К книге
Я в свою ходил атаку…1945
78%
1945
7

1. I А.Т. – дочери Вале. П/п 55563 – Москва

Дорогая дочка, спасибо за твое хорошее письмо. Правда, ты уже сама себя похвалила: «Вот какие я тебе длинные письма пишу» (всего-то одно и написала!), но так и быть, я тоже похвалю. Молодец, Валя!

…Милая моя умница, если б ты знала, как мне приятно было получить листочки, заполненные тобой и Олькой. Ведь ты поразмысли: роднее тебя и Ольки у меня нет родни на всем белом свете. Имей это в виду, гимназия!

Мне приятно знать, что ты танцуешь столько разнообразных и хороших танцев (некоторых я и названий не знал, впервые слышу). А я, грешный, так вот и постарел, во всю жизнь не умея сделать ни одного коленца. Хорошо. Буду любоваться, как ты танцуешь, буду сидеть в уголке и наблюдать. Но надеюсь, что ты не считаешь танцы самым главным предметом и у тебя еще останется немножко времени для других предметов.

Оленьку поцелуй от меня и скажи ей, что я всегда ее помню, и, когда мне хорошо, я уж так и знаю, что Олька ведет себя хорошо, не капризничает и не огорчает маму, а когда мне грустно и тоскливо – это значит она балуется, всем мешает и т. д. Дорогая Валюша, посылаю тебе одну мою случайную фотографию. Это меня сняли в немецком городе Эйдткунене – теперь он уже в тылу, а тогда немцы были еще совсем недалеко. Целую тебя крепко. Скажи маме, что чувствую себя я хорошо, т. к. сейчас много хорошего делается, что приближает день, когда мы все вместе соберемся за нашим столом на кухне и начнем обедать. Хорошо бы на первое свежие щи либо картофельную похлебку (с мясом!), а на второе тушеную картошку (с мясом же и огурцами!). Третье я охотно уступаю в твою или Ольгину пользу. Так и передай. Впрочем, блины тоже хороши.

Ну, всего тебе доброго, дочурка моя, а главное – хорошего настроения (не забывай, что настроение очень зависит от того, в каком порядке нос!) и всяческих успехов в науках и танцах.

Твой старый отец А. Твардовский

P.S. Привет мой бабушке и Володьке. Какие танцы он танцует? Пиши.

5. I А.Т. – М.И. П/п 55563 – Москва

…Было уже совершенно вероятным, что к Новому году я приеду в Москву: пришла телеграмма Шикина. Я быстро собрался, хотя был в гриппу, закутался потеплее и два дня просидел на аэродроме – погоды не было. Ночевал уже не в редакции, она выехала туда, откуда я тебе сейчас пишу, сидя в тесной избе с моими сподвижниками. В ДК позвонили от главного моего начальства: отъезд отложить. Я думал, телеграмма из Москвы такая, но оказалось, это приказание местное. Однако ничего не поделаешь. Я туда-сюда звонить, мне говорят: «Сдайте билет и возвращайтесь в расположение части». Дня три еще прошло в возне и бесполезных переговорах. Каково было забирать вещи из самолета, который потом на моих глазах поднялся и повез более счастливых, чем я, людей в Москву. Но вот я уже примирился с судьбой, приезжаю сюда, где мы теперь находимся, а отсюда не вдруг и добраться до телеграфа хотя бы, и вдруг здесь узнаю, что «Красная звезда» запрашивает телеграммой: почему человек не выезжает? Что ей ответили, я не знаю; может быть, ничего не ответили, там будут думать, что я сам по себе не еду… Если к этому добавить предыдущее время неопределенности и т. п., то можно представить, какое у меня было и есть настроение. Хуже всего, пожалуй, что я ничего не знаю… То ли меня вызывали в грибоедовский комитет, то ли я уже принадлежу «Красной звезде», но тогда непонятно, как могли помешать мне подчиниться приказу сверху. То ли что-нибудь третье, не стоящее таких волнений, которые были вызваны во мне предположениями о том, что я уже не здешний… Писать почти ничего не писал за исключением малозначащей статьи и листков «Из записной книжки», которые к тому же были испорчены на столбцах газеты и вообще они для другого органа по смыслу и характеру.

Подождем еще середины месяца, авось что-нибудь прояснится, а пока, дорогая моя, не обещаю чего-нибудь нового в смысле серьезной работы: условия не те, что были бы терпимы, настроение поддерживается только сознанием, что надо терпеть. Становлюсь мнителен насчет здоровья: все кажется, что у меня что-то не в порядке, плохо сплю, легко простужаюсь и т. д…

7. I М.И. – А.Т. Москва – п/п 55563

…Поздравляю тебя с Новым годом. Прими мои лучшие пожелания. Думала, что в этом году поздравлю тебя за нашим столом – не знаю, почему это не удалось. Я очень ждала твоего приезда. О том, чтобы тебя вызвали, ходатайствовали Михаил Васильевич <Исаковский> и Сурков. Их предложение не вызвало возражений в Верховном Совете. Что же касается Политуправления, то и там все шло хорошо. Баев мне ответил: «Мы вызываем тов. Твардовского на 10 дней»… Третьего, вечером, позвонила некто Молчанова. Справилась, не может ли она получить письмо мужа, которое повез тов. Твардовский, вылетевший 25 декабря. Только на утро следующего дня я могла успокоиться: пришла твоя телеграмма, посланная как будто 28 декабря. Можно было заключить, что ты, не знаю, здоров ли, но жив…

Как тебя, вероятно, известили, вызывался ты на доработку гимна. Совещание по этому вопросу неопределенно назначено на «после Нового года». Его еще не было. Народ вызван, и народ этот пока живет в Москве (Светлов и др.)…Твой приезд был здесь крайне необходим по ряду других причин. Во-первых, пошло в производство «Возмездие». Затребовали ряд поправок. Я все тянула с ними, ожидая твоего приезда. Но мне поставили срок – новый год. Второго и третьего я давала эти поправки, отвоевывая все, что можно…

9. I А.Т. – М.И. Литва, дер. Рудмяны – Москва

…Вез я письмо Баканова в Москву, да не довез, как уже тебе сообщал, а вот он везет мое и довезет уж наверняка, так как вызван на новую должность – начальника военного отдела «Известий». Еще я не знал, как грустно, когда отсюда уезжает при тебе человек насовсем, в Москву, укладывает барахлишко, щедро раздаривает книжонки, блокнотики и т. п. тем, что остаются, провожая его с грустью и завистью. Что касается меня, то я, видимо, засел здесь теперь, а почему – тебе самой станет ясно.

Перед этим я написал тебе письмо под настроением не одоленной еще обиды за то, что меня задержали по дороге в Москву, и жалею, что отправил его, хоть ты и просила писать всегда, что на душе. Сейчас настроение мое поднялось несколько, я потихоньку втягиваюсь в быт и работу, главное – в быт, который уже давно мне был привычным. Пишу тебе это письмо при свете керосиновой лампы, сидя в домике с закрытыми ставнями в русской деревушке, заброшенной бог весть как далеко от большой России, отделенной от нее и Белоруссией, и Польшей, и Литвой – тремя по крайней мере языками. Народ и все здесь точь-в-точь как в России, но в то же время и не так…

Вчера я делал доклад на партсобрании о литературном материале в нашей газете. Доклад прошел хорошо, но не было еще на свете такого обзора литературного, который всех бы удовлетворил и в равной мере был приятен. Задел и я кое-кого. Еще мне предстоит, если некоторые обстоятельства не помешают, делать доклад о поэзии фронтовых авторов на фронтовом совещании писателей. Если ты можешь представить, как трудно было бы мне делать доклад о всей вообще современной советской поэзии, исключив себя механически, то какова же эта задача здесь, где, кроме себя, я имею едва ли не одного сколько-нибудь стоящего человека, который к тому же находится под явным моим влиянием. Дай бог, чтоб миновала меня чаша сия. А то опять придется сочинять «тезики», изворачиваться, мудрить и в конце концов говорить не то, что думаешь. Вот тебе моя сегодняшняя жизнь. Насчет быта я мог бы прибавить еще то, что живу не один. В домике еще два-три офицера, более молодых и шумных, плюс семья 4 души, плюс пишущая машинка, стучащая над ухом. Только и хорошо, когда выйдешь: метель такая же, как у нас, поля в снегу, вокруг-вокруг леса, где множество кабанов, диких коз, волков и т. п. (Ходили на охоту, но не убили – козы близко не подпускают.) В версте стоит наш поезд, и которую зиму уж я вижу этот унылый состав с радиомачтой, стоящий на пустынном разъезде! Письма что-то не идут, от тебя давно уже ничего не имею. Собственно, и ждать больше неоткуда и не от кого. Разве Мих. Плескачевский черкнет пару строк, да и то что-то давно нет.

Не спрашивай меня о писании. Мне больно и тяжело, и я только-только, может быть, под влиянием того, что ждать больше нечего, начинаю входить в состояние, когда, может быть, что-нибудь получится. Очень трудно рассказать, что это и почему, тем более в письме, но я вновь переживаю мучительнейший период, как перед «Теркиным» в 1942 г…

Я здесь смог бы быть доволен, если б у меня получалось, а не получается от внешних причин, по крайней мере всегда так кажется, если они есть. Машенька, я думаю о тебе нежно и часто, и ты моя единственная надежда и опора. Поцелуй крепко дочек…

10. I Р.Т.

(Из записей в другой тетради)

10 января.

Живем в русской деревушке (здесь целое поселение с давнишних времен – селили солдат, отслуживших на льготных каких-то условиях) вблизи ж[елезнодорожной] с[танции], на путях которой стоит наш поезд. Русский народ, деревня, говорящая чисто по-русски, быт и природа, удивительно похожие на наши, – все это за тридевять земель от Большой России – за Белоруссией, Польшей, Литвой. Живут люди и до сих пор любят Россию и ревниво (инстинктивно) берегут ее язык, веру, уклад жизни, несмотря на всяческое притеснение со стороны литовцев. Женятся только между собой. И мечтают о России даже те, что родились здесь. У старшего поколения было свидание с Россией в годы Первой мировой – их эвакуировали, а затем «вытребовали» сюда, вернее, они сами уже стремились сюда, где обжили кое-как эту на редкость безнадежную песчано-подзолистую землю, да и Советской власти не захотели довериться.

Вокруг леса, полные диких кабанов, волков, коз (здесь была запрещена охота и проводились мероприятия по сохранению звериного поголовья – зимой вывозились картошка и сено в лес для кабанов и коз).

Ходили мы на охоту с автоматами и пр., конечно, не убили, но в лесу было хорошо и коз все-таки видели. Необычайно легкое, пугливое мелькание – не понять, одна или две. Нечего было и думать подобраться к таким животным по хрусткой, оттаявшей и хваченной морозцем «пороше» – малому снегу.

Видел поваленные и раскряжеванные дубы в полосе дуба. Трудно вообразить себе бревно в два обхвата, длиной в 12–18 метров, почти таковой же толщины в отрезе, что и в комле. Валили немцы, но не успели вывезти. Одно бревно совсем необычайное – дуб, витой, как бывает ель витая. То ли случайность, то ли порода такая.

По выходе из лесу наткнулись на одном хуторе на производство «самоглерки». В отличие от нашей простой аппаратуры – в котле вертлюг с лопастями, баба стоит и крутит ручку, чтоб не пригорало. Дед не захотел дать пол-литра, показали 100-рублевку, начал «сома продавать» – где, мол, может быть, есть. Подошла его баба, рассказали, в чем дело.

