К книге
Обручение с вольностьюСтраница 21
54%
Страница 21
21

И чашку воды с двумя соломинками крест-накрест никто на стол не поставит, чтобы было в чем душу опо­лоснуть.

А может, и не надо им твою душу ополаскивать?

Чиста она, как у младенца.

В этот же день, уложив спать детишек, Татьяна Фаддеевна присела в задумчивости к столу, на котором стояла изготовленная Евлампием Максимовичем для Фе­деньки пушка мортира. Она придвинула ее к себе, по­вертела так и эдак, а затем надавила крючок, устроен­ный в лафете. Щелкнула хитрая пружинка, и медный шарик, описав дугу, ударил в висевший на стене лако­вый поднос, изображающий отрока на горящей колес­нице.

«Дин-н», — откликнулся поднос.

В далекой Флоренции Николай Никитич Демидов, томясь предчувствием бессонницы, обошел вечером свои коллекции. Он и думать не думал ни о воспитательном доме для зазорных младенцев, ни о тирольских коровах, ни об отосланных в Златоуст мастеровых беспокойного нрава. В России об эту пору шли дожди, а над ураль­ской вотчиной его мог и снежок просыпаться, телеги скрипели в грязи по ступицу. А здесь дни стояли сухие, ясные. Здесь люди жили легко и умирали легко.

И он тоже легко умрет.

Николай Никитич прошел картинную галерею. Туск­ло светились в сумерках золотые рамы, поблескивал лак на бесценных полотнах. Геркуланские вазы располага­лись вдоль окон на особых пьедесталах, будто на гряд­ках. Он подошел к недавно приобретенной на аукционе тонкогорлой красавице, пристукнул костяшкой пальца по отчищенному рельефу и сказал:

— Моритури те салютант.

«Дон-н»,— отозвалась геркуланская бронза.

И Семен Михеич Сигов, радуясь вечернему покою, коснулся два раза чайной ложечкой своего музыкально­го самовара.

«Дин-н, дон-н», — прозвенел самовар.

А в гостиной у Платонова совершенно нечему было в этот вечер звенеть. Он сидел с женой за картами, когда внезапно отскочила задвижка на раме, шумно распахну­лось окно и с жутковатым шелестом хлынул в гостиную ночной ветер.

— Безногий вошел, — сказала заводская исправница.

Побелев, Платонов вскочил со стула:

— Что болтаешь?

— Ветер безногим зовут... Не слыхал?

— А, — с облегчением проговорил Платонов, закры­вая окно. — Я-то уж бог знает что подумал.

XLVI

Между тем по Перми распространялись всякие слу­хи о внезапной смерти арестанта с губернской гаупт­вахты.

Говорили, к примеру, будто он похитил у спящего часового ружье, вышел в город и, взобравшись на бал­кон булгаковского дома, стрелял в берг-инспектора. Но не попал, а сам был застрелен наповал подоспевшим начальником караула. Другие же говорили, что началь­ником караула он никак застрелен быть не мог, ибо того видели под утро выходящим из заведения госпожи Свистоплясовой, а застрелил беглеца сам берг-инспектор из пистолета. По иным, однако, сведениям, арестант ни в кого выстрелить не успел, скончавшись от разрыва сердца прямо на площади, где и был обнаружен шедшим к заутрене протоиереем Капусткиным. Но и это было тоже не окончательное известие. Один приказчик, квар­тировавший неподалеку от гауптвахты, слышал той ночью, к которой все относили указанное происшествие, ужасные крики, а затем шум драки и выстрел. Крики, по его утверждению, были совершенно богохульные и касались, в частности, особы высокого путешественника. В то же время иные обыватели, также жившие поблизо­сти, ничего такого не слыхали. И солдаты из караульной команды свидетельствовали, что арестант помер от сер­дечной немощи, так как службу они несут исправно и даже мышь без их ведома с гауптвахты выбраться не может.

Одно тем не менее доподлинно сделалось известно: начальник караула вынужден был две с лишним недели отсидеть на гауптвахте.

Кое-кто связывал это опять же с побегом того самого арестанта, но большинство — с заведением госпожи Свистоплясовой, переживавшим бурный расцвет после отъ­езда государя императора.

От чиновных гостей там, говорили, просто отбою не было.

Да оно и понятно — надо же когда-то людям разве­яться, позабыть про заботы. Как раз в это время случи­лась у госпожи Свистоплясовой в заведении громкая потасовка, участником которой явился будто и началь­ник караула.

А еще по одному, уж и вовсе невероятному, известию, этот арестант бежал с гауптвахты неведомо куда. На кладбище же у речки Егошихи захоронили пустой гроб, дабы скрылась общая оплошка, для чего и провезли rpod по улицам середь белого дня.

Но в точности никто ничего не знал.

