К книге
Обручение с вольностьюСтраница 28
72%
Страница 28
28

— Клопов про стихи знает, — сказал Лешка, едва они вышли со двора.

Бегая по Чермозу в поисках Петра, он мысленно успел отшлифовать каждую грань своего рассказа о посещении Клоповым библиотеки. Но вопрос Анны на­сторожил его. Козе понятно, о каких стихах шла речь!

«Боже мой, — подумалось. — Этой чумазой, болтливой девке! Она же всех нас погубит... Нет, слишком они с Мичуриным обнаглели!» Он с самого начала затею со стихами не одобрял и под благовидным предлогом уча­ствовать в ней отказался. Теперь, после разговора с Клоповым, вполне можно было доказать Петру свою правоту. Но он медлил, будто удерживало что-то гото­вые сорваться с языка слова.

Петр между тем к сообщению его отнесся спокойно. Сказал только:

— Тоже, удивил... Или сам Лобов поделился, или донес кто.

— По ниточке и клубок находят, — предупредил Лешка.

Он уже понял, что ничего пока Петру рассказывать не будет. Так все могло еще и обойтись. Но если Семен что-либо предпримет, Клопов сразу догадается, что именно он, Лешка, его предупредил. А это неизбежно натолкнет члена вотчинного правления на мысль о пре­ступном сговоре.

— Что ты имеешь в виду? — спросил Петр. — Ка­кой клубочек?

— Манифест, — объяснил Лешка. — Бумагу... Ты где ее держишь-то?

— В надежном месте.

— Не доверяешь мне, что ли?

— Ну, в классе, — смутился Петр.

— Слушай, — Лешка ухватил его за руку. — Давай сожжем ее!

— Ты что, очумел? — от удивления Петр даже не сделал попытки отнять руку.

— Сожжем, — шептал Лешка, — и никаких улик. Будто и нет ничего, никакого общества. А? У нас ведь у каждого слова эти на сердце написаны... «Наизусть» по-французски «пар кер» будет. Сердцем, значит. Вот я и говорю: на сердце написаны. «Пар кер», а не про­сто наизусть или на память!

— Нет, — Петр отнял руку. — Нет, Лешка.

Они шли по направлению к церкви. Кружила ме­тель, сливаясь с низким небом, и золоченый крест на куполе не виден был в сплошной белой пелене, лишь угадывался временами. Ранняя была в этом году зима. Они шли, и в сменяющихся порывах ветра снег проле­тал над ними, словно белые ангельские качели.

Странно, но в этом царившем вокруг смятении Леш­ка ощутил, как в нем самом все становится на свои места. Возбуждение, вызванное визитом Клопова, ухо­дило, а вместе с ним уходили страх и растерянность. Ход мыслей стал строгим и безжалостно точным. Он увидел перед собой чистое, как этот ноябрьский снег, поле листа, где должна была красоваться его подпись,— подписи под правилами общества стояли в два столб­ца, и его собственной предназначено было место после росчерка Федора Наугольных. Он мысленно поставил ее там, снова стер и внезапно понял, как важно для не­го ее отсутствие. То, что лишь смутно предчувствова­лось им тогда, когда он отказался подписать бумагу, теперь становилось явью. И ясно стало: уговаривая Петра сжечь манифест, он едва не совершил вторую за сегодняшний день ошибку. На сей раз — непроститель­ную...

XVIII

Всю следующую неделю Лешка прожил словно во сне, с минуты на минуту ожидая вызова в контору. Ни­чего, однако, не происходило. Семен разгуливал по учи­лищу с видом победителя и заговорщически подмигивал при встречах. Лешку он раздражал одним уже своим видом, по которому вполне можно было догадаться о том, кто явился автором поносных стихов о старшем полицейском служителе. Из всего этого Лешка заклю­чил, что Клопов по непонятным соображениям Лобову о своем открытии ничего не доложил. Поразмыслив не­много, он обнаружил и причины этого промедления. Очевидно, Клопов выжидал, желая понаблюдать, как будет вести себя сам Лешка, не остережет ли Семена. И он старательно избегал всяческих с ним разговоров.

Лешке уже давно начало казаться, что кое-кто в Чермозе догадывается о существовании тайного обще­ства. Сегодня он подозревал одного, завтра — другого, ни на ком не останавливаясь окончательно. Всем окру­жающим он против воли приписывал наблюдательность прямо-таки сверхъестественную. И от этого наползало гаденькое чувство вины. Вины перед всеми и во всем. В разговорах он чаще обычного стал, к примеру, упо­треблять уменьшительные. Просил так:

— Подай-ка вон ту книжечку! — И указывал учени-

ку на чудовищный том в деревянных досках тяжелого переплета.

Или свидетельствовал:

— Погодка-то какая отменная!

Уменьшительными обозначениями он как бы под­черкивал незатруднительность своей просьбы, малое значение сказанного и вообще собственной персоны.