– Слушайте вы его – нет! Найдется. – Завела в хату, угостила и, если б не дед, не взяла бы и денег. Она моложе его на 20–25 лет, ему 70, а детишки – мелкота, женат второй раз. Хутор 18 десятин, а живут грязно, бедно, без сада и огорода. Луковицы не нашлось в доме…

…Очень не пишется. Даже «Записная книжка», которая задумана была еще в Каунасе. Дал первые записи в газету, прошло незаметно, и, еще работая над ними, видел, что все это хорошо, пока в тетрадке, а чуть в печать да еще в Красноармейку, так и начинай портить, округлять, прилизывать, фальшивить. Они, эти записки, тем лишь и могли быть хороши, что несли бы в себе то, чего не найдешь в обычных наших очерках и др[угих] писаниях – правдивые штрихи жизни живой, не подставной и не обчесанной под требования. Но это-то и невозможно. Начал сегодня для раскачки стихи.

Война! Жесточе нету слова.

Война! Печальней нету слова.

Война! Святее нету слова

В тоске и славе этих лет.

И на устах у нас иного

Еще не может быть и нет.

14. I М.И. – A.T. Москва – п/п 55563

…Сейчас прочитала твое письмо, полученное у Баканова, и так захотелось написать тебе, приласкать, сказать много-много нежных слов. Я еще не получила твоего письма, в котором ты объяснял свой неприезд… я вызов считала по силе равным земному притяжению или магнетизму…

Два твоих письма от 17 и 22 декабря я получила только на днях – оба сразу. Что-то узнала о тебе, и вроде лучше стало на душе… Я еще раз должна подтвердить тебе, что дело твое в том же положении, в котором ты его оставил. Это не значит, что оно ухудшилось. Щербаков болен и ничего не решает. У него на очереди лежит не только твое назначение, но и утверждение В. Кожевникова зав. литературным отделом «Правды» (последняя литературная новость). В субботу (то есть 13 января) мне звонил Василий Семенович <Гроссман>. Он сказал, что говорил с Карповым <из «Красной звезды»> и тот ему сказал, что как только Щ[ербаков]поправится, а это как будто уже началось, документы будут отнесены ему домой для утверждения…

Я могла бы рассказать тебе о более серьезной моей грусти, когда я ночью, после звонка Молчановой, не могла уснуть и представляла, как быстро забудут автора неоконченной поэмы «Василий Теркин»… снисходительно отдав должную дань таланту автора в некрологе. Но все это уже позади… Эти приступы отчаяния, вернее, анализа, сменялись у меня совершенно твердой уверенностью, что ты жив. Случилось что-то, но жив…

На днях в клубе будет обсуждаться твоя поэма (на поэтической секции). Жаль только, что на тот же вечер намечено обсуждение стихов Суркова («Россия карающая») и Долматовского («Вера в победу»). Может случиться так, что насядут на кого-либо одного и проговорят весь вечер. Если ничего не помешает, буду на этом вечере…

На днях представлялась возможность прославиться нашей младшей дочери – Оле Твардовской. Возила я ее на елку в Дом пионеров. И там какой-то дяденька облюбовал ее для кино. Мне хоть и приятно было поговорить с ним, рассказать о ее декламационных и певческих талантах – от съемок все же уклонилась.

На днях передала Захарову десяток твоих стихов, которые, на мой взгляд, могут стать песнями. Оставляла их у Исаковского, когда ходила к ним на елку. На другой день в 12 часов ночи Захаров звонит, благодарит, рассказывает историю вашего творческого содружества, историю возникновения твоих некоторых песен и заключает, что… две песни он уже наметил («Кружились белые березки» и «Мы на свете мало жили…»).

Дети очень ожидали тебя. Так случилось, что ни разу твой приезд не совпал с каникулами. А Вале было бы очень приятно сходить с тобой в театр.

Начинаю все острее ощущать свое нездоровье. Чувствую, например, что у меня имеется сердце. Раньше я как-то не замечала его… В общем, старуха понемногу расклеивается…

20. I А.Т. – М.И. П/п 55563 – Москва

…Я никаких телеграмм уже не жду, ни на что не надеюсь, втянулся уже в суровую и однообразную жизнь нашу этого периода и, слава богу, после многих мытарств на какой-то срок обрел угол в хорошей избе – работаю…

Не горюй, Маня, о поправках… Придет время, придет хозяин, все станет на свои места, а пока самое важное, чтобы что-нибудь выходило в свет и чтоб у тебя были деньги.

Совещание литераторов перед самым началом событий, развертывающихся сейчас, прошло бледненько. Доклад мой записал для себя И.И. Киселев и, как он сказал мне, пошлет тебе. Поговорки из «Теркина», которые он мне выписал на листок, кажутся мне, между нами говоря, выписанными непосредственно со страниц книжки – в такой последовательности и стоят.

Сообщение твое об ошибке с орденом, хоть я и подозревал, что это ошибка, огорчило меня главным образом по причине гласности этого дела. Но не скажу, чтоб это меня задевало глубоко. Если у меня сейчас получится глава «Теркина», над которой я сижу, то я и не такие огорчения забуду. А это я забыл уже и не могу настроиться на минорный лад. Одним больше, одним меньше – ничего не меняется… Не в этом наше счастье, оно в нас самих и от нас только зависит. Напрасно я тебе написал однажды о здоровье. Была легкая простуда, прошла, и я чувствую себя великолепно. Одно худо: зубы-десны. Десны кровоточат и болят, зубы шатаются, и как раз передние. Луковицу достать здесь страшно трудно, а рацион наш, понятно, не способствует прекращению болезни. Все же я надеюсь, что зубы не успеют высыпаться, как с немцем будет покончено…

25. I Р.Т. Литва, Чиста Буда

…Вновь обратился к Теркину, точно к доброй и честной старой жене после попыток связаться с молодыми б[…].

На новом месте – трудности устройства: переезд, первая квартира («кавалеров нету»). Парткомиссия, бюро, ответ за старое. Начало работы в этой избе, за столом, у которого сидеть могу лишь на табуретке, положенной боком, подстелив шубу.

«Про солдата-сироту» – написанная вчерне новая главка. За ней будет «Кто воюет на войне», для которой есть, покамест, одна лишь строфа, шестнадцатая, м.б., по счету и значению:

– Ну, а я не воевал,

Некто молвить вправе.

Я частушки сочинял

О гвардейской славе…

Затем глава о женах и девушках на войне. Затем, м.б., о загранице. Наконец, может быть, и не сейчас – Теркин на том свете. И заключение – первый день после войны:

Светят звезды, ночь ясна,

Чарка выпита до дна.

Поездка в Инстербург. Глубокая Германия, а снежные поля, вешки у дорог, работа на стройке мостов, колонны, обозы, солдаты, все, как везде, как в Воронежской степи, как под Москвой, как в Финляндии.

Пожары, безмолвие. То, что могло лишь присниться где-нибудь у Погорелого Городища, как сладкий сон о возмездии. «Россия, Россия…» (Отъезжал на попутке от фронта с покойным Гроховским; горизонт в заревах, грохот канонады, сжалось сердце: Россия, что с тобой делают.)

Пьяный боец в пустом ресторане при трех зажженных им свечах. «Три года воевал, четыре года буду сидеть в “дристоране”» (не русский).

Чувство страха и радости: так много можно увидеть, понять, если дать себе не думать о страхе, так это дорого, что и пострадать не жаль.

Немка – первая немка-жительница, не то больная, не то обезумевшая, в обтянувшейся трикотажной юбке, деревянных башмаках и какой-то зеленой с бантиком шляпке. «Хлеба ей дали» (бойцы между собой).

25. I М.И. – A.T. Москва – п/п 55563

…Тебя выдвигают на Сталинскую премию. Слышала своими ушами. Оказывается, повестка, которая приглашала тебя на разбор «Теркина» и которой я воспользовалась как предлогом послушать, что будут говорить о твоем произведении, означала, что вещь твоя представляется на выдвижение.

Я была на этом собрании. Могло показаться не совсем этичным, что жена, как стоокий Аргус, пришла понаблюдать, что тут будут высказывать, но дело уладилось благодаря тому, что на этом же собрании оказались обсуждавшиеся авторы (Сурков, Кирсанов), а цель обсуждения в повестке не значилась.

Должна тебя поздравить с полным единодушием, которое встретила твоя поэма. Все высказывавшиеся отмечали, что это вещь бесспорная, которая не нуждается в оговорках. Что она возвышается над всем, что вышло в 1944 г., «как Монблан». Книга Суркова «Россия карающая» была снята с обсуждения по просьбе автора и заменена им ярославской книжкой – толстой и отлично изданной. «Что же, погибать, так хоть с музыкой», – сказал Сурков, намекая на то, что ставит на карту все, написанное за войну. По книге Долматовского наметился такой ход: выделить в ней поэму и ряд стихотворений, остальное – слабое – не называть. Но и против этого многие возражали. В общем, он, видимо, не пройдет. Не пройдет и Кирсанов, против которого Сурков произнес бронебойную речь. Я убедилась, до чего он сильный говорун. Когда он выступил по поводу «Теркина», я чуть было не расплакалась (слезы в горле закипели), только усилием воли, нежеланием попасть в неловкое положение и опасением, что ты мне этого собрания не простишь во веки веков (ведь так?), я проглотила этот комок и усидела, сосредоточенно-серьезно глядя в одну точку.

Ну, курский соловей, и только! И чего-чего он не упомянул: и три с лишним года войны, и уникальный автор, и создатель народного героя, и резонанс, и эхо, и метнул стрелу в лагерь тех, кто говорит, что сюжета нету (а как раз до Суркова выступал Кирсанов – Сурков его не слышал, так как опоздал, – и признавал, что вещь в целом – да, только вот – сюжета нет). Сюжет есть, законный, мировой. Словом, воевал за тебя. Закончил он свою речь тем, что за «Теркина» надо будет драться «не так, как в прошлом году». Тут же наметил ряд мероприятий: статьи в «Литературной газете», в журналах, обмолвился, что ему известно, что в литературном отделе «Правды» значится статья о «Теркине». Для «Литгазеты» взялся написать Тарасенков. Он же в качестве довода того, что в их журнале уже что-то делается для «Теркина», упомянул обзор писем с фронта о поэме… Премии в этом году может и не быть, так как на собрании говорили о слухе, что сразу после войны премируют всех, гуртом, за все время. Однако высказывался слух, что премировать будут раз в два года. Все это вопросы уже второстепенные. Важно то, что закопать «Теркина» не сумели. Что он действительно, «как Монблан», возвышается над всем, что написано за войну, и разве ты от этого не чувствуешь себя тверже, крепче, увереннее, разве не можешь с большей сопротивляемостью противостоять неудачным обстоятельствам?..

Только что прервал телефонный звонок. Звонил Кожевников. Он справлялся о тебе: где ты, что делаешь, нет ли у тебя очерков и стихов для «Правды». Он просил передать тебе, что хотел бы иметь твои очерки. Я сказала, что если у тебя что и бывает, то, пока пересылается материал по почте, он утрачивает свежесть. Я указала на опыт твоей работы с корреспондентом «Комсомольской правды». Он ответил, что телеграмма корреспонденту «Правды» на твоем фронте (Щур и Мержанов) будет послана. Таким образом, от тебя зависит теперь связаться с этими товарищами и передавать им то, что сочтешь нужным…

Меня смущает одно: если утвержден Кожевников, а он сказал, что заведует, значит, утверждал Щербаков, следовательно, можно узнать: утвержден или не утвержден ты. Сейчас уже поздно, а завтра позвоню…

…Стихи, которые ты найдешь как приложение к этому письму, принадлежат одному фронтовому автору. Он прислал тебе хорошее письмо, в котором признавал тебя своим учителем и рассказывал о всяких творческих мытарствах. Просит твоего совета. Стихи мне показались неплохими, и я отдала их Суркову вместе с письмом, которое, как мне казалось, заинтересует его как автора статьи о молодых. К тому же и письмо упоминало сурковскую статью «Молодые голоса»…

Сурков стихи напечатает – можно это сделать и у вас… Ты ответь на эти стихи. Полевая почта указана…

Искала твоих конфет – Дюшес – не нашла, хотя перед Новым годом были. Решила послать сахар… Сейчас, когда все задвигалось на фронте… может, у тебя и настроение улучшится… Я за тебя всегда тревожусь, а теперь, что ближе к концу война, – то и боязнь сильнее…

30. I М.И. – А.Т. Москва – п/п 55563 (Горячевская открытка)

…Сегодня в «Известиях» напечатан твой очерк «Лявониха», который я посылала в редакцию на имя Ильичева. Это тебе должно доказать, какую ценность имеют твои опусы даже после того, когда с них сходит непосредственная актуальность. По правде говоря, я мало рассчитывала на то, что во время такой полосы (наступление на всех фронтах) дадут описательный материал. Послала на всякий случай – очерк мне самой понравился. Я сама еще не видела, в каком виде он появился… но вряд ли там что-либо поправляли – позвонили бы…

Полчаса тому назад позвонил Баканов. Он сообщил мне, что вопрос о тебе решен в известном тебе учреждении отрицательно. Ну, ничего. Кажется, теперь конец близок. Он, по-видимому, хочет использовать тебя в своей газете. Подумай, что лучше предпочесть (я писала тебе относительно «Правды»).

