К книге
Обручение с вольностьюСтраница 20
51%
Страница 20
20

У Евлампия Максимовича душа будто привстала на цыпочки. Однако он невольно проследил, опустив го­лову, последнее движение государя и увидел при этом такое, что его разом одела глухота — как целая бата­рея под ухом выпалила.

Баранов начал говорить что-то, указывая на него пальцем, который досягал временами почти до самой груди. Булгаков тоже несколько слов вставил. Но Ев­лампий Максимович ничего не слышал, что они гово­рили.

Уже стоя перед первым арестантом, государь вновь ощутил резь в желудке. И пожалел, что не выпил ут­ром желудочную микстуру. Вспомнились слова, сказан­ные как-то Тарасовым: «До сорока лет, ваше величест­во, болезни приходят и уходят. После сорока они оста­ются с нами навсегда...»

Ему было сорок семь.

Вскоре эта резь перешла в острую спазму. И, как всегда в минуты, когда он испытывал волнение, ему за­хотелось чихнуть. Этой слабостью он страдал давно. Еще в детстве, при разговорах с отцом у него такое часто случалось. Это была нервная болезнь. С годами, правда, он научился собой управлять при помощи осо­бой игры мускулов на лице и резких глотательных дви­жений. Слушая вполуха объяснения губернского про­курора, касающиеся стоявшего перед ним высокого че­ловека со вздернутыми плечами, он старательно проде­лал все то, что нужно было проделывать в подобном состоянии. При этом голова его на напрягшейся шее чуть подалась вперед, что, как он знал, могло выра­жать и углубленное внимание.

Государь стоял совсем близко от Евлампия Макси­мовича. Его высокие блестящие сапоги, слегка запы­ленные понизу, твердо располагались на земле и во всем были такие же, как на литографии. Разве шпоры исчезли. Но сейчас, в натуре, Евлампий Максимович

ясно увидел еще и то, что на литографии различить было невозможно—один сапог у государя казался мень­ше другого чуть ли не на вершок. Как у самого Евла'м- пия Максимовича.

От этой пустячной малости вдруг родным и понят­ным открылся ему государь.

Он стоял, окруженный свитой, разными адъютанта­ми и губернскими чиновниками. Но между ним и всеми прочими была тем не менее некоторая пустота, и гра­ниц ее никто не переступал. Пожалуй, сам Евлампий Максимович всех ближе теперь к нему стоял. И потому родилась мысль: «Ведь один он на свете, совсем один!» Все были сами по себе, отдельно, хотя вроде и при го­сударе. Только он, отставной штабс-капитан Мосцепа- нов, арестант, изгой и калека, был с ним, о чем никто не догадывался. Оба они были уязвлены миром. На обоих лежал знак. Оба были не таковы, как все, но не знали о своем родстве. А теперь вот Евлампий Макси­мович узнал и думал о том лишь, сможет ли сам госу­дарь в это проникнуть.

Он поднял глаза и взглянул государю прямо в лицо. Это лицо было ему знакомо не по одной литографии. У ангела, что полтора года назад слетел к нему в пали­садник, такое же в точности было лицо — светлое, с сиянием.

Великое тепло разливалось по телу, расслабляя его, мешая сосредоточить мысли и одеть их в слова. Плечи Евлампия Максимовича, и так вздернутые, поднялись еще пуще, голова задергалась, и он тихо заплакал.

Желание чихнуть прошло, спазма тоже ослабла, и государь посмотрел наконец внимательнее на стоявшего перед ним арестанта. На лице этого опустившегося человека был написан упадок всех сил. Кроме того, он, казалось, плакал. Такая откровенная попытка привлечь к себе сострадание была недостойна дворянина, како­вым, по всей видимости, этот человек являлся, и вызва­ла у государя раздражение.

— Если я вас верно понял, — обратился государь к губернскому прокурору, — этот господин осужден за рассылаемые им ложные ябеды?

— И за многие другие преступления, им самим со­деянные, — доложил Баранов. — Как-то...

Государь остановил его движением руки:

— Известно, что порок никогда не является в оди­ночестве. Но важен изъян, собравший в шайку все про­чие... На кого же были эти ябеды?

— На начальство Нижнетагильских заводов, ваше величество. Однако в последнее время он высказывает подозрения и на все вообще губернское начальство!

— Вот как! И все ложные?

— Истинно так, ваше величество.

— Да он здоров ли?

— По освидетельствовании признан в здравом рас­судке.

Государь собрал губы трубочкой, .задумался. Жало­ба на соседа могла быть ложной от самого начала до конца.

А жалоба на начальство, притом не одно ближай­шее, чье место возможно бы занять самому, должна была иметь под собой хоть малейшее основание. Но жа­лоб он вообще не любил. Согласен был с Аракчеевым, полагавшим, что жалобы на начальственных лиц подта­чивают изнутри государственное устройство. В государ­стве власть должна стоять неколебимо, сверху донизу. Только в этом залог законности и порядка — вынешь одно звено, и вся цепь распадется. Воистину, закон не мог объять всего. На это способен лишь человек, обле­ченный дарующей горизонты властью. Если этим лю­дям, стоявшим сейчас подле него, доверено было управ­лять, им должна быть доверена и свобода оборонять свое звание.