Все чаще начал он задумываться над тем, как все узнают про общество. Вернее, он думал так: «Если узна­ют...» Там, где надвигалось это «если», где оно ста­новилось реальностью, лишаясь сослагательного оттен­ка, там привычный мир вокруг начинал терять четкость своих очертаний. Та смутная неуверенность, которая за­ставила его отказаться подписать бумагу, обострялась порой до отчаяния, до мгновенных приступов слабости, когда деревенеют ноги и по спине сеются мерзкие теп­ловатые иголки.

Он пытался откровенно поговорить с братом. Но Матвей с самого начала общество всерьез не принимал и заботы Лешкины отметал, как пустое и поверхност­ное пенное кипение.

Вечером 26 ноября, вернувшись из училища, Лешка первым делом отогрел у печи замерзшие пальцы. По­смотрев на сизые ободья под ногтями, вспомнил про Марфушу и помещика Бутеро-Родали. Но воспомина­ние это было ему неприятно, и он тут же поспешил от­делаться от него.

Скинув шинель, Лешка положил на стол несколько серых листков для черновика и отдельно лист нежной калужской бумаги, тающей на просвет, как чашка ки­тайского фарфора. Сегодня он решился наконец напи­сать письмо Клопову.

Мысль о признании уже возникла в нем раньше. А после опрометчивого разбрасывания стихов о Лобове, после посещения Клопова, после посвящения в тайну Анны Ключаревой и отказа Петра уничтожить мани­фест — все убеждало его в дозволенности и даже не­обходимости этого шага.

Он не только ему мог пойти на пользу.

Осторожно обмакнув перо в чернильницу, Лешка в две строки, как положено, вывел обращение: «Мило­стивый государь Алексей Егорович», после чего взял с места в галоп: «Давно имею я большую надобность до Вас, почтеннейший Алексей Егорович, но все некоторые обстоятельства удерживали меня открыть Вам мои сердечные чувства. Лишь теперь наконец я вынужден к Вам прибегнуть и просить этой помощи, которую Вы мне единственно можете оказать...».

И черт его дернул выгораживать Мичурина! При проницательности Клопова это заведомо было беспо­лезно. Исправить оплошность можно было лишь на том пути, по которому он теперь следовал. С опасным, прав­да, опозданием.

«...Уподобляюсь кораблю, пущенному в море без па­руса,— писал он, — оставленному на произвол бушую­щей стихии. Коню без направляющей длани наездни­ка... Сколько дней, сколько ночей... Не оставлен Ваши­ми милостями... Тернии... Тенета... Пагубы...», — плохо очиненное перо царапало бумагу, брызгало чернилами. Он писал, торопился, не перечитывал написанного.

Письмо вышло обильно насыщенным славянской ри­торикой и длинным, хотя суть его могла уместиться в нескольких фразах. Про общество, однако, ничего опре­деленного сказано не было.

Лешка перечитал письмо, прежде чем перебеливать, и понял, что перебеливать пустое это послание — напрас­ная трата времени. А времени оставалось мало, драго­ценные дни оказались растрачены с преступным легко­мыслием. В любую минуту Мичурин, уличенный Клопо­вым, мог открыть члену вотчинного правления тайну существования общества.

Лешка порвал письмо, оделся и вышел на улицу.

XIX

В это же время Петр провожал Анну из конторы домой. Было морозно. Он снял рукавицу и помял не­меющую мочку уха, потом потер снегом. На безымян­ном пальце его правой руки блеснуло медное кольцо.

— Я давно спросить хотела, — Анна приостанови­лась.— Что за буковки на колечке у тебя?

— Верность значит, — помедлив, ответил Петр.

Она кокетливо заглянула ему в лицо:

— Кому верность? Женщине, может?

— Может, и женщине, — Петр пожал плечами.

— Слушай, — она забежала вперед. — Дай мне его поносить, а? Ну, до рождества хотя бы!

Первым побуждением было отказать. Потом подумалось: «А вдруг с этого и начнется приближение ее к обществу?»

Сказал:

— Хорошо, договорились. Я тебе другое принесу, такое же. Только поменьше.

Дома у него хранилось еще несколько колец, изго­товленных Федором про запас.

XX

Лишь этим вечером, лежа в постели, Клопов решил на сон грядущий ознакомиться с деяниями предков и соплеменников господ владельцев. Но едва он отогнул тугую обложку «Истории армянского дворянства», как в окно тихо постучали.

Было уже часов девять, по чермозским понятиям — глубокая ночь, однако в изголовье его постели горела свеча и потому, видно, догадались, что он не спит. От­бросив одеяло и прихватив шандал со свечой, Клопов в одном белье шагнул к окну. Странно, но ни малей­шей тревоги он не испытал. Скорее напротив, неожидан­ный ночной стук преисполнил его предчувствием чего- то приятного, какого-то нечаянного сюрприза.

Он сделал несколько шагов, и на босых ступнях будто остались холодные полоски от щелей между по­ловицами. Оттуда, несмотря на жарко натопленную печь, тянуло ночной стужей.

