеливать, и понял, что перебеливать пустое это послание — напрасная трата времени. А времени оставалось мало, драгоценные дни оказались растрачены с преступным легкомыслием. В любую минуту Мичурин, уличенный Клоповым, мог открыть члену вотчинного правления тайну существования общества.
Лешка порвал письмо, оделся и вышел на улицу.
XIX
В это же время Петр провожал Анну из конторы домой. Было морозно. Он снял рукавицу и помял немеющую мочку уха, потом потер снегом. На безымянном пальце его правой руки блеснуло медное кольцо.
— Я давно спросить хотела, — Анна приостановилась.— Что за буковки на колечке у тебя?
— Верность значит, — помедлив, ответил Петр.
Она кокетливо заглянула ему в лицо:
— Кому верность? Женщине, может?
— Может, и женщине, — Петр пожал плечами.
— Слушай, — она забежала вперед. — Дай мне его поносить, а? Ну, до рождества хотя бы!
Первым побуждением было отказать. Потом подумалось: «А вдруг с этого и начнется приближение ее к обществу?»
Сказал:
— Хорошо, договорились. Я тебе другое принесу, такое же. Только поменьше.
Дома у него хранилось еще несколько колец, изготовленных Федором про запас.
XX
Лишь этим вечером, лежа в постели, Клопов решил на сон грядущий ознакомиться с деяниями предков и соплеменников господ владельцев. Но едва он отогнул тугую обложку «Истории армянского дворянства», как в окно тихо постучали.
Было уже часов девять, по чермозским понятиям — глубокая ночь, однако в изголовье его постели горела свеча и потому, видно, догадались, что он не спит. Отбросив одеяло и прихватив шандал со свечой, Клопов в одном белье шагнул к окну. Странно, но ни малейшей тревоги он не испытал. Скорее напротив, неожиданный ночной стук преисполнил его предчувствием чего- то приятного, какого-то нечаянного сюрприза.
Он сделал несколько шагов, и на босых ступнях будто остались холодные полоски от щелей между половицами. Оттуда, несмотря на жарко натопленную печь, тянуло ночной стужей.
Склонившись, Клопов поднес шандал к окну. От быстрого движения пламя свечи сжалось в крохотный комочек, но сразу же вновь разрослось, и навстречу за- оконной темноте вытянулась длинная, золотисто-фиолетовая луковица. Но в стекле, как в кривом зеркале, Клопов увидел лишь собственное отражение с маленькой головкой и огромным, текущим по стекольным рытвинам животом.
Он провел шандалом вдоль окна. Теперь голова стала огромной, а живот исчез совсем. Однако за окном ничего разглядеть не удавалось. Там чернели крыши, мерцал снег, и все это расплывалось в мареве свечного пламени на зеленоватом полупрозрачном стекле. Открыть окно не было возможности, мешали вторые рамы, и Клопов начал испытывать некоторое беспокойство. Главным образом от того, что стук больше не повторялся.
Он спросил:
— Кто тут?
— Я это, — отозвались снизу. — Бога ради, Алексей Егорыч, простите, что в столь поздний час!
И Клопов сразу узнал голос Лешки Ширкалина. Узнал, хотя голос его был приглушен рамами, изменен волнением и ожиданием.
Он догадался наконец отвести руку со свечой назад. Совсем близко, на уровне собственного живота, Клопов разглядел мутно белевшее лицо Ширкалина, прижатое к стеклу. И понял, что именно о Ширкалине подумал он минуту назад, когда услышал стук в окно. Ему давно уже время было прийти. Еще день — и было бы поздно.
— Ступай к крыльцу, — сказал Клопов. — Сейчас отопру.
И почувствовал, что внезапное напряжение изменило и его голос.
XXI
Утром Клопов, чувствуя себя невыспавшимся и разбитым, прямиком направился к управляющему. То, что он узнал ночью, было настолько чудовищно и настолько превосходило самые смелые его предположения, что в одиночку нести груз этого знания он не решался.
Лешка, как было условлено, уже поджидал его у конторского крыльца, переминаясь на утреннем морозце.
— В коридоре пока обожди,— на ходу бросил Клопов.— Покличут тебя!
Прежде всего ему хотелось потолковать с Иваном Козьмичом наедине.
В коридоре было тепло. Лешка присел на стоявшую вдоль стены скамью, но тут же понял, что просто так сидеть, томясь ожиданием, он не сможет. Слишком много пришлось ему пережить за сегодняшнюю ночь, чтобы просто так сидеть и ждать. Он встал, прислонился к косяку. Потом несколько раз прошелся вдоль скамьи взад и вперед. После опять сел. Еще ночью он надеялся, что никакого разговора с Иваном Козьмичом не будет, и не успел к нему подготовиться. А сейчас подходящие мысли в голову не пришли.
Он решил открыться именно Клопову и еще по одной причине. Известна была фанатическая преданность Клопова дому Лазаревых, и Лешка полагал, что член вотчинного правления постарается замять все дело, не подвергая его нежелательной для владельцев огласке. Теперь, однако, окончательно стало ясно, что прекрасное здание этого замысла возведено на песке. С привлечением к делу управляющего оно грозило принять совсем иной оборот.
В этом отчасти виноват был сам Лешка.
Когда ночью Клопов в накинутом прямо поверх нижней рубахи тулупе слушал его сбивчивые объяснения, Лешке казалось, что он понимает все, видит его, Лешку, насквозь. И, стараясь отмести эти мнимые подозрения в неоткровенности, Лешка говорил все больше и больше. В результате он рассказал все и обо всех, выговорив даже то, о чем с самого начала решил умолчать. Он хотел представить общество в невинном свете, и это ему не удалось.
Наконец, Клопов позвал его в кабинет управляющего.
Иван Козьмич сидел в большом кресле рядом со столом. Справа и слева от его коротких мощных бедер струились полоски покрывавшего сиденье желтого бархата. При появлении Лешки Иван Козьмич ничего не сказал, и лишь губы его, упрятанные в густой сивой бороде, сложились в неопределенную усмешку.
Войдя в кабинет, Лешка сделал несколько шажков, стараясь не повернуться при этом боком к управляющему, и замер у стены, под литографированными портретами лазаревских предков. Черноволосые и темноглазые предки господ владельцев непроницаемо смотрели в окно поверх Лешкиной головы. Среди них были руководители армянских переселений в Россию, толмачи русских посольств, отправлявшихся с берегов Невы к гилянам и кизилбашам, и просто удачливые мануфактурщики. Как раз напротив кресла Ивана Козьмича висел портрет Екима Лазаревича, владельца Фря- новской шелковой мануфактуры и любимца Екатерины Великой. Это он шестьдесят лет назад сначала взял в аренду, а потом приобрел у Всеволожских в вечное пользование Чермозский завод вместе с четырьмя тысячами крепостных людей. У Екима Лазаревича был острый голый череп, и остатки волос, торчащие по бокам, казались продолжением ушей...
— Вот он, — сказал Клопов. — Полюбуйтесь! И ведь как жил-то... А туда же, бунтовать!