XLVII

На протяжении всего повествования я несколько раз признавался в своей неосведомленности, касающейся от­дельных лиц и обстоятельств. Признаюсь еще раз — ка­кой из перечисленных слухов следует признать истинным, мне неизвестно. И в документах Пермской губернокой архивной комиссии никаких указаний на этот счет не со­хранилось. Возможно, впрочем, что были в деле № 504 из фонда № 297 еще какие-то бумаги, проливающие свет на эти события, но извлеклись оттуда впоследствии чьей- то небескорыстной рукой.

Однако, если вдуматься, последний слух не столь уж и невероятен. Он, в частности, подтверждается одним косвенным свидетельством, имеющимся в документах эпохи.

А именно, в показаниях некоторых лиц, проходивших по делу о возмущении 14 декабря, мельком упоминается некий Мосин-Панов, который будто бы с пистолетом в руках призывал петербургскую чернь поддержать мя­тежников. Отыскать его не удалось — то ли скрылся, то ли погиб под картечью, и тело его вместе с другими де­вятью сотнями тел было опущено под невский лед. Но вполне возможно, что этим человеком был наш Евлампий Максимович, чья трудная для уха фамилия могла про­звучать и так в кровавой сумятице того дня.

Но утверждать это наверняка я, разумеется, не бе­русь.

«И что же? — может воскликнуть читатель, добрав­шись наконец до последней страницы. — К чему вы все это рас I сказали? Глупец он, ваш Мосцепанов, и не стои­ло ради него огород городить!»

Может быть, и так.

Но разве печать времени, отметившая жизнь глупца, делается от этого бледнее? Иной умник не пронесет на себе в такой сохранности этого бесценного знака. И по­тому я выбрал для рассказа историю отставного штабс-капитана Мосцепанова, припомнив, как это часто бывает в подобного рода историях, разные попутные происше­ствия, и рассказал обо всем бесхитростно, с надеждой и сожалением.

И вообще — с верою лучинка чем не свечка?

«Разве на свете сотворено два

Адама — Адам-господин и Адам-раб?»

Из манифеста Общества ревните­лей вольности

«А каким образом возникли сред» молодых людей пагубные сии мечты, есть истинная тайна, и в здешнем месте — непроницаема...»

Из письма управляющего Чермоз ским заводом И. К. Поздеева к X. Е. Лазареву от 8 февраля 1837 г

I

Петр Поносов, помощник учителя при чермозском горнозаводском классе, приехал в Пермь на исходе Свет­лой недели, в конце апреля, когда любой, самый что ни на есть захудалый, городишко имеет вид благостный и опрятный. Отшумел праздник, но и труды еще не нача­лись. Тихо в городе, покойно. Заперты двери присутствен­ных мест, лавки на улицах торгуют вполсилы. И лишь на Нижнем рынке, у Камы, торг идет вовсю. Трещат сходни, суетится речной люд, трутся бортами о причалы заводские коломенки, пришедшие по чистой воде в гу­бернию с разным товаром. Весна выдалась поздняя, хо­лодная. Только-только начинает распускаться листва на березах Загородного сада, но в полях за слободами уже бродят грачи, и скворцы сидят на вершинах заставных обелисков.

Петр возвращался домой из Юго-Камского завода, куда был командирован для снятия абриса с тамошней гвоздильной машины — такую же машину вотчинное правление помещиков Лазаревых давно собиралось по­ставить в Чермозе.

В Перми он поселился на заездном дворе у Нижнего рынка и ехать дальше не спешил. Что Чермоз? Таких за­водов по Уралу не один десяток насчитать можно. А тут

выпал случай пожить в настоящем городе. Одному по­жить, без присмотра. Какой-никакой город, но губерн­ский, со всем тем, что столице губернии иметь положено: с гимназией и пожарной каланчой, с благородным собра­нием и тюремным замком, с будочниками, чиновниками, монахинями, купцами, ссыльными поляками, офицерами гарнизонного батальона и прочим пестрым народом, ка­кого в Чермозе вовек не встретишь.

С утра Петр толкался на Нижнем рынке, потом сидел в трактире или бесцельно слонялся по главным улицам. Побывал в Петропавловском соборе и в Преображен­ском летнем, где дьячок за копейку показывал место у правого клироса, на котором двенадцать лет назад стоял у литургии сам покойный государь император Александр Павлович.

Петру все время казалось, что вот сейчас, сегодня, произойдет какая-то особая, необыкновенно важная встреча, удивительное знакомство, после которого разом переменится вся его жизнь. Когда еще и меняться жизни, как не в двадцать лет! Он и сам не знал, что это будет за встреча, но вглядывался в лица прохожих то с любо­пытством и даже искательностью, а то, напротив, изобра­жал неприступность, поджимая губы и напруживая пере­носье. При этом над правой его бровью чуть заметно бе­лел маленький серпообразный шрамик. Шрамик этот он получил еще в детстве, когда вместе с другими ученика­ми чермозского училища ходил дробить руду у печей — был, что говорится, в рудотолках.