Государь посмотрел на арестанта:

— Какие же чувства водили вашим пером? Месть? Обида? Или жажда ложно истолкованной справедли­вости?

— Истину наименовали ябедой,—сказал арестант,— а ложь облекли одеждою истины...

— Допустим... Но что было вашим побуждением?

— Ангел господень, — оказал арестант.

Государь с улыбкой повернулся к губернатору:

— Я предполагал нечто в этом роде. Каков же при­говор?

— Лишение чинов и ссылка на поселение, ваше ве­личество.

— Приговор отправлен на конфирмацию правитель­ствующего сената, — дополнил Булгаков.

— Что ж, — отвечал государь. — Когда говорит за­кон, монарх умолкает.

— Изволите осмотреть помещение, ваше величест­во? — спросил Баранов.

«Любопытнейший образец,—думал между тем го­сударь. — Смесь кляузника и юродивого... Когда еще изживем мы подобные феномены!»

— Помилуйте, — развел наконец он руками. — Не довольно ли на сегодня!

И, резко поворотившись, пошел к выходу.

Евлампий Максимович не сразу понял, что произо­шло.

Уже нарушилась почтительная тишина, раздались голоса, смех, кто-то обронил шляпу, кто-то зацепил шпа­гой соседа — мундиры и сюртуки сомкнулись за спиной государя, потекли, колеблясь, к воротам. Дрогнули и расслабились в руках караула отяжелевшие ружья. Офицер вытер перчаткой мокрый лоб. А Евлампий Максимович все стоял рядом с безучастным лекарем, не веря свершившемуся на его глазах и надеясь, что государь, отдав какие-то спешные распоряжения, еще вернется. Ведь еще ничего не сказано было между ни­ми. И те слова, которые нужно было произнести, лишь зрели, подступали к горлу. А слова, которые он успел- таки сказать, были мертвые слова, истертые, ветхие, употребленные уже на бумаге, недостойные минуты. А после открывшегося родства не ими должно было го­ворить, иными.

Но государь уже шел к воротам, шел прочь от него, невозвратно уходил — навсегда.

Тогда он бросился вслед, протягивая забытое про­шение.

Перед ним никого не было, дорога была свободна. Солдаты стояли в стороне, чиновники ушли вперед, и ему удалось пробежать до середины двора.

— Государь! — закричал он. — Ваше величество, остановитесь!

Белый плюмаж колыхнулся в воротах и исчез.

Шедший позади всех прапорщик Зимний повернул­ся, схватил Евлампия Максимовича за плечи:

— Дурья твоя голова! Чего раньше-то думал?

Евлампий Максимович рванулся, затрещал сюртук, и один рукав остался у прапорщика. Но уже набежали сзади, навалились, скрутили, и кто-то ловко выдернул у него из руки три листочка от лекарского Еван­гелия.

— Пилаты! —кричал он. — Прочь от меня!

Солдаты втащили его в коридор гауптвахты, отди­рая пальцы от дверных косяков, замкнули ворота с ре­шетчатым верхом.

— Пускай здесь посидит пока, — раздался за воро­тами голос начальника караула. — В камере-то окно имеется. Не дай бог услышит кто!

— Поручик!!—крикнул Евлампий Максимович.— Я имею сообщить его величеству особенную, великую тайну!

Хлопнула входная дверь, и темно стало в коридоре.

Евлампий Максимович толкнулся грудью в ворота, как птица в стекло, — больно сделалось груди. Тогда, вытянувшись во весь рост, он в ярости начал трясти верхние брусья, сложенные в виде полуциркуля. Посы­палась штукатурка, и брусья, раскачавшись в своих гнездах, вдруг вылетели, попадали на пол вместе с про­ржавевшими гвоздями. Был полуциркуль, словно солнце заходящее, и вот не стало его, закатилось солнышко.

Сжимая в кулаке выпавший брус, как только что сжимал прошение, Евлампий Максимович замер перед воротами. Сердце играло в груди, и это была опасная игра, будто над пропастью. Холодом тянуло оттуда. Но тут он заметил вверху, у притолоки, малую щелочку. Полоска света, истекавшая от нее, внезапно развидне­лась, превратилась в пятно. Это пятно брызнуло во все стороны колючими лучами, и в нем прочертился знако­мый лик — государев, ангельский. И голос от него ис­ходил.

Сразу стало тихо, покойно, и они долго говорили про все, и все Евлампий Максимович смог выразить сло­вами, а государь понял все.

Тогда Евлампий Максимович схватился рукой за иг­равшее сердце, думая, что пора и прилечь. Было светло, тихо и благостно. Только сердце этого не понимало — суетилось чего-то.

— Что маешься! — сказал он ему.

И прилег, откинувшись навзничь, ударился затылком об пол.

XLIII

Татьяна Фаддеевна видела, как государь, не садясь в коляску, прошел от ворот гауптвахты к дому на другой стороне площади.