…Сегодня объявили по радио, что в этом году будут присуждаться Сталинские премии за два года: 1943-й и 1944-й…

31. I А.Т. – М.И. П/п 55563 – Москва

…Это письмишко уже оттуда, где недавно жили немцы. Возвращаясь из командировки, мы уже не пересекаем границу.

Жить труднее, но есть то, о чем ты знаешь сама. Теперь мы можем ожидать встречи не в связи с каким-либо вызовом, а всерьез. Правда, это не завтра и, может быть, не послезавтра.

Чувствую себя неплохо. Одно что – пиорея моя (зубы-десны) свирепствует. Я достал некоторые лекарства, но то, что появляется в результате месяцев и даже лет, не так быстро проходит, как хотелось бы…

…Прочел твою статью в «Знамени» о партизанских записках. Поздравляю тебя сердечно.

Посылаю тебе новую главку «Теркина»[50] – она очень сырая, но я писал ее в очень трудных условиях. Придется над ней, как над многим, посидеть еще. Печатал и еще кое-что за это время, но пишу тебе это письмо с дороги – все у меня далеко – увязано и уложено. Пишу в толчее и гаме, на своей полевой сумке…

4. II М.И. – А.Т. Москва – п/п 55563

…Письмо твое порадовало меня своим бодрым тоном. Я так и думала, что общий подъем на фронте должен отразиться на твоем настроении. Следовательно, весть о том, что ты не прошел в «Красную звезду», воспримется не так остро, как воспринял бы ты ее, находясь в минорном настроении… Чрезвычайно радует, что ты опять с «Теркиным»… Да, в «Лявонихе» опустили у тебя о «полжизни, а может быть, целой жизни»…

10. II А.Т. – М.И. П/п 55563 – Москва

…Посылка пришла хорошо, но она ждала меня неделю еще – я был в командировке. Поэтому цитрусовые частично погибли, остальное все сохранно и как нельзя более кстати. Я продолжаю лечить свои десны… Верь, что не только хочу, но и стараюсь, что возможно, делать, чтоб не терять рабочего духа. Только мне это все труднее по внешним причинам. Но скоро, думается мне, скоро будет хорошо…

19. II

Сегодня известие о гибели Черняховского. Буду писать стихи, хотелось бы, чтоб они были достойны памяти этого человека.

…И нынче мы, русские люди,

Услышим в далеком краю

Размеренный грохот орудий

Последнюю почесть твою.

Но в горьком сознаньи утраты

Клянутся над гробом войска,

Что враг не уйдет от расплаты,

Что наша победа близка.

20. II Р.Т. Инстербург

Последние две недели – две поездки: 1) в 5-ю армию и в 31-ю. Впечатления от первой – угрюмые следы тяжелых боев, пожарища и т. д., отсутствие населения в домах, на месте, и массы на дорогах, в колоннах, временных лагерях, сараях, сборных пунктах; у фронта – большой огонь, малое продвижение. От второй – большие пространства, очищенные быстро, в результате соседних боев, население в домах, в городах, меньше разрушений, больше анекдотов о насилиях и не-насилиях… Грюнвальд.

По дороге на Берлин

Вьется серый пух перин.

Пух клубится из перин.

Мягко спали немцы и немки, покуда шла война далеко от них, покуда мы не только сами мерзли и гибли, но и наши семьи многие были лишены крова и т. д.

Бегут, побросали перины.

До чего же скучна чужая сторона. До чего мила родная, какая ни есть, а есть она лучше всех.

Идут русские, орловские, смоленские, идут украинцы, белорусы – белорус, француз, поляк и др., и все домой, и всех освобождаем мы, Красная Армия. Но всего дороже встреча с русской женщиной, русская речь.

– Здравствуй, мать. Сама откуда?

– Ох, сынок, из-под Орла.

– Ну и чудо – забрела. И т. п.

Садись, мать, на телегу, нагружай трофейным скарбом, всего лишилась. Вот тебе корова, овца, курица с яйцом. Чемодан с кольцом. Зонтик от дождя (не шутя) – тут погоды – дрянь. Легкораненый конек – не вышедший из строя.

– Как же, милый, путь не близкий

Безо всякой я записки,

Не случилось бы чего.

– А скажи: Василий Теркин

Лично сам снабдил меня.

Поезжай. Приеду в гости.

Дочку сватать, впрочем, что ж,

Староват уж стал немного,

Пусть уж молодежь.

По дороге на Берлин

Вьется серый пух перин.

И т. п. (пух, дым, кровь, усталость).

Один день работы до юбилейного номера. Теркина не успеть, да и не нужно, а что бог пошлет праздничного.

20. II А.Т. – М.И. П/п 55563 – Москва

…Наконец сижу за кое-каким столиком и могу написать тебе несколько шире, чем это было возможно до сих пор… Само собой, написать что-нибудь о жизни существенного я не могу. Одно только: мне потруднее сейчас и погрустнее в некотором смысле, чем когда бы то ни было, несмотря на обилие мяса и прочей еды, которая в сочетании с присланным тобой чесноком и разными порошками как будто ведут на убыль мою пиорею. Главное даже не во внешних трудностях существования на чужой земле, хотя и они сказываются, а в том, что я очень, физически тоскую по родине. Отсюда даже Литва кажется чем-то родным и приветным. Это трудно объяснить и почти невозможно выразить средствами словесного искусства до тех пор, пока это не станет воспоминанием. А когда еще станет, да и для всех ли обязательно станет – кто знает! Я думаю и надеюсь, что все это вытяну, иначе как же, но еще никогда не было так остро и томительно общее ожидание. А в личном плане – ощущение полной забытости. Мне страшно стало, когда я увидел в газетах о том, что Леонов завтракает в Хельсинки, и об этом сообщают, а где он был, когда мы были там же, где и находимся? Я не с точки зрения сурковской говорю «мы», а как раз с точки зрения того жребия, по которому моей судьбой распоряжается Дедюхин, а Леонов уже завтракает, и об этом пишут для всеобщего осведомления. А когда я лежу на грязных досках попутного грузовика в темную ночь в черт знает каком краю, то я при этом лишен даже той радости, что это кому бы то ни было интересно. Это жалостно и примитивно. Я об этом не хочу даже, чтобы знали те, что смотрят на нас сверху снисходительно и с сожалением. Мне тяжко оттого, что я много вижу, много могу, но лишен возможности, которой располагает заурядный корреспондент: съездить и приехать, оглянуться, разобраться во впечатлениях и т. д. Не говоря уже об условиях фактической жизни. Поэтому, дорогая, не жди от меня чего-нибудь существенного теперь, то, что я могу сейчас делать, не имеет ровно никакого общего значения, а на большее я не способен сейчас. Я вовсе не изверился в себе. Я, наоборот, уверился. Я чувствую, что для меня и моего дела жизни, если буду жив-здоров, не пройдет даром ни война, ни, в частности, заграница, которую я вижу в таком необыкновенном историческом фокусе. Но я слишком хорошо знаю себя как работника. Я абсолютный нежурналист. Делать быстро и в один раз не умею. Такое делание доставляет мне только страдание и подрыв сил. Но при всем этом я не отчаиваюсь, мне кажется, что труднейший для меня период заграницы уже позади, хотя – как знать! – может быть, еще и не начинался. Но я ко многому привык, от чего уже отвык было. Я по неделям живу, любитель быта и привычных вещей, с одной полевой сумкой, в которой пара носовых платков и прочее. Вшиветь еще не приходилось, т. к. белье сменить довольно легко, не отдавая в стирку. В общем, я втянулся, ты обо мне не беспокойся. Я все это выдюжу и очень хочу выдюжить, у меня есть самолюбивая мысль, что я о многом и многом смогу сказать так, как другие не скажут, если со мной что случится. То есть, конечно, это не значит, что что-то останется для людей нераскрытым, так не бывает, но мне очень хочется сказать свое. В этом весь смысл и оправдание моей физической сохранности до сих пор. Меня очень взволновали твои сообщения о том, что кое-кто еще помнит обо мне и моем «Теркине». Я не обольщаюсь надеждами, но буду откровенен, никогда еще так не нужна мне была радость внешнего, официального признания (как порой нужен чин и т. п.), как сейчас, когда я не принадлежу себе и когда так трудно работать. Но имей в виду, это самолюбивое терпение мое не иссякнет, а, наоборот, еще более укрепится в случае, вернее сказать, вовсе не в случае, если ничего не произойдет. Я свое дело доведу до конца, и мне радостно видеть себя в этом стремлении и уверенности, чем-то подобным подвигу. «Боль моя, моя отрада, отдых мой и подвиг мой…»

20. II А.Т. – дочери Вале

Моя дорогая дочка!

Спасибо за твое хорошее письмо, которое я получил вместе с маминым. Спасибо и Оле. Поцелуй ее за меня. Милая Валюша, я хочу тебя просить, как старшую мою дочь, на которую я могу надеяться: присматривай, чтоб маме поменьше нервничать, она очень усталый и, в сущности, больной человек. Как это сделать? Старайся, Валюша, чтоб ей поменьше было хлопот с вами, детьми, а также не теряй вещи, которые для тебя покупают. Потеряй одну, две, а больше не надо…

…Пишу тебе, Валюша, все это – серьезное и шуточное – из далеких краев, из Германии, на немецкой бумаге и немецким пером. Живу я теперь очень далеко от вас, мои дорогие дочки, и чем дальше, тем вы мне дороже, чертенятки сонливые. Поэтому не забывай, пиши мне. Привет маме, поцелуй ее от меня. Привет бабушке и Володьке. А Ольге был привет в начале письма.

Целую тебя. А. Твардовский

24. II М.И. – А.Т. Москва – п/п 55563

…Получила письмо и главу «О солдате-сироте»… Лиха беда – начало. Как начался этот год с тревоги, так пока и держится. Куда ни посмотришь – траурные рамки. Какую газету ни откроешь – объявления. Страшно было жаль командующего твоим фронтом – Черняховского…

…Сегодня в «Правде» извещение о смерти А.Н. Толстого. Неделю тому назад мне удалось переслать ему «Теркина» с твоим автографом. Была такая мысль, что во время болезни, думаю, ему будет приятно внимание товарища по перу. На другой день звонил его секретарь, справлялся о тебе, благодарил. О здоровье А[лексея] Н[иколаевича] говорил утешительно – стало лучше.

И вот конец. Жаль его очень…

Приезжал в Москву на этих днях Кулешов. Я устраивала «вечер воспоминаний». Были Исаковские и Кулешов. У него неприятности в «Знамени». Забрал оттуда свою поэму <«Дом № 24»> (перевод Исаковского). Не знаю, устроил в «Октябре» или нет. Он делился со мной некоторыми своими мыслями и настроениями. Вот, может быть, единственное, в чем твое положение лучше положения тех, кто уже не на фронте. Все они мучаются, все в кризисе, все хотят конца войны не как войны, а как надоевшей темы, вслед за которой должна стать тема новая, – какая – они не чуют и от этого тоже мучаются. Кулешов раньше многих других коснулся темы не только войны, но и темы возвращения человека с войны (поэма писем). А теперь и он не знает, за что взяться. Человек пришел с войны слишком рано. Он утратил прежние связи и не приобрел новых. Тупик. Хотелось бы, чтобы он поскорее из него выбрался. Свое состояние он формулировал так: нет в душе тем. Не знаю, о чем писать. В деревне тоска – все разрушено. Там быть не хочется. В городе тоже. У Михаила Васильевича дела как будто ничего. В Москве хотят ставить пьесу его перевода (Леся Украинка).

