— Твои, верно? — ответил Матвей.
— Гнедича! — Семен торжествовал. — Называются «Плач перуанца к испанцу».
— Ладно, — закончил Петр. — Будем пока проводить секретные приглашения. Согласно второму параграфу.
— Россияне! — заорал Семен. — Бог и свобода!
Петр повернулся к Матвею:
— Не хочешь ли клятву принести?
— Погожу пока, — равнодушно отозвался тот. — Я еще вашей бумаги не читал, манифеста то бишь...
XI
Наступившее лето разбросало всех в разные стороны. Федор Наугольных уехал в Полазненский завод, где жила его мать. Степу Десятова отозвали в Петербург, в главное правление. Семен командирован был в Кизел. Лешка же, к которому благоволил Клопов, уехал в Пермь. Там он должен был держать экзамен при гимназии, чтобы на законных основаниях получить звание учителя. Сроки экзамена все время откладывались, и Лешка оставался в Перми вот уже второй месяц. Он прислал Петру письмо, пустое и болтливое, но замечательное тем, что скреплено было черновосковой печатью. При некотором напряжении можно было рассмотреть на ней изображение корабля, плывущего к гористому берегу, а над кораблем, по ободку, надпись: «Поспешай». Никакой печатки у Лешки прежде не имелось. Вероятно, в виду предстоящего повышения в должности он заказал ее в Перми для пущего самоуважения. Это было неприятно: мог бы и кольцом припечатать!
Правда, Матвей Ширкалин и Мишенька Ромашов обретались в Чермозе. Но Матвей был занят — по заказу вотчинного правления рисовал с литографий большие портреты господ владельцев, да и вообще после того заседания никакого интереса к обществу не проявлял. А Мишенька послушно соглашался со всем, что говорил Петр, но сам встреч с ним не искал и даже, вроде, старался их избежать.
В июле Петр пытался провести еще несколько секретных приглашений. Причем о намерении восстать не упоминал, а конечной целью выставлял прошение государю. Однако и эта уловка успеха не принесла. Ответом были недоуменные взгляды, остережения, а то и прямые угрозы доношения по начальству.
В конце июля Петр несколько дней провел у заводского колеса — смотрел, насколько можно ставни у плотины прикрыть, дабы и расход воды сократить в обмелевшем от жары пруде, и молотовую фабрику не обессилить. В это время и подошли к нему двое кричных мастеровых: Пермяков Иван да Ширинкин Иван. Потоптались возле, посетовали, что пруд мелеет — не как в прошлые годы, а затем, робея, попросили составить для них прошение. Петр спросил, о чем прошение.
— О неправде, —сказал Иван Пермяков.
— Что ж за неправда?
— А такая неправда, что денежных плат нам не додают!
— Куда ж вы прошение-то послать думаете? В главную контору? Или самому Христофору Екимычу?
Петр вообще ко всяким прошениям с недоверием относился. Сколько их писалось на его памяти! И в Петербург, и в Москву, и в губернию, и в горный город Екатеринбург. Отец, тот однажды самому государю написал — и все бесполезно...
— А куда присоветуешь, — сказал Иван Ширинкин, кудлатый парень лет двадцати пяти.
— Горному-то исправнику жаловались?
— Что толку... Рука руку моет, и обе хотят белы быти!
Петр задумался. Пожалуй, имело смысл написать прошение губернатору. По заводу упорно ходили слухи, что губернатор имеет к Поздееву какие-то претензии и даже просил Лазаревых о снятии его с должности управляющего.
— Ладно, — согласился Петр. — Говорите ваши неправды...
В тот же вечер он составил прошение пермскому гражданскому губернатору, действительному статскому советнику Гавриле Корнеевичу Селастеннику.
«Ваше Превосходительство, Милостивый Государь,— писал Петр. — Истомленные чинимыми над нами здешним заводским начальством неправдами, осмеливаемся прибегнуть к Вашему заступничеству в надежде на милосердие, не однажды уже явленное Вашим Превосходительством, о чем многие слухи и достоверные известия имеем. Находясь при кричной фабрике Чермозского, господ помещиков Лазаревых, железоделательного заводу, мы, Пермяков Иван да Ширинкин Иван, да Ширинкин Егор и прочие мастеровые люди числом одиннадцать человек, из следующих нам за работу денежных плат прикупаем на свой счет употребляемые для носки угля решетки по 15-ть и 20-ть копеек каждая, а употребляемые при той работе железные инструменты, как-то: клещи, лопатки и фурмы приказывают нам делать из отпущенного на крицы чугуна. Буде же из тех криц не выкуется положенное количество железа, то вышепоименованные инструменты и починка их не только не причисляются к налично выкованному железу, но вычитается за те инструменты и починку их из платы, как за угар в чугуне. Здешний заводской исправник Неплодов Константин Сергеевич, будучи известен о таком непорядке, не принимает никаких действий в направлении, следующем ему по должности. Посему слезно просим: сжальтесь, Ваше Превосходительство, не оставьте нас Вашим попечением...»