Склонившись, Клопов поднес шандал к окну. От быстрого движения пламя свечи сжалось в крохотный комочек, но сразу же вновь разрослось, и навстречу за- оконной темноте вытянулась длинная, золотисто-фиоле­товая луковица. Но в стекле, как в кривом зеркале, Клопов увидел лишь собственное отражение с маленькой головкой и огромным, текущим по стекольным рытви­нам животом.

Он провел шандалом вдоль окна. Теперь голова ста­ла огромной, а живот исчез совсем. Однако за окном ничего разглядеть не удавалось. Там чернели крыши, мерцал снег, и все это расплывалось в мареве свечного пламени на зеленоватом полупрозрачном стекле. От­крыть окно не было возможности, мешали вторые ра­мы, и Клопов начал испытывать некоторое беспокойст­во. Главным образом от того, что стук больше не по­вторялся.

Он спросил:

— Кто тут?

— Я это, — отозвались снизу. — Бога ради, Алексей Егорыч, простите, что в столь поздний час!

И Клопов сразу узнал голос Лешки Ширкалина. Узнал, хотя голос его был приглушен рамами, изменен волнением и ожиданием.

Он догадался наконец отвести руку со свечой назад. Совсем близко, на уровне собственного живота, Клопов разглядел мутно белевшее лицо Ширкалина, прижатое к стеклу. И понял, что именно о Ширкалине подумал он минуту назад, когда услышал стук в окно. Ему дав­но уже время было прийти. Еще день — и было бы поздно.

— Ступай к крыльцу, — сказал Клопов. — Сейчас отопру.

И почувствовал, что внезапное напряжение измени­ло и его голос.

XXI

Утром Клопов, чувствуя себя невыспавшимся и раз­битым, прямиком направился к управляющему. То, что он узнал ночью, было настолько чудовищно и настоль­ко превосходило самые смелые его предположения, что в одиночку нести груз этого знания он не решался.

Лешка, как было условлено, уже поджидал его у конторского крыльца, переминаясь на утреннем мо­розце.

— В коридоре пока обожди,— на ходу бросил Кло­пов.— Покличут тебя!

Прежде всего ему хотелось потолковать с Иваном Козьмичом наедине.

В коридоре было тепло. Лешка присел на стоявшую вдоль стены скамью, но тут же понял, что просто так сидеть, томясь ожиданием, он не сможет. Слишком много пришлось ему пережить за сегодняшнюю ночь, чтобы просто так сидеть и ждать. Он встал, присло­нился к косяку. Потом несколько раз прошелся вдоль скамьи взад и вперед. После опять сел. Еще ночью он надеялся, что никакого разговора с Иваном Козьмичом не будет, и не успел к нему подготовиться. А сейчас подходящие мысли в голову не пришли.

Он решил открыться именно Клопову и еще по одной причине. Известна была фанатическая преданность Клопова дому Лазаревых, и Лешка полагал, что член вотчинного правления постарается замять все дело, не подвергая его нежелательной для владельцев огласке. Теперь, однако, окончательно стало ясно, что прекрас­ное здание этого замысла возведено на песке. С при­влечением к делу управляющего оно грозило принять совсем иной оборот.

В этом отчасти виноват был сам Лешка.

Когда ночью Клопов в накинутом прямо поверх ниж­ней рубахи тулупе слушал его сбивчивые объяснения, Лешке казалось, что он понимает все, видит его, Леш­ку, насквозь. И, стараясь отмести эти мнимые подо­зрения в неоткровенности, Лешка говорил все больше и больше. В результате он рассказал все и обо всех, выговорив даже то, о чем с самого начала решил умол­чать. Он хотел представить общество в невинном све­те, и это ему не удалось.

Наконец, Клопов позвал его в кабинет управляю­щего.

Иван Козьмич сидел в большом кресле рядом со столом. Справа и слева от его коротких мощных бедер струились полоски покрывавшего сиденье желтого бар­хата. При появлении Лешки Иван Козьмич ничего не сказал, и лишь губы его, упрятанные в густой сивой бороде, сложились в неопределенную усмешку.

Войдя в кабинет, Лешка сделал несколько шажков, стараясь не повернуться при этом боком к управляю­щему, и замер у стены, под литографированными пор­третами лазаревских предков. Черноволосые и темно­глазые предки господ владельцев непроницаемо смот­рели в окно поверх Лешкиной головы. Среди них были руководители армянских переселений в Россию, тол­мачи русских посольств, отправлявшихся с берегов Не­вы к гилянам и кизилбашам, и просто удачливые ма­нуфактурщики. Как раз напротив кресла Ивана Козь­мича висел портрет Екима Лазаревича, владельца Фря- новской шелковой мануфактуры и любимца Екатерины Великой. Это он шестьдесят лет назад сначала взял в аренду, а потом приобрел у Всеволожских в вечное пользование Чермозский завод вместе с четырьмя тыся­чами крепостных людей. У Екима Лазаревича был ост­рый голый череп, и остатки волос, торчащие по бокам, казались продолжением ушей...

— Вот он, — сказал Клопов. — Полюбуйтесь! И ведь как жил-то... А туда же, бунтовать!

Предыдущая главаГлава 28 из 39Следующая глава