Надо бы мне в другом письме и подробнее написать тебе о «Солдате-сироте», но не знаю, когда соберусь, а письма идут так медленно (твое последнее шло 20 дней). Поэтому хоть коротко, но скажу сейчас. Глава превосходная. Берет за живое. С настроением… Все же, мне кажется, есть в ней некоторая растянутость и некоторое многословие, которое обычно сопровождают поиски тона и развития рассказа и которые потом, когда работа пойдет своим рабочим ходом, становятся заметны автору и безболезненно удаляются им. Тебе пока, может быть, и незаметно. Во-первых, обстановка; во-вторых, спешка. Все это не позволяет присмотреться. Но мне (в начале и в конце вещи) это бросилось в глаза. В начале много так называемых «вводных слов»: скажем, и по совести, между прочим, и по странности, в общем и т. д. Конечно, это из ассортимента и стиля поэмы. Это приближает автора к читателю, что-то вроде беседы, но, понимаешь, беседа получается не гладкая, а такая, когда во время нее подыскиваются слова, когда сам рассказчик еще не захвачен своим повествованием, а это и на слушателе отражается. Середина, центральная часть главы – хороша. Замечания возникают в конце, именно начиная со строфы «Может, здесь еще бездомней…». Мне кажется, что при растяжках теряются твои находки, те блестки, которые украшают и освежают текст. Надо, чтобы эти изюминки были видны. Иначе зачем их было класть? Однако ты не подумай, что я расхаяла главу. Повторяю, она мне нравится, и очень. Возникает желание добиться превосходной степени…

28. II Р.Т.

…Начинал заграничную главку, потом решил начать ее авторским отступлением, но таким, чтоб оно давало тон времени, того, что принесено успехами вторжения и т. д. Завтра переезд. До нового угла не приняться. Четвертый год в дороге – вот наша война. С полураспакованными вещичками, в неудобствах, усиленных тем, что всюду неопределенный срок и незачем устраиваться по-настоящему, тратить из малого времени какую-то долю на устройство, а там и жить некогда.

К первой Теркина главе

Приступил поэт в Москве

Дело это было к сроку,

Потому как той порой

Под Москвой неподалеку

В обороне был герой…

А за ней иные главы

Шли по почте полевой

В дни начальной нашей славы,

В дни победы под Москвой.

Продвиженье – продолженье.

Изменяло вдохновенье

В обороне затяжной.

От Москвы, от Сталинграда

Неразлучны мы с тобой,

Боль моя, моя отрада,

Отдых мой и подвиг мой!

По дороге на Берлин

Вьется серый пух перин.

И пожарища поместий,

Городов горелый лом,

Громыхая ржавой жестью

Пахнут паленым пером…[51]

28. II А.Т. – М.И. П/п 55563 – Москва

…Пишу тебе перед тем, как укладываться и собираться в дорогу. Еду далеко, но совсем не в направлении того города, где, по твоему предположению, должен был я зиму заканчивать…

Живу по-прежнему малопроизводительно, не очень удобно и совсем не так весело, как можно было бы предположить. Основное – то чувство, что по-научному называется, кажется, ностальгия. Здоровье ничего, хотя общим здесь недугом переболел. Он не столько от резкой перемены в рационе, сколько от ужасной воды, которой я уже решительно не пью в сыром виде. Пиорея моя, слава богу, пошла на убыль решительно. В этом огромную роль сыграла твоя посылка. Больше присылать ничего не надо, не ищи оказий по этой части…

В письмах старайся сообщать мне хоть кое-что из новостишек. Здесь все приобрело особую ценность – мы одни сами с собою, кругом либо пусто, либо заказано, и все свое, особенно когда вспомнишь, что ты писатель, боже мой, как интересно. Я знаю, что и ты не бог весть как осведомлена, но, что будешь знать и слышать, сообщай при случае.

Валька-то, Валька меня удивила как!

Роман из английской жизни! Э, я вижу, что у меня полон двор литераторов. Постарайся, чтобы ее «первая глава» была цела. Это очень мне любопытно и трогательно. А Ольга еще не пишет? Или решила идти в кинозвезды? Кстати, хорошо, что ты не дала ее на растерзание киноарапам.

Настроение мое так себе, но я уже привык. Одну главку «Теркина» (переходную) я послал тебе. Другая подрастает. Но так это трудно по внешним причинам, не говоря о внутренних. Привет друзьям. Хоть бы написал какой чего-нибудь… Прилагаю вырезки кое-чего, писанного этими днями. Все плохо…

3. III Р.Т. С[танция] Бишдорф

…Чуждый запах заграничный,

Чуждый край краснокирпичный,

Черепичный, заграничный.

Но земля ровна с землей,

По земле ступает бой,

И дрожит она отлично, —

Черепицы с крыш долой.

Точно так она (земля), пожалуй,

И под Ярцевом[52] дрожала

И в любой иной дали.

И чернели – яма к яме —

Ямы с рваными краями —

Раны тяжкие земли.

И таким же точно кровом

Нависало в час былой

Небо в зареве багровом

Над землею нежилой,

Ночь……………Зловещим палом,

Дымом гибельным дыша…

Не того ли ты желала

В долгой горечи, душа?

А, душа?

3. III А.Т. – М.И. П/п 55563 – Москва

…Пишу тебе с нового места моего расположения. Устроился вполне хорошо – в тепле и тишине. Надеюсь поработать, но надолго ли это – не знаю. Нужно желать, чтоб было ненадолго, – это значит, что застревать не будем, но, чтоб написать что-либо, нужно думать хоть о днях покоя, какой возможен здесь. Начал заграничную главу, пишется тяжело, но не безнадежно, как писались иные главы, взятые почти целиком «из головы» – вроде «На Днепре». Но тут разница расстояний. Сейчас 41-й и 42-й годы кажутся особенно понятными, поддающимися выражению, а сегодняшнее станет таким лишь завтра. Но это вообще, а в моей работе вся суть в непосредственном следовании событиям и их комментировании. Можно, конечно, эту задачу сказать и совсем другими словами – меня сейчас интересует эта сторона. Еще кажется, что чуть бы отъехать немного отсюда, оказаться вне, и у меня пошло бы все валом. Короче, я надеюсь скоро иметь эту новую главу.

Посылаю тебе вырезку моей статейки[53], довольно посредственной. Но для полноты архива пусть будет. Еще одну так и не могу найти, пропустив номер в свое время. Называлась она «Солдатская память». «Настасью» посмотри; м.б., стоит ее напечатать хоть в «Известиях», но, скорей всего, не нужно. Так редко выступать в большой печати и так жидко…

Теперь я надеюсь писать тебе чаще… Так хочется домой, на ту сторону границы, ты не можешь представить себе. Пока я здесь не мог привыкнуть, было тяжело очень, а начал привыкать, сижу в какой-то комнате, в какой-то Пруссии, и неприятно чувствовать, что уже «обкатывается» неприятие всего окружающего, побеждает быт…

3–4.III А.Т. – М.И. Хальсберг – Москва

…Выпала оказия, а писать вроде как и нечего, т. к. глава моя еще не закончена и я весь еще как бы привязан к ней. Она обещает быть хорошей и важной, но наперед говорить о ней подробнее не могу, – иначе буду обязан так и делать, как скажу тебе наперед, а это не дома, где задумал вот так-то и рассказал, а потом передумал и рассказал по-другому, объясняя, что к чему. В последних твоих письмах еще ничего о той главе, что я давно послал тебе, – «По дороге на Берлин». Уж не затерялась ли она? На такой случай посылаю еще одну вырезку вместе с вырезками последних заметок (одна совсем неудачная, резаная и т. д.). Фотография изображает автора «Теркина», его художника – Верейского и того, с кого Верейский рисовал Теркина, – Васю Глотова. Вале посылаю фото отдельно и тебе еще одно. Тебе, которое помоложе, хотя и хуже, а Вале посерьезней, чтоб чувствовала, что у нее отец – не мальчишка. Тебя же я все равно в этом не разуверю до седых волос. Посылаю тебе маленький подарочек, подаренный мне на фронте, – портфельчик, какие приняты за границей. Ты часто имеешь дело с рукописями и т. п., вот он у тебя и будет…

Вале посылаю коробочку карандашей, Ольге – гармонику… Боюсь, что звуки этой музыки отнимут у тебя остатки покоя, но ничего другого у меня послать нету, а хочется.

Скажу тебе самое главное, что занимает сейчас меня и всех, – наша дальнейшая судьба. Мы опять отъезжаем несколько назад. Быть может, это связано с одним веселым слухом о том, что мы едем отсюда на Дальневосточный фронт. Комментировать это дело даже в оказийном письме я не решаюсь. Слух может быть только слух, но много похожего на правду. Ты, пожалуйста, не расспрашивай ни у кого ничего. Вот судьба!

Узнал вчера о возвращении Бубенкова… о коей <статье> ты говоришь, ему давно заказывал Сурков, кажется, но ведь все дело в том, как ты знаешь, будет ли на «Теркина» полное разрешение. Он ведь так и ходит полуразрешенный. Сюда доходят слухи о его выдвижении[54]. Я на что откровенен, а про это звука не издавал, а теперь пожимаю плечами – мол, это все пустяки, книга еще не закончена. Ведь именно под таким предлогом ей было уже дважды отказано в премии. Я со страхом жду дней, когда будет присуждение. Я боюсь того знакомого чувства виноватости перед всеми, кто считает, что мне должны дать, и заранее занимаю наиболее удобную позицию.

Как закончу эту главу, что пишу сейчас, должно быть, напишу какие-то лирические стихи. «Теркин» мне надоел порядочно, хотя я не могу его бросить так вдруг. Вот после этой главы, м.б., можно будет оставить все до конца войны. Еще много мне с ним хлопот. Но радостно, Машуня, сознавать, что это я все придумал от начала до конца, сам построил, и это есть, существует в действительности, и вряд ли когда-нибудь, если честно говорить, можно будет писать о поэзии Отечественной войны, не имея в виду «Теркина». А сколько ему подражают! Мне даже противно, когда я вижу, что, взяв из него одну ноту, иные прохвосты ничтоже сумняшеся снискивают успех профанацией стиля. Ах, об этом нехорошо говорить, если б ты знала, как это противно. Я не жаден, воруй, но от себя добавляй…

5. III Р.Т.

Оторвался от главы, по неискоренимому легкомыслию решив, что в оставшиеся до 8 марта дни смогу написать что-нибудь женское: либо женскую главу Теркина (начал и не пошло), либо продолжение «Дома» – встречу с Героиней в Германии. Вынул запись первых набросков из этой тетради и вроде немного подвинул их. А главой надо заниматься начатой, не глядя по сторонам. Пока нет заграничной главы – как бы нет Теркина в живых.

Я начал повесть в страшный год,

Когда зимой студеной

Война стояла у ворот

Столицы осажденной.

И я с тобою был, солдат,

С тобою неизменно

Три лета, три зимы подряд

В грозе, в страде военной.

И как вернуться ты не мог

С войны к жене – солдатке,

Так я не мог весь этот срок

Вернуться к той тетрадке…

…И вот в один из этих дней

Я встретился в чужбине

С твоей женой и со своей

Смоленской героиней.

Я повстречал ее, солдат,

В пути живой, здоровой

И всех троих твоих ребят

С трофейною коровой…

…Где ты, боец немолодой,

что по особой славе

Себя солдатом-сиротой

Давно считать был вправе.