На другой день Петр отдал прошение Ивану Ширин- кину. Спросил:
— Из вас грамоте кто знает?
— Я знаю маленько, — сказал Ширинкин.
— Тогда и это промеж себя заодним прочтите, — Петр протянул ему манифест ревнителей вольности. — Только осторожно читайте, не на людях... Руку-то разберешь?
XII
К экзамену Лешка готовился обстоятельно. Но его быстрехонько спросили по священной истории, велели решить задачу, написать рассуждение о сыновней почтительности и отпустили с богом, оказав через день зайти за свидетельствам. В пять часов пополудни Лешка, несколько ошеломленный легкостью испытания, вышел из гимназии на залитую солнцем Сибирскую улицу. Итак, мечты его начали сбываться. Он, Лешка Ширкалин, внук чумазого углежога и сын последнего конторского копииста, поднялся к такой должности, о которой думать не смели его отец и дед. Чрезвычайное это событие следовало с кем-то отпраздновать. Но с кем? Знакомец Клопова, приказчик лазаревской лавки, у которого Лешка жил все это время, относился к нему без уважения и даже за стол сажал отдельно. Потому домой идти нисколь не хотелось. Лешка прошел вверх по Сибирской, постоял на углу Верхотурской и, поколебавшись немного, свернул к заведению госпожи Свистоплясовой, где у него имелась знакомая, разбитная чернявая девка лет двадцати трех по имени Марфуша.
Она приглянулась Лешке давно, в первое посещение. Тогда Марфуша посмотрела на его пальцы с несходящими сизыми ободьями под ногтями и сказала, что такие ободья выдают отменную жизненную способность. «Ты никак цыганка?» — опросил Лешка. «Хоть и не цыганка, а с цыганской кровинушкой!» — «Так погадай». Она взяла его ладонь, щекотно провела по ней ноготочком: «Долго жить будешь. Только четырех вещей в жизни опасайся!» — «Каких же?» — спросил Лешка. «Белой книги, черной ковриги, раннего венца и медного кольца». При упоминании последней опасности он вздрогнул. Марфуша засмеялась: «Берегись еще любви без памяти и памяти без любви!»
С той поры Лешка часто бывал на Верхотурской улице и вполне освоил тамошние правила обхождения. Купив бутыль цимлянского и кое-(какой снеди, он поднялся наверх, в Марфушину келью. Марфуша находилась в унылом расположении духа. Появлению его нимало не обрадовалась, и Лешке тут же расхотелось хвастать выдержанным экзаменом.
Выпив первую рюмку, Лешка ощутил в душе тоскливую пустоту. И, сам толком не понимая, зачем он это делает, начал вдруг врать Марфуше, будто приходится незаконным сыном помещику Бутеро-Родали.
— А колечко что же медное носишь? — лениво спросила Марфуша.
— Это особенное колечко, — лихо заливал Лешка. — Мне по нему батюшкины приказчики деньги выдают.
Марфуша оживилась:
— Деньги? Так дай мне сто рублей!
— Со всем бы удовольствием, но никак не могу. Я их все батюшке назад отсылаю. От неведомого будто благодетеля.
— Ну и зря, — сказала Марфуша. — Уж и не брал бы тогда.
— Дура ты! — рассердился Лешка, не нашедшись, как объяснить эту несуразность. — Тебе в благородстве не понять ничего!
И так стало обидно, такое одиночество взыграло в сердце, что он, не допив вина, положил рядом с бутылью рубль и вышел на улицу.
Через два квартала в окнах дворянского собрания горел свет. Нежная музыка лилась из окон. И Лешка опять ощутил убогость собственной жизни, печальную ее неполноту. Отчаянно захотелось и в самом деле стать сыном помещика Бутеро-Родали. Желание это было настолько острым, что рядом с ним померкло воспоминание об успешно выдержанном экзамене. И странная картина возникла в Лешкиной разгоряченной цимлянским вином голове. Будто сам помещик Бутеро-Родали ведет его иод руку в дворянское собрание, где за полуприкрытыми дверьми сквозят белые воздушные платья губернских девиц, а на пути стоят, раскрыв от удивления рты, и клоповский знакомец, и сам Клопов, и отец с матерью, и Марфуша, и сегодняшние его экзаменаторы.
Лешка мотнул головой, стряхивая наваждение, и двинулся дальше.
Возле здания Казенной палаты навстречу ему попался пан Оржеховский, ссыльный поляк, живший в том же квартале, что и Лешка. За примерное поведение пан Оржеховский недавно получил разрешение давать уроки французского языка. Уроки были дешевые, и Лешка с письменного благословения Клопова не преминул воспользоваться этим разрешением. Тем более, что Клопов обещал оплатить уроки за счет заводской конторы. Правда, все занятия проходили в присутствии хозяина квартиры, что особо оговаривалось в разрешении, и ни о чем, кроме французского, Лешке с Оржеховским поговорить не удалось.