Хозяин заездного двора в первый же вечер завел с Петром долгий разговор про железное и медное дело — какое прибыльнее. А потом поинтересовался, не уступят ли ему лазаревские приказчики сковороды подешевле, если, к примеру, он сразу дюжину взять захочет. Петр обещал походатайствовать. Тогда хозяин, расчувствовав­шись, поселил его не в общей горнице, а в отдельном чу­ланчике. Чуланчик был сырой, тесный, но зато с широ­кими нарами, где имелись соломенный тюфяк, валик и ветхое выбойчатое одеяло.

На третий день Петр вернулся к себе около восьми часов вечера. На дворе еще и не думало темнеть, но в чуланчике, куда свет проникал через устроенное под са­мым потолком оконце величиной с лопату, было сумереч­но. Устраиваясь на ночь, он решил вместо валика, от ко­торого во сне затекал затылок, положить под голову шинель. Петр ее как повесил в первый день, так больше и не снимал с гвоздя—можно было и в сюртуке ходить. А тут снял и увидел на стене под шинелью две каран­дашные надписи, не замеченные раньше. Полустертые строки тускло засеребрились на кирченых бревнах и вне­запно сложились в такие слова, каких он и предположить не мог в этом месте. Они были настолько неожиданны здесь, что хотя смысл их явился сразу, во всем своем значении, но сами слова тут же исчезли из памяти. Что­бы понять их до конца, Петр несколько раз перечел напи­санное, незаметно переходя от конца к началу, словно надписи сделаны были по кольцу, как на монете либо медали.

«Скоро настанет день, — читал он, — когда дворяне, сии гнусные сластолюбцы, сосущие кровь своих несчаст­ных подданных, будут истреблены самым жестоким об­разом и погибнут смертью злодеев».

Подпись была: «Второй Рылеев».

Нижняя надпись выдавала другую руку — буквы шли крупнее, не сцепляясь между собой, и занимали больше места, хотя сама надпись была короче первой.

«Ах, если бы это совершилось, — взывали со стены грифельные строчки. — Дай Господи. Я первый возьму нож».

Петр медленно произнес вслух последние слова. Те­перь ясно стало, что и за пределами Чермозского завода есть люди, которые мыслят, как он, Петр Поносов, дво­ровый человек помещиков Лазаревых. Причем люди эти жили не где-нибудь в Москве или Петербурге, а здесь, рядом.

Не их ли выискивал он в эти дни, блуждая по го­роду, всматриваясь в лица на Покровской улицей на Мо­настырской, и в трактирах, и в книжной лавке?

Петр отьюкал хозяина, полюбопытствовал, кто живал в чуланчике за последнее время.

— Я там зимой не селил никого, — сказал хозяин. — Огурцы держал да капусту. А осенью по три души враз пущал. Всех разве упомнишь?

— Оно так, — согласился Петр.

Вернувшись к себе, он достал из котомки карандаш, чуть затупил грифель о гвоздь, чтоб сподручнее было пи­сать на бревнах, и, отступив с вершок от нижней надпи­си, вывел под ней:

«И я здесь был и видел все это 1-го мая 1836-го».

II

Петр бросил на лавку шинель, достал из печи чугунок с кашей и присел к столу. Отец, кряхтя, слез с полатей.

— Ох, Петьша! Верно говорят, что к коже ума не пришьешь. За стол садишься, а лба не перекрестишь.

На божнице поблескивали медные иконки. За ними возвышались два больших образа — богоматери Казан­ской и святого Власия, покровителя стад. Стад у них с отцом не было. Была раньше коровенка, да и ту после смерти матери пришлось продать. Кто бы ее стал кор­мить, обихаживать? Возле Власия серели венчальные свечи отца и матери — тонкие, вощаные, перевитые пыль­ной шелковой лентой. Над свечами, касаясь их давно ис­сохших фитилей, висела положенная одним концом на гвоздичек ветка кипариса. Лет пятнадцать назад ее по­дарил отцу один паломник, которого он подвез на своей коломенке от Нижнего Новгорода до Перми. Тогда отец еще ходил в караванных приказчиках, а не перхал на полатях дни напролет, как сейчас. Паломник же вез эту ветку то ли с Афона, то ли со святой земли. Так и оста­лась она с тех пор на божнице в доме Поносовых — хрусткая, почернелая.

Глядя на нее, Петр перекрестился и снова принялся за кашу.

В детстве он никак не мог запомнить, где у него пра­вая рука,—крестился, бывало, левой. Отец за это драл уши. Петр тогда придумал: с какой стороны ветка, той рукой и креститься. И в церкви тоже представлял себе божницу, чтобы не опутать. А старший брат, Николай, чтобы не спутаться, левую руку себе мочалом подвязы­вал.

Каша была недоваренная, слизкая. Отец так и не научился толком кухарничать. Проглотив несколько ло­жек, Петр посмотрел в окно. Короткий дождь, застиг­нувший его на пути к дому, миновал, и за окном все шире расползались облака, открывая в прогалине беле­сое небо.

Предыдущая главаГлава 21 из 39Следующая глава