Не знаю, жив ли ты теперь,

Солдат – мужик усатый,

Иль вписан в книгу тех потерь,

Которым нет возврата.

Иль по иной пошел судьбе —

Не знаю, что верней,

Взываю, если не к тебе,

То к памяти твоей…

М.И. вспоминает:

Задуманная глава поэмы («Девичья») так и не была написана: помешала сосредоточенность поэта на завершении «Теркина» и все более интенсивная работа над «Домом у дороги». Но женская тема оставалась сквозной в поэзии А.Т., неотделимой от нее. Она нашла свое выражение и в этих поэмах – особенно ярко раскрывшись в «Доме у дороги» и в стихах военного и послевоенного времени, где предстают женские образы. В 1966 г. появляется стихотворение, которое можно рассматривать как отголосок давнего замысла – главы «Девичьей» для «Книги про бойца». В середине 60-х гг. оно прозвучало, как реквием.

Лежат они, глухие и немые,

Под грузом плотной от годов земли

И юноши, и люди пожилые,

Что на войну вслед за детьми пошли,

И женщины, и девушки-девчонки,

Подружки, сестры наши, медсестренки,

Что шли на смерть и повстречались с ней

В родных краях иль на чужой сторонке,

И не за тем, чтоб той судьбой своей

Убавить доблесть воинов мужскую,

Дочерней славой – славу сыновей,

Ни те, ни эти, в смертный час тоскуя,

Верней всего, не думали о ней.

7. III Р.Т.

Глава «По дороге на Берлин» идет:

Нужно еще разделать встречу с освобожденными, найти что-то трогательное по существу, затем уже можно будет взяться за «мамашу». В конце, м.б., что-нибудь общелирическое. План главы уже обозначился и практически дается.

Выпало из начала:

Точно так она, пожалуй, и т. д. до «А душа?».

9. III Р.Т.

Завтра парткомиссия, где придется давать объяснения по поводу попытки избить Мелентьева, уже отчисленного из редакции в связи с этой историей. Сегодня с утра уже не работал над главой, занялся приготовлением посылки старикам в Смоленск. Дело пустяковое, но муторное – не завершил. Сейчас хочется привести все листочки в порядок, переписать начерно в тетрадку в надежде, что при этом что-нибудь поймается.

ПО ДОРОГЕ НА БЕРЛИН

По дороге на Берлин

Вьется серый пух перин.

Провода умолкших линий,

Ветки стриженые лип

Пух перин повил, как иней,

По бортам машин налип.

И колеса пушек, кухонь,

Грязь и снег мешают с пухом

И ложится на шинель

С пухом мокрая метель…

Скушный климат заграничный

Чуждый край краснокирпичный[55]…

11. III М.И. – А.Т. Москва – П/п 55563 (открытка)

…Стихи «Расплата» получены «Известиями» в очень искаженном виде… Иду по этому вопросу к Михаилу Васильевичу <Исаковскому>. Приехал Василий Семенович <Гроссман>, узнавал твою почту <адрес>. Будет писать. В Воениздате была верстка. В Гослите в понедельник книга идет в производство. Сейчас она у меня. Об этом в письме. Большое спасибо за твое искреннее письмо. Во всем ты прав. Мне кажется, что чувство правоты и поможет тебе в будущем…

12. III А.Т. – М.И. Бишдорф, Вост[очная] Пруссия – Москва

…Едет Бубенков, зам. редактора, посылаю с ним это письмо в надежде, что оно дойдет быстрей, чем по почте. Бубенков вряд ли вернется сюда, он получает назначение куда-то, но ты спроси, может быть, еще почему-либо вернется, тогда ты сможешь с ним прислать… Я хотел тебе послать новую главу «Теркина» с этим письмом, но она мне показалась слишком сырой. Так что пришлю потом вырезкой либо как. Относительно главы «Про солдата-сироту» ты совершенно права – она совсем черновая, мне лишь нужно было позарез дать ее в газету, а возвращаться сейчас и доделывать мне некогда. Когда я буду иметь к тому возможность, вернее, когда я почувствую, что третья часть моя вся, тогда начну все сначала от вступления и «Деда и бабы» и до конца пройдусь по всему. Ты не заботься о сохранении в тайне наличия 3-й части – так или иначе, премии мне нынче не дадут. Может быть, дадут в будущем году, если окончится война и я смогу всю в целом книгу напечатать книгой в текущем году. Но если я смогу это сделать и своими глазами увидеть свою книгу без конца законченной, какая она ни есть, тогда мне уж будет не так и важно – премируют ее или нет. Важно это, к сожалению, сейчас, когда от этого многое изменилось бы к лучшему в моем положении. Но надеяться на это было бы совсем по-детски. Меня основательно забыли вместе с «Теркиным», о котором где-то кто-то сказал, что он чего-то не отражает и т. д.

Грустно, право, когда видишь, что даже в подписях под некрологами о покойниках нет твоей фамилии, хотя фамилии в таких случаях выставляются в большинстве заочно. Между прочим, я имел на это некое невеселое право: знал и ценил меня Толстой, а Шишков – тот мимо не проходил, чтоб не сказать мне что-нибудь самое доброе и даже восторженное. Но если коснуться уж обид и поделиться с тобой жалобами на мир, то вот еще факт. М. Слободскому президиум Союза <писателей> прислал письмо (стандартное, но с напечатанной отдельно фамилией) и несколько книжонок к празднику (23 февраля). По-видимому, такое письмо разослано всем работающим на фронте: пишите, мол, как и что, пришлите вырезки и т. д. Меня же и здесь забыли. Я подозреваю, что, будучи не в силах сам о себе напоминать, выскакивать хоть с чем-нибудь на страницах большой печати, я постепенно вышел из всех вообще списков. Вот предстоит в апреле пленум Союза. Если бы меня вызвали, была б хорошая штука – не пленум, конечно, бог с ним, а побывать дома, увидеться с тобой и детьми. Но забудут или не найдут нужным вызвать. А невызов здесь на мне отразится как знак моей незначительности в московском масштабе. Правда, жалуясь на эти вещи, я не очень всерьез их переживаю. Хватает у меня чего переживать всерьез, но об этом после. Я сейчас сидел на месте дней десять, еще дня три-четыре посижу, пока глава дойдет (давать надо что-нибудь!), а там поеду в части…

Но все это изобилие на фоне того, что можно назвать бытом оккупации, приемлемо только с голода, а чуть насытимся – уже противно.

Странно и стыдно видеть наших культуртрегеров, собирающих, «организующих» белье, тряпки, ношеную обувь и пр. и посылающих посылки. Не знаю, как бы ты взглянула при всей своей практичности на то, что я прислал бы тебе детские пальтишки (чуть поношенные!) или женские платья и пр., но, полагаю, что тебе стало бы стыдно за меня. Четыре года гореть такой душевной мукой, таким презрением к противнику, столько передумать до какого-то просветления, так устать сердцем – и увенчать этот путь организацией посылок по немецким квартирам, населенным и ненаселенным. Вообще знаешь, что трудно сейчас. То, что вид страданий гражданского населения (какое бы оно ни было, но это дети, старость, санки, ручные тележки и т. п.), как и вид разрушений и прочего, не только не целит ран души, но скорее бередит их. Немцев-буржуа мы не видим, они смогли вовремя эвакуироваться, так ли сяк – здесь их нет. А остальное – люд всяческий. Нет сомнения, что они нас не любят и желают нам погибели, но было бы даже странно, если бы они думали по-другому. Кроме всего прочего, они редкостные обыватели, они ничего не понимают в государственном масштабе, и у них совсем нет инстинкта общественности. Kinder, Kuche, Kirche – или как там еще? Но занятно вот что. Они принижены, бесправны, обобраны порой до нитки, они без мужей, которые все, как один, на Западном фронте (наивная хитрость), часто это какие-нибудь бежавшие из городов женщины либо девушки. Их заставляют работать. И должен сказать, что, взяв половую щетку в руки или принявшись стирать, они это делают ладно, споро, со вкусом и удивительным надменным видом: вот, мол, как это делается, и вот как мы это делаем, и это, мол, единственно разумное, чем стоит заниматься, – остального мы не знаем и знать не хотим. М.б., и не так я все это интерпретировал, но правда то, что они работают здорово, без угодливости и приниженности… Вот тебе чуть-чуть о жизни и обcтановке, о чем, м.б., не стоило бы писать по полевой почте… От харчей и воздержания от спиртных напитков я довольно поправился, но климат и воздух мне нехороши: я вял и быстро устаю. Работаю весь день, а вечером за отсутствием света иду играть в шахматы к товарищам либо читать газеты… Поодиночке не ходим ночью и т. п. Никакие меры предосторожности здесь нелишние, как показывают уже факты…

13–14.III М.И. – А.Т. Москва – п/п 55563

…Кажется, в прошлом письме я несправедливо обошлась с твоим «Сиротой». Из-за желания сделать два-три мелких практических замечания я не смогла отдаться впечатлению от целого. Но сейчас чем больше я читаю эту главу, тем больше нахожу в ней достоинств. Я удерживалась похвалиться этой главой даже Михаилу Васильевичу <Исаковскому>, что довольно трудно. «Расплату» я ходила к ним читать. Всем понравилась…

14. III Р.Т.

Вчера проводили Бубенкова и Левтова. Бубенкову подарил гослитиздатовского Теркина. Еще один хороший человек, относившийся ко мне со вниманием и пр., ушел. Без него затевать чтение новой главы или чего бы ни было уже как-то не видно. Вчера ребятам прочел с черна главу <«По дороге на Берлин»>. Хвалили. Сегодня займусь ею от первой до последней строки. Один пропущенный из работы день дает видеть, как хорошо работал последние дни. Если я смогу так еще посидеть (опять завтра переезд) недели две, то у меня останется только заключительная послевоенная глава да запасная «На том свете»…

14. III М.И. – А.Т. Москва – п/п 55563

…Сегодня звонил Рыленков: приехал в Москву, заберет у меня и у Михаила Васильевича рукописи. Он просил также дать фото для книги. По-видимому, дам такое же, как в гослитиздатовском экземпляре книги, правда, это в том случае, если в Союзе мне вернут оригинал (брали для переснимки и увеличения).

Вот уже полтора месяца как Сурковы на юге. Объехали не только Черное, но, кажется, и Каспийское море. Гастроли и банкеты. А Михаил Васильевич тут, он больше по похоронным делам. Хоронит сейчас стариков. Жаловался мне, что провожать на кладбище А.Н. Толстого пришло человек шесть. Поликарпов сказал: «На иждивении государства 900 человек (лимитчиков). Что, они умирать не собираются? Придется ставить вопрос о похоронах».

…Если тебе даже не пишут, не думай, что тебя забыли. Тебя исполняют очень часто. Недавно здесь был смотр фронтовых бригад. Много читали из «Теркина». С. Балашов читал «Балладу о Москве» (чуть ли не сотое его выступление с этой вещью). Я знаю это по отчетам «Советского искусства» и «Литературной газеты». 2 марта я слушала концерт хора Пятницкого, они исполняли теперь «На марше» в сопровождении пляски. Аплодисменты длились минут пять… После повторения – тоже долго аплодировали…

К 23 февраля – годовщине Красной Армии – Литфонд сделал тебе книжный подарок. Но книжки эти такого свойства, что ты скорее огорчился бы, нежели обрадовался: Рыленков, Скосырев и т. д. и т. п. – всего пять книжек. Я еще пошутила, что Рыленкова надо дарить Коваленкову, а Твардовскому надо одну, да хорошую, чтобы послать можно было. А так я тебе их не пошлю. Читать нечего.

Сашенька, хорошо, что ты сейчас исполнен решимости, мужества и упрямства все перетерпеть… Пленум Союза, кажется, намереваются отложить на некий срок. Так что и эта надежда отодвигается.