Лешка хотел окликнуть его и, может быть, даже поделиться с ним сегодняшней своей удачей. Надо же было хоть кому-то о ней рассказать! Но в этот момент взгляд его упал на будочника. Тот рассматривал Оржеховского с выражением крайнего неодобрения на лице. Приметив это выражение, Лешка остерегся заводить беседу, отвернулся и перешел на другую сторону улицы. Оржеховский понимающе поглядел ему вслед, усмехнулся и поворотил за угол, оставив в воздухе легкий шелест траурной своей крылатки.
XIII
Иван Ширинкин отыскал Петра дней через десять после того разговора. Сказал, возвращая манифест:
— Дельно написано... Ты писал?
— Я, — рассиялся Петр.
— А атаманом у вас кто?
— Председателем у нас один сенатор в Петербурге, — ответил Петр, ощутив слабый укол совести за свое вранье. — Имени его я раскрыть не могу.
— Не Метелкин ли? — спросил Ширинкин. — Сказывают, явился уже такой Метелкин. Пугачев, он господ попугал только, а Метелкин всех пометет!
— Нет, — сказал Петр. — Не Метелкин.
— Ну а сам-то ты кто будешь?
— Это смотря для кого.
— Не для мамки, конечно! Для тех, кто бумагу твою читает.
— Агент третьей степени по уральским окрестностям!
— И чего же ты хочешь от нас за то прошение?
— Да я не за прошение, — смутился Петр. — Я так... Хочу, чтоб вы клятву дали в верности и хранении тайны. Если согласны с тем, что написано, и дайте клятву.
— Вот те крест, никому не скажу! — Ширинкин размашисто перекрестился. —Какая еще клятва-то надобна? По-другому клясться, только бога гневить... Ты вот что, парень, когда нужда в нас будет, скажи. Мы подсобим!
И Петра будто холодной водой окатило: «В чем подсоблять-то?»
В хлопотах по хозяйству и заводских заботах незаметно пролетел август, а за ним и сентябрь с пре-
стольным праздником рождества богородицы. В этот день, восьмого числа, последний придел церкви был освящен приехавшим из губернии самим преосвященным Аркадием, архиепископом Пермским и Верхотурским. По такому случаю всему мужскому населению Чермоза выдано было от господ владельцев по три стакана водки на взрослую душу.
К октябрю все ревнители вольности, кроме Степы Десятова, так и оставленного в Петербурге, съехались обратно. Но летняя разлука заметно охладила их пыл. Даже собрания общества Петр созвать не мог — то один отказывался, то другой занят. Тогда он прибегнул к крайней мере — чтобы предотвратить возможное распадение общества, предложил всем членам его поставить свои подписи под манифестом и правилами.
Отказались подписаться одни братья Ширкалины.
— Это ж манифест, — заявил Лешка, — а не долговая расписка. Либо вы мне доверяете, либо нет. А подписываться для меня уничижительно!
XIV
Член вотчинного правления Алексей Егорович Клопов в свои тридцать девять лет успел уже изрядно полысеть. Правда, он не достиг еще той степени плешивости, когда, как говорится, волосинка за волосинкой гоняется с дубинкой, но светлое пятнышко на его темени, совсем недавно бывшее не больше пятака, в последнее время приобрело размеры доброй оладьи.
Для укрепления он смазывал волосы постным маслом.
18 ноября, совершая эту ежеутреннюю процедуру, он взглянул в окно и по заволокшему стекло плотному узору понял, что день обещает быть морозным. Для форсу он продолжал ходить в тонких сапогах и расстояние, отделявшее его дом от конторы, намеревался преодолеть как можно скорее. Но уже неподалеку от конторского крыльца его энергическое движение было приостановлено Василием Лобовым.
— Лексей Егорыч! — позвал старший полицейский служитель. — Постой-ка.
Остановившись, Клопов заметил в руке Лобова лист бумаги, по которому тянулись строчки стихотворного столбика.
— Что это? — не без ехидства поинтересовался он. — Сам сочинил?
Всем в Чермозе было известно, что Лобов едва знал грамоте, к перу и бумаге прибегал в редчайших случаях, зато виртуозно писал ногами «мыслете», возвращаясь после праздничной гоститьбы.
Оставив без внимания этот выпад, Лобов объяснил:
— На ворота мне повесили.
От возбуждения он все время размахивал листом, и Клопов никак не мог сосредоточить взгляд на стихах. На глаза ему попались лишь первые две строчки, показавшиеся странно знакомыми.
— Выхожу сейчас со двора, — на ходу повествовал Лобов, — и стою. Налево смотрю, направо. А назад себя не смотрю. Чего мне назад себя смотреть?
Он умолк, утомленный обстоятельностью своего рассказа. Воспользовавшись паузой, Клопов рывком достиг конторского крыльца и взбежал по ступеням. Он уже ступнями ощущал идущий от земли холод.