Генералы и кое-кто из чиновников вошли вместе с ним, а прочие остались у подъезда. Она некоторое время покружила возле и, решившись наконец, приблизилась к одному чиновнику, у которого лицо было подобрее. Спросила тихонько:

— Ваше превосходительство, что там Мосцепано® Евлампий? Как дело его решилось?

— Мосцепанов? — переспросил чиновник, не пони­мая, кого из трех арестантов имеет в виду эта мещан­ка.— Да никак не решилось... Гнусный развратник он, твой Мосцепанов!

Отчего-то ему показалось, что речь идет о военном лекаре.

— Благодарствую, — сказала Татьяна Фаддеевна, отступая в сторону.

Теперь ей все сделалось понятно. Если сам государь, прочитав ее прошение и выслушав Евлампия Максимо­вича, не простил его, то были, верно, за ним такие пре­ступления, которых она и понять не могла. Куда ей с бабьим своим умишком государственные дела разуметь! Государю виднее...

Она поглядела на кучера Илью — как он ехал по площади, будто суд вершил, и две слезинки повисли у нее на щеках. Все ушло, все кончилось, ничего нельзя поправить. Истинно говорят: «Сердце царево в руце бо­жией...» Государя не обманешь. Ему все открыто. Явил­ся перед ним Евлампий Максимович гнусным разврат­ником — таков и есть. А у нее сердце безнадзорное, глу­пое. Сжалось, сжалилось однажды и полетело бог весть куда. Без узды полетело, без наездника даже — так, с тенью одной.

А теперь и тени нет, ничего нет.

Татьяна Фаддеевна смахнула рукой слезинки, но тут же другие набежали. Их она и смахивать не стала, шла и плакала — о всей своей несчастной жизни плакала, о покойнике Федоре и помершем младенчике, да и об Ев­лампии Макоимовиче тоже плакала, хотя не стоил он ее слез.

Через четверть часа Евлампия Максимовича втащи­ли в камеру, устроили на лежанке. Пришел лекарь, по­трогал ему запястье, велел сахару принести и сказал:

— Не опасайтесь, господин поручик! Он мужик креп­кий, очухается.

Потом склонился к Евлампию Максимовичу, потере­бил его за нос:

— Слышишь меня?

— И вознесется, яко единорога, рог мой... — прошеп­тал Евлампий Максимович.

— Чего, чего? —не понял лекарь.

— И старость моя в елей умастится...

— Ну-ну, — сказал лекарь. — Полежи пока.

XL IV

Утром 3 октября государь император Александр Пав­лович отбыл по тракту из Перми в Вятку.

По отбытии его губернатор Кирилл Яковлевич Тю- фяев ходатайствовал через генерал-адъютанта графа Дибича о высочайшем позволении поставить на том ме­сте, где государь находился у развода гарнизонного ба­тальона, скромный памятник с надписью, изображаю­щей время пребывания его величества в пределах Перм­ской губернии.

Это ходатайство было доставлено курьером в Вятку.

Оно было доложено государю, который повелел от­ветить пермскому губернатору следующее: «Его величе­ство с удовольствием видит в таковом желании новое доказательство усердия и преданности его особе, но при­нял себе за правило — не позволять ставить для себя памятников, коих желает единственно в том, чтобы в сердцах верноподданных укрепилась любовь и привер­женность к монарху, а также благодарные чувствования к искреннему желанию его величества устроить благо­денствие богом вверенного ему и возлюбленного им на­рода».

XLV

В тот самый день, когда воротился из Вятки губерна­торский курьер, к крыльцу гауптвахты подъехала теле­га, запряженная маленькой пегой лошаденкой. Трое сол­дат вынесли из дровяного сарая некрашеный гроб, за

ним такой же крест, и сложили все на телегу. Сели сами. Потом телега выехала за ворота и, позвякивая сваленными на ней лопатами, медленно покатила в сто­рону нового кладбища у речки Егошихи.

Могилу вырыли быстро. Гроб опустили на мочале, как положено, благо могилка неглубока была. Бросили по горсти земли и стали кидать лопатами. Вначале, как бывает, комья глухо стучали по доскам, но стук этот, даже в самой черствой душе будящий всякие неприкаян­ные мысли, вскоре кончился, и через несколько минут кривой холмик вырос на месте могилы. Старший солдат похлопал по нему для порядку лопатой, воткнул крест. Потом потоптался, чтобы примять землю у изножья, и сказал:

— Правда гневна, да богу люба... Табачок давайте, служивые!

Эх, Евлампий Максимович, Евлампий Максимович!

Вот идет душа твоя через мытарства, и некому о ней позаботиться.

В далеком твоем дому никто не завесит на сорок дней иконы полотенцем, сберегающим душу. Никто не встряхнет его на сороковой день за околицей, не отпу­стит душу навстречу ветру, и лесу, и всему российскому простору. Не привесит никто полотенце это в углу до­ма — нечем будет душе после мытарств утереться.

Предыдущая главаГлава 20 из 39Следующая глава