У Маршаков очень болеет Яша – младший сын. У него обнаружился туберкулез. Сделали пневмоторакс, после этого стало хуже. К основной болезни присоединился плеврит. Держится высокая температура, дают кислород. Старики сбились с ног. Софья Михайловна плачет, а Самуил Яковлевич не спит, стал раздражительным. Если у тебя есть адрес, напиши им. Они в очень большом горе – грозит потеря сына…

14. III Из письма А.Т. – М.И. П/п 55563 – Москва

Посылаю тебе новую главу, о которой писал, с Бубенковым. Она, конечно, еще довольно свежа, но, кажется, ничего. Мне нравится, что в ней так же нет фактического Теркина – человека, как и в других главах из последних. «Теркин», так это, может быть, и не он…

У меня наготове что-то для следующей главы, но мы опять снимаемся, и где я еще буду иметь такие условия – кто его знает.

Отъезд даже Бубенкова очень грустно отразился – он был один из ревнителей «Теркина» и хорошо относился ко мне…

15. III Р.Т. Бишдорф, в день отъезда

Еще одна квартира остается позади. Всего, что успел, написал главку да ответил на письма.

Немки. Что-то тягостное и неприятное в их молчаливой работе, в безнадежности непонимания того, что происходит. Если бы они знали хоть то, что их мужья и родственники вот так же были у нас, в России, так же давали стирать белье нашим женщинам (да не так же, а гораздо грубее, с гораздо большим сознанием права победителей), если бы хоть это они понимали, но, похоже, что они ничего не понимают, кроме того, что они несчастные, согнанные со своих мест бесправные люди, которым мыть полы, стирать и пр. при любой армии, при любых порядках.

Для меня война, как мировое бедствие, страшнее всего, пожалуй, своей этой стороной: личным, внутренним неучастием в ней миллионов людей, подчиняющихся одному богу – машине государственного подчинения. Дрожа перед ней за свою шкуру, за свою маленькую жизнь, маленький человечек (немец ли, не немец – какая разница) идет на призывной пункт, едет на фронт и т. д. И если б хоть легко было сдаться в плен, плюнув на фюрера и прочее…

Можно, конечно, страдать от того, что происходит множество безобразий, ненужной и даже вредной жестокости (теперь только вполне понятно, как вели себя немцы у нас, когда мы видим, как мы себя ведем, хотя мы не немцы). Можно быть справедливо возмущенным тем, например, что на днях здесь отселяли несколько семей от железной дороги, дав им на это три часа сроку и разрешив «завтра» приехать с саночками за вещами, а в течение ночи разграбили, загадили, перевернули вверх дном все, и, когда ревущие немки кое-что уложили на саночки, – у них таскали еще, что понравится, прямо из-под рук. Можно. Даже нельзя не возмущаться и не страдать от того, например, что в 500 метрах отсюда на хуторе лежит брошенный немцами мальчик, раненный, когда проходили бои, в ногу (раздроблена кость), и гниющий без всякой медицинской помощи и присмотра. И тем, что шофер мимоездом говорит тебе: вот здесь я вчера задавил немку. Насмерть? – Насмерть! – говорит он таким тоном, как будто ты хотел его оскорбить, предположив, что не насмерть. И еще многим. Но как нельзя на всякого немца и немку возложить ответственность за то, что делали немцы в Польше, России и т. д., и приходится признать, что все, сопутствующее оккупации, почти неизбежно, так же нельзя наивно думать, что наша оккупация, оправданная к тому же тем, что она потом, после, в отмщение, – что она могла бы проходить иначе.

Ничего умнее и справедливее того, что немцев нужно добить, не считаясь ни с чем, не давая никакого послабления, ужас их положения доводя до самых крайних крайностей, – ничего нет. Это меньшее страдание на земле, чем то, которое было и было бы при наличии неразгромленной Германии, безотносительно к тому – чье страдание, на каком языке выражающее себя в молитвах, проклятиях и т. п.

Особая (послевоенная) тема забытых и отставших солдат. Вот и сейчас еще где-то в Гериттене у Сов[етской] границы сидят сапожники 5-й армии и кормятся чем бог пошлет. Машины за ними не присылают, сами они ничего не знают, но по инстинкту самосохранения на войне не спешат туда, куда не приказано, хотя по смыслу здравому нужно спешить. Сотни и тысячи людей – по одному, по два человека сидят на немецких фермах, охраняют скот, отъедаются на курятине и не знают, что им делать: бросить все и догонять, искать свою часть или, выполняя приказ, оставаться на месте, хотя кажется, что это уже никому не нужно. Вообразить и представить этакого Ваньку, владычествующего над десятком-другим немок и несколькими десятками полураздоенных коров, творящего свой суд и закон.

16. III А.Т. – М.И. П/п 55563 – Москва

…Посылаю вырезку главы[56], посланной ранее в рукописи. Пишу с нового места, где близость фронта очевиднее, но условия жизни как будто не хуже. Сегодня получил две твои открытки чуть не месячной давности. О пленуме как возможности увидеться я уже писал тебе. Хорошо, если выйдет так, но не думай худого, если я не приеду, т. к., может быть, меня опять не отпустят. Все, все мы накануне, как мне кажется, больших и радостных событий. Жду я их здесь не меньше, чем ты там.

Особенность нашего положения на фронте ты можешь понять из ежедневной сводки. По совести сказать, я не вижу в этом существенной разницы с иным каким-нибудь положением, которое в центре всеобщего внимания.

Живем сейчас в маленьком городке, который своими задами, выходящими к очень разбухшей сейчас речке, очень напоминает наши городишки, хотя прямой похожести почти нет. В окно моей мансарды (опять и опять мансарда – доподлинная, с косым потолком, спускающимся на спинку кровати) вид на эту речку и лесистый холм невдалеке. Я столько переменил квартир за войну и даже за последние несколько месяцев, что уже трудно представить, что буду жить постоянно в одной комнате с видом на крышу школы, где училась Валя…

19. III Р.Т.

Давно уже не писал лирических стихов, поэтому вчера поддался обольщению под живым, пронзительным впечатлением запаха земли из-под снега, мокрой жухлой травки, которое испытал во время последнего переезда, идя на какой-то станции в хвост поезда, где столовая. Но я забыл, что это не делается между прочим, а требует таких же усилий, как и та работа, что имеет сейчас первостепенное значение для меня в служебном и ином, общем смысле. Если б лирические стихи могли выскакивать сами собой, между делом, то пусть бы выскакивали. А так – придется потерпеть. День вчера ушел на эти несколько строк.

В поле, ручьями изрытом,

И на чужой стороне

Тем же родным, незабытым

Пахнет земля по весне.

Полой водой и – нежданно

Самой простой, полевой

Травкою той безымянной,

Что и у нас, под Москвой.

И, доверяясь примете,

Можно подумать, что нет

Ни этих немцев на свете,

Ни расстояний, ни лет.

Можно сказать: неужели

Правда, что где-то вдали

Жены без нас постарели,

Дети без нас подросли?

(Правда)

Давно за работой над «Теркиным» я думал описать его в фронтовой бане. Удерживало, между прочим, и то, что я уже давно распечатал отчасти эту тему в Даниле. Ближайшей главой до сегодняшнего утра мыслилась глава «Кто воюет на войне». Утром сегодня, вспоминая под впечатлением вчерашней бани всякие бани, где я мылся на войне, решил вдруг писать главу «В бане». Общий ритмический ее рисунок обозначался наподобие какого-нибудь перепляса – с медлительным началом, ускорением темпа, высшей точкой, где ритм должен как бы совсем выйти из рамок обычного и последним вздохом в предбаннике или просто во дворе по поводу весны, земли и конца войны. Но не чувствовалось особой внутренней темы – банного разговора. Вдруг решил слить Баню с темой о том, кто воюет. Ведь я именно тем и затруднялся, в какой обстановке завести этот многозначительный, но праздный и странный диспут. Баня – обстановка самая подходящая: полуфантастическая, извинительная, смягчающая остроту разговора и мысли о том, кто чего стоит на войне и какая разница между теми и другими. В бане извечно русские люди говорят (в виду баня деревенская, колхозная – не коммерческая городская) о силе, нередко о специфически мужской, говорят афоризмами, восклицаниями, вздохами. Впрочем, пусть это все обобщает и подводит потом критик. Готовых строчек покамест почти нет, но уверенность в теме есть.

Баня – отдых и отрада (в мирной жизни, ее-то на войне особым образом требуют)

Если баня хороша,

Просят тело и душа.

А на чужой стороне, где за какую только дрянь не берешься руками, на чем только не валяешься, тут совсем нельзя без бань.

И опять же – вошь заграничная. Своя вошь и блоха не так лиха. А блоха не так лиха. Это уже баня, начало. Дай погреться, отпотеть, не спеши, сзади очереди нет. Голый народ в бане. И на всех – отметки, знаки, рубцы, что в боях прошли вояки этот путь прошли бойцы. До чего различны формой раны на теле – та подковкой, та звездой, та запятой, та сквозная, вырезная, та – как будто бы заплатка на спине.

«Рана просит». А я, ребята, под землей лежал полдня, я с тех пор не могу попариться вволю, отмыться. Баня – отдых и отрада – за войну – Я их все от Сталинграда помню, как одну. «Вот помылись – и пошли»… Да война, кому война, а кому – <…> одна. Ротный писарь, помпохоз. Нет, возьми повыше. А кому – так просто дача на усиленном пайке. Дай-ка кончится война по приказу – большой привал, и тогда он скажет сразу:

– Что ж, а я не воевал?

– Я салюты подавал.

– А для высшего начальства

Кто грибки мариновал?

Не касайся тех, что (пушки) танки,

Тех, что пушки льют.

Не касайся тех, что паровозы водят.

Не касайся тех, что пашут на коровах, – хлеб дают.

Все время на полке Теркин, его не могут угадать (что за парень). Веники – отечественные, со Смоленщины еще.

– Добавь.

– Ну, а я не воевал

Молвить некто вправе.

Я частушки сочинял.

О гвардейской славе.

Жара:

Вот бы Гитлера сюда

На расправу без суда.

– Нет, спасибо. Хорошо.

Я бы парился и дольше,

Да боюсь, что лопнет шов.

«Близко ложит».

Дай! Дай! Дай! Дай.

Пар погуще нагнетай.

Слез – красный, а раны побелели (?)

– Верно, хлопцы, – тот и этот

Воевал.

И солдат, и генерал,

И танкист, и даже клоун

В прифронтовой полосе.

И на фронте, и в Сибири

Воевали, словом, – все.

«Тыл и фронт – родные братья»

Только я скажу для пущей

Точности, что никто мне не грозил:

Вот не справишься с задачей

То гляди – отправим в тыл.

Русский веник, запах чуждый

Перебил.

Скоро веники будут новые.

Новым веником хлестаться

В честь победы над врагом.

Ах, земля, и в чужбине

Пахнет, братцы, по весне[57].

В столе – бумаги, записи по военным предметам:

«26. II.45 Первая тема

Самокапывание Маскировка бойца

Задание инжинернова дела пехот

Атрыть ичеики для стребы лежа

Атрыть ичеики для стрбы сколена

Атрыть ичеики для стрбы стоя

Маскировка бойца» и т. д.

Странно представить себе, что это человек в составе великой армии, находящейся за границей и громящей такого первоклассного противника, еще только учится самым азам той науки, которая обеспечила его местонахождение здесь.

Загоскин А.А., ст. л[ейтена]нт, командир роты, заезжал опять после (четвертого ранения!) со своей аккуратной тетрадкой стихов. В стихах – ничего от быта, от богатейшей реальности переднего края и т. п. Ничего или уж слишком мало, случайно. И сам довольно простоват, несмотря на свою искушенность в мелколитературной суетности (был когда-то «руководителем литобъединения при газете ЦК профсоюзов кожевенно-обувной промышленности). Но есть хорошие строки под Некрасова, Исаковского и др.

За войну я увижу полмира,

Перейду через множество рек,

И к дверям своей старой квартиры

Подойду, как чужой человек.

21. III М.И. – А.Т. Москва – п/п 55563

Письмо с вырезками стихов и заметкой получила. Оказийное письмо вручил Бубенков лично. Текст «Расплаты» пришел вовремя, хотя он был нужен больше для спокойствия, нежели для существенных поправок. Кажется, «Расплата» завтра в «Известиях». Она же сегодня напечатана «Красным воином». Смоленская книжка отдана Рыленкову. Привет тебе от Жданова В.В. («Комсомольская правда») и от Орлова Д.Н. Дала ему читать «Деда и бабу» и «Смерть и воин».

21. III М.И. – А.Т. Москва – п/п 55563 (открытка)

Сегодня в «Известиях» и в «Комсомольской правде» (№ 67) два твоих стихотворения: в первой газете «Расплата», во второй – «Про солдата-сироту». Второго я еще не видела, может, ты и будешь меня бранить за купюры, которые я сделала, чтобы иметь возможность дать его в печать, – я к этому готова – полагаю, что лучше бранить меня, чем чужого дядю, который сделал бы это хуже…

22. III М.И. – А.Т. Москва – п/п 55563

…Как видишь, бумажку и тебе заготовили вовремя. Все дело в том, что почему-то считают, что ты в Москве, удивляются, что это не так… Ничего интересного и нового по твоему вопросу я сообщить не могу. Дело в инстанции. Когда оно разрешится – неизвестно. Два человека могли бы мне что-нибудь сказать, но одного из них нет в Москве (Суркова), а к другому (Маршаку, кстати, тоже выдвинутому) сейчас невозможно обращаться. Он в полной прострации (Яша все в том же положении).

Михаил Васильевич <Исаковский> сам плохо осведомлен, мало где бывает. Однако, если бы что-то уже определилось, конечно, услышал бы, но, видимо, не определилось…

Между прочим, отсутствие твоей фамилии под некрологами мы тоже заметили и посчитали за свинство. Михаил Васильевич сказал, что в личной беседе он обратит внимание Поликарпова на этот факт.

На днях отправила в Свердловск, в окружную военную газету, твои стихи. Они просили материал для литстраницы, посвященной твоему творчеству.

Пришло здесь письмо от одного латыша из Прибалтики. В течение всей войны он выступает в ансамбле художественной самодеятельности, читает почти исключительно «Теркина». Ансамбль дал свыше 700 концертов, из них 500 на переднем крае. Вот что пишет этот человек, его фамилия Норд: «За работу по поднятию боевого духа бойцов и офицеров нашей Красной Армии и Латышского Соединения я был награжден орденом Красной Звезды и медалью “За боевые заслуги”. Это тоже благодаря Вашему “Теркину”»…

…Щипачев, которому я дала стихи с уговором, чтобы он сразу сказал мне, подходят они для журнала или нет, начал водить носом. Он не отказывался от стихов, но наметил много купюр… Например, он сказал, что надо снять строфу про Белоруссию и Украину – «это так давно было», – а ведь эта строфа чистая музыка, она украшает, освещает, как солнечный луч, минорный полумрак стихотворения. Потом он сказал, что ему не нравится место про солдатскую слезу, он его хотел выпустить… Как раз в этот день вечером у меня был Михаил Васильевич <Исаковский>, я решила на нем проверить стихи и посоветоваться, куда лучше их дать… Он заметил, что вряд ли в «Известиях» пойдет про плачущего солдата, лучше дать стихи в «Литературку». На том мы и решили. Сидим, беседуем, поджидаем Бубенкова. И тут позвонил телефон. Говорил Жданов из «Комсомолки». Справлялся о тебе, где ты, что, просил передать привет, сообщить, что тебя они все любят. Шел такой любезный разговор. У меня как-то нечаянно сорвалось: «А хорошие стихи вы печатаете?» Михаил Васильевич сидит, как слепой, опустив голову и чувствуя мир только ушами, и вполголоса, как будто для себя, говорит: «Ну, правильно…» А Жданов, смеясь, отвечает: «Мы даже плохие печатаем». Ну, тут я твои стихи и сосватала. Они прислали курьера, и стихи появились одновременно с «Расплатой» в «Известиях». Последняя пролежала там дней 12–14. Как показал присланный тобой текст, я не угадала одной твоей рифмы. Какой – ты увидишь из текста, опубликованного «Красным воином». Туда я уже не успела дать поправку – стихи были опубликованы.

Вообще, ты зря жалуешься на то, что тебя забыли друзья. Михаил Васильевич написал тебе, Гроссман, как приехал, – написал, Жданов – написал… И звонят часто, справляются о тебе…

Перестали звонить из «Возмездия»[58] (эта книжка, действительно, для меня что-то наказующее). Последний раз сообщили, что снимают посвящение к «Ивану Громаку» из цензурных соображений. О каких соображениях может речь идти, если в другом месте все это не вызывает ни соображений, ни возражений? Ералаш, да и только.

Саша, если ты надумаешь ехать домой в случае вызова на пленум, закажи, пожалуйста, несколько фотографий того типа (типа – не в кавычках), который мы условно называли «образец 1938 г.», т. е. такую, что идет в гослитовской книжке. Дело в том, что Союз послал фото, которое я им дала, в Комитет[59], а для Рыленкова у меня уже не осталось.

Маша Асмус пишет диссертацию о тебе.

26. III А.Т. – М.И. П/п 55563 – Москва

…Сегодня день очень хороший здесь, весенний (ходим давно уже в гимнастерках), и новости хорошие с войны, и хорошо писалось весь день, и получил твое хорошее письмо… Очень хочу знать, как встретишь главу «По дороге на Берлин». Новая мне больше нравится в работе, но они разные… Поцелуй, как положено, дочерей и скажи, что я их очень люблю и даже мало сказать это…

27. III Р.Т.

Заметно затруднилось сегодня. М.б., думал уже за чтением В. Шишкова, пропуская строчки, останется из сегодняшнего только описательная часть, – кто что делает в бане. Или как-то по-иному должно все соединиться.

…Мол, а я не воевал,

Скажет и таковский,

Что салюты подавал

С огневой московской.

…Мол, а я не воевал,

Не был в гимнастерке, —

Скажет тот, что управлял

Пивом в военторге.

Что ж, а я не воевал,

Молвить третий вправе

Я ж частушки сочинял

О гвардейской славе…

– Не про тех, понятно, речь,

Что и в самом деле…

А про тех, что лучше б с плеч

Скинули шинели.

А тот – парится. Потом слезает, одевается, а на гимнастерке столько всякого всего (орденов-медалей), словно накупил в Военторге.

29–30.III М.И. – А.Т. Москва – п/п 55563

…Сегодня днем звонок: «Это квартира Твардовского?» – «Да». – «А у вас там нет Бубенкова?» – «Нет», – несколько растерянно отвечаю я. «Это говорит Дедюхин. Если он к вам зайдет или позвонит, скажите, чтобы пришел в Политуправление. Он едет обратно». Этот разговор я привела не столько для того, чтобы рассказать, как я узнала об оказии, сколько для того, чтобы и ты мог им полюбоваться и оценить стиль начальства. Звонит, как в публичный дом. Черт их знает, когда они начнут понимать, что красиво, а что нет, что изящно, а что скверно…

…Книга твоя в «Советском писателе» еще не сигналила. Я заходила в издательство, договорилась о том, чтобы мне дали посмотреть сигнальный экз., так как я не смотрела верстку. Сигнал ожидается, по-видимому, в первых числах апреля…

…Исаковский и Кулешов премированы Детиздатом за поэму «Цимбалы» (20 тысяч рублей). Вернулся третьего дня Сурков. Правда, ничего нового по поводу Сталинских премий он сказать не мог мне. Он говорит, что Поликарпов обещает новости дней через десять. Что же касается Фадеева, то он рассказывал об успехе чтения, который выпал в Комитете на долю «Теркина». Ты, вероятно, знаешь, что членам Комитета представленные вещи читаются артистами для ознакомления. И вот что бы ни читалось до или после «Теркина» – все выглядело серо и скучно. Общее мнение – «Теркин» на первом месте.

Сегодня я узнала от Фадеева подробности читки. Читал артист Дорохин (заслуженный артист республики, лауреат Сталинской премии по кино). Все члены Комитета расценивают поэму высоко. Она на первом месте среди выдвинутых вещей. Возражения есть со стороны Храпченко, который помнит еще 1942 г., когда против вещи выдвигались какие-то политические мотивы. Во всяком случае, как говорит Фадеев, и Тихонов и сам Фадеев лично указывали, что вещь с тех пор переделывалась, что в настоящее время она завершена и звучание ее несколько иное. Однако я чувствую по словам Фадеева, что Храпченко может оказать давление на результат голосования. Что опасность для «Теркина» есть – на это закрывать глаза нельзя.

Вчера по радио передали сообщение о завершении операций на твоем фронте. Куда-то теперь понесут тебя твои ноженьки? Сурков пошутил в разговоре со мной, что, пока пленум, – война может кончиться, и ты приедешь уже совсем. Но мне кажется – это весенние настроения. Еще немец время протянет…

31. III А.Т. – М.И. П/п 55563 – Москва

…Получил открытку твою в ответ на письмо, посланное с Бубенковым. Хотел бы знать, получила ли ты, наконец, главу «По дороге на Берлин» и какое твое мнение о ней. Сейчас у меня в разгаре работа над новой главой, подсказанной впечатлениями победы на нашем фронте. Был на том мысе с очень трудным и уже забытым всеми названием Кальхольцер-Хакен, где были кончены последние в Восточной Пруссии (кроме Кенигсберга) немцы. Должна быть хороша глава, а главное, она будет тем, без чего я не мог закончить свою длинную песню – главой победительного пафоса, хоть он и выражен будет через описание всего лишь бани русской за границей. Сейчас у меня, по-видимому, будет несколько деньков для работы, – ездить, покамест, некуда, а что дальше будет, никто того не знает.

Зеленеет трава, распускаются почки на деревьях – натуральная весна со всем ее тревожным и радостным ощущением уходящего времени. Уже пообвык на чужбине, но все же очень тоскливо. Приезд в Москву теперь уже связывается только с мечтами о возвращении с войны. Будет ли это, когда вдоль Белорусской дороги распустятся березки, или еще когда, но вряд ли удастся что-либо раньше.

Валя радует меня и своими школьными успехами, и просто своими письмами, – они уже по-взрослому подробны, свободны по стилю, как разговор, и вообще хороши. Наверно, у нее тот период жизни, когда приятно по новости писать кому-то и ожидать от кого-то письма. Вот и выросла дочка, в сущности, без меня. Относительно Ольги, позволь тебе напомнить еще раз: как ей не избаловаться, младшей, от всеобщих похвал и прочего. Конечно, говорю это не потому, чтобы мне было жалко чужих и своих похвал на нее, а из родительской тревоги, бесплодной, может быть…

1. IV Р.Т.

Прошелся по всему от начала, вставил и убрал кое-что, продолжить успел только одной строфой (после: «Дай! Дай!»)…

…Период на тему, как бить немца, а добил – и отдыхай, умывайся, – слазь с огневой долой.

7. IV А.Т. – М.И. П/п 55563 – Москва

В дополнение к письму хочу тебе сказать, что все, присланное тобой, Бубенков вручил мне. Спасибо большое за письма и подарки.

Я почти уж закончил новую главу <«В бане»>, она, кажется, весьма удачна будет. Уж тем хороша, что после нее потребуется только заключение…

8. IV М.И. – А.Т. Москва – п/п 55563

…К письму был приложен очерк «Настасья Яковлевна», который мне понравился и который я, конечно, дам «Известиям».

…Главных новостей пока нет. Но вот тебе сообщение, которое, наверно, порадует: Чкаловское издательство намеревается издать «Теркина». Конечно, тираж маленький (10 тысяч экз.), но хоть этот край почитает «Теркина». И потом это приятно с другой стороны – это начало той популярности, которую будет иметь поэма во всех уголках Союза по окончании войны.

Вчера вечером позвонил Б.Л. Пастернак. – Если у Вас задумано письмо, – прибавьте от меня привет и большое спасибо за внимание. Вообще, видимо, был тронут твоей похвалой. Сам он тоже собирается писать, но, видимо, на всякий случай, решил обеспечить местечко в моем письме.

В последнем номере «Советского искусства» интересная статья В.Ф. Асмуса «О традициях и новаторстве». В одном месте в качестве иллюстрации к своей мысли он упоминает твое имя. Вот этот кусочек: «Примечательно соотношение традиций и новизны в последних произведениях Прокофьева и Шостаковича в музыке, Александра Твардовского в поэзии. У Шостаковича и Прокофьева почти откровенные связи с классическими образцами не мешают музыке этих авторов быть глубоко современной. У Твардовского связь с некрасовской традицией и с традицией народной поэзии – в лирике и в больших поэмах – служит решению художественных задач, никакой традицией не предвиденных, и не препятствует оригинальности в самом их решении…»

Здесь некоторое время находился Долматовский… Он почти безапелляционно заявил, что Твардовский не хочет уже уезжать с фронта, хочет побыть до конца. И получается такой смысл, что тебя и звали, но ты сам не захотел…

10. IV М.И. – А.Т. Москва – п/п 55563

…Могу порадовать тебя новой книжечкой, которая выходит в Детиздате. Книжечка-то с воробьиный носок, но тираж 70–75 тысяч. Будет она называться «Два солдата» (по первой вещи), а содержание ее составят:

I. Из «Теркина»:

Два солдата.

Дед и баба.

II. Баллады:

Мать героя.

Сержант Василий Мысенков

Рассказ танкиста.

Выходит она в серии «Книга за книгой». Библиотечка для среднего и старшего школьного возраста. Намечена она для 1945 года…

…Сегодня в «Известиях» очерк твой «Настасья Яковлевна». Дали в рекордный срок: вчера я отнесла его вечером в шесть часов, а сегодня уже в номере. Может быть, сняли что-нибудь, чтоб дать очерк в номер. Михаил Васильевич <Исаковский> сказал, что ему очерк понравился, он считает его лучше «Лявонихи»…

…Фронт ваш кончился, Кенигсберг пал… после этой операции, может, отпуска дадут. Но тут, после осложнения с соседом справа, – вряд ли будет перерыв…

11. IV А.Т. – М.И. Вост[очная] Пруссия – Москва

…Только что сел за первый стол после длительного перерыва по обстоятельствам маневрирования, поездок и переездов. Это порядочный срок, за который я не мог приняться абсолютно за окончание той главы, о которой давно уже звоню тебе, и вообще ничего не сделал, кроме самой малой газетной малости. Это тем более жаль, что все это время был в приподнятой рабочей готовности, мог писать и писать. Правда, я почти никогда потом не жалею, что работа отложена (если это не по моей вине), и таким образом, я имею возможность сделать ее, может быть, лучше, чем мог сделать.

Но за этот период была одна поездка, которая мне даже снилась после, настолько потрясла мой привычный уже ко многим впечатлениям аппарат восприятия, так сказать. Это, как ты можешь догадаться, поездка во взятый накануне ночью Кенигсберг. Когда ты будешь читать это письмо, это уже будет событием порядочной давности, и даже во мне лично впечатления эти сменятся другими, но покамест я целиком в них. Жаль, в который раз жаль, что по совершенно невообразимой спешке в таких случаях бываешь обязан написать что-нибудь куцее и еще более окуцованное затем, написать в таком состоянии усталости и оглушенности, что и на словах рассказать толком ничего не смог бы. Я уже твердо решил сделать по Кенигсбергу и <по> Кальхольцер-Хакену доделать, вернее, сделать в своей тетрадке то необходимое, чего ни в коей мере не удается сделать в насущной корреспонденции. Но и этому до сегодняшнего дня мешала обстановка полного неустройства.

Я уже писал тебе не раз, что основная мука нашей жизни – в сочетании поездок с переездами. Это отнимает массу времени. Вот уже ты приехал в какой-нибудь новый (или старый, как было в предпоследний раз) пункт. Но это еще не все. Нужно устроиться. А это не значит распаковать вещички в номере гостиницы или в частном доме, а значит – все от начала до конца сделать без денщиков, при минимальной помощи какого-нибудь солдата все: чтоб было, где спать, где сидеть, чем умыться. Учти к этому, что за долгое бесприютство у всех развилось прямо-таки болезненное бережение и стремление к тому «уюту», какой возможно создать на 3–5 дней. А тут все хорошо, вдруг печка у тебя в комнате не горит, дымит потому-то и потому-то, побиты стекла, нет вблизи колодца, воду привозят, а держать ее негде, т. е. опять-таки нужно всем этим озаботиться, – по большей части все можно найти, что касается бытовых вещей, просто на земле: обломков и остатков сметенного войной быта до черта… А тебе небось кажется, что если я так далеко и так давно не дома, то я уже здесь по крайней мере горами ворочаю, горю, творю. В голову, пожалуй, не придет, что полдня я занимался печкой, дровами и т. п. на некоем пустынном хуторе Ostpreussena, надоевшем, кстати, так, что меры нет…

Весна, холодноватый суховей, белеют зяблевые пашни, зеленеют зеленя, и мне грустно и больно видеть даже то, что, казалось бы, должно было радовать глаз, – видеть, как нестроевики боронят в этом далеком тылу (он будет именно таковым с ликвидацией Земландской группировки, которая произойдет вот-вот) немецкую зябь, гоняют тракторы и т. п. картины…

Того же числа. А.Т. – дочери Вале

Моя дорогая Валя, здравствуй!

Хочу тебе написать несколько слов после некоторого периода молчания с моей стороны, что произошло не по моей вине, а по всяким, как говорится, независящим обстоятельствам.

Когда ты слушала залпы салюта в честь взятия Кенигсберга, то вряд ли подумала, что утром следующего затем дня твой старик будет ходить по улицам этого города, который на всякой карте обозначен очень крупным кружком. Я тебе не буду описывать того, что я видел, – этого описать в письме нельзя, а только скажу, что это одно из самых сильных и незабываемых впечатлений, что я испытал на войне. Я вспоминаю тебя и Олю, думаю о Москве, из которой вы с мамой когда-то уезжали от бомбежек и которая сейчас слышит только залпы салютов. Еще о том, как далеко ушла Красная Армия от тех рубежей, где она сдерживала врага, который угрожал непосредственно и твоей жизни, Валюша, и Олиной. И еще о том, что хорошо, что тебя обучают в школе танцам, помимо наук. Твоя молодость, которая и не заметишь, как наступит, твоя молодость, дочка, будет в такие годы, когда и танцы, и все такое прочее будет в ходу гораздо больше, чем в годы, с которыми совпала, например, моя молодость, которая, кстати сказать тебе, прошла так же незаметно – не успел оглянуться.

Дорогая моя дочь Валентина Александровна, я надеюсь, что ты не поймешь меня так, что все науки нужно позабыть за танцами. Да это и не похоже на тебя. Из тех данных, что ты сообщаешь мне, явствует, что все идет хорошо. И это меня радует.

Хотел написать побольше, но как-то мысли разбежались, которая куда. Кончаю пожеланием тебе всевозможных успехов, радостей и мороженого. (Сошлись на это письмо и попроси у мамы денег на этот продукт.)

Целую тебя и Ольгу. Привет бабушке и Вовке.

Твой отец А. Твардовский

11. IV М.И. – А.Т. Москва – п/п 55563

…Сейчас позвонил Александр Александрович <Фадеев> и сообщил новость: ты прошел по голосованию на 2-ю премию[60].

В этой новости для «Теркина» есть что-то обидное. Разве он недостоин первой? Но дело это настолько наглядно-бюрократическое, что человек с умом разберется.

Первая премия присуждена только одна – гимну Михалкова. Вторые премии намечены (голосованием):

Антокольскому («Сын»)

Первомайскому

Кулешову

Гафир Гуляму

Твардовскому.

Фадеев говорит, что на голосовании, безусловно, сказалось влияние выступления председателя Комитета[61] – я тебе об этом писала раньше…

…Конечно, ты сам понимаешь, что все еще может коренным образом измениться. Мне даже кажется, что если бы вдруг и сняли «Теркина» вовсе, то это не так бы уж и плохо было – его ждет первое место. Все дело в том, что время это докажет, а не как сейчас – голосование.

Можно еще надеяться на то, что там повысят в разряде, – переведут его в первый класс, – но тоже шаткая надежда…

Не горюй, Саша. Держись хорошо, веруй в себя и в истину. Истина всегда обнаружится. Я даже допускаю, что если ему сейчас эта доля достанется (т. е. «Теркину»), – то еще в твоих силах будет исправить ее третьей частью…

12. IV Р.Т.

Поездка на мыс К[альцхольцер]-Хакен и в К[енигсберг], не записанные в тетрадь, переезды – две недели, отделяющие возобновление работы над главой от ее последней точки. Трижды читал уже то, что написано в редакции различным людям. Всем очень нравится. Пожалуй, по причине внешней выразительности и прямого попадания в тему дня.

Хочется эту главу записать последовательно, как она писалась со всеми повторениями, чтобы была ее полная история. Если она будет действительно удачна, то особенно ценно в ней для меня то, что она писалась вся почти не муторно, по внутреннему музыкальному плану и легче многих других в смысле определенности поисков.

По окончании главы этой можно будет немного заняться своими записями и лирикой. Пожалуй, вправду, у меня уже останется только заключение. «На том свете» может быть главой дополнительной. Впрочем, дело покажет.

Условия в этот момент вполне хороши: тихая станция, глубокий тыл, комната сносная, трезвость, держащая настроение на должной высоте.

12. IV М.И. – А.Т. Москва – п/п 55563

Несчетно целую тебя и горячо поздравляю за главу «По дороге на Берлин». Это большая твоя победа. Глава до того хороша, до того волнует своими богатыми жизненными чертами, точностью отделки, верностью тона и т. д., что, читая, испытываешь подлинный восторг. Слезы сыпятся непроизвольно. За такие стихи, Сашенька, с тебя снимаются многие грехи, творимые в жизни…

Не утерпела – пошла почитать Михаилу Васильевичу <Исаковскому>. И ему глава очень понравилась. Растрогала.

Я советовалась с ним: давать или не давать ее куда-нибудь. На этот счет указаний в письме не имелось.

Михаил Васильевич сказал, что лучше дать ее побыстрее, иначе на вышеуказанной дороге могут начаться горячие дела и глава для газеты пропадет.

Я позвонила В. Кожевникову. Он начал договариваться, чтобы уж если давать, то только им, в «Известия» ничего. Я ответила уклончиво, как, мол, сложатся наши отношения. Сейчас он прислал курьера. Мне думается, что сейчас они с удовольствием напечатают что-либо твое. Во-первых, твои вещи появлялись в главнейших центральных газетах, помимо них; во-вторых, твои акции сейчас котируются высоко (Кожевников ведь, наверное, знает, что и кто прошел в Комитете); в-третьих – глава безукоризненно хороша. К сожалению, это для них не самое главное… Я исправлять решительно ничего не стану, скажу, что считаю вещь взятой обратно и отдам или в «Известия», или в «Комсомолку».

Из Военгиза сообщили, что появился сигнальный… Что же касается «Советского писателя», то выход твоей книжки все отодвигается… Просто они эту бесхозную книжечку[62] отодвигают, выпускают тех, кто на глазах бывает…

13. VI Р.Т.

Вчерне дошел до конца главы. Есть, как всегда, некоторое разочарование. Против того, что обещала первая часть, как бы скромней все вышло. Но все же она хороша. Хороша уже тем, что написалась теперь, очень вовремя. И черта подводится сама собой. Пожалуй, и верно, что остается лишь заключение. Но при одной этой мысли тревожно: а не тороплюсь ли? Не комкаюсь ли?

Заношу сегодняшнее с того места, откуда пошел сегодня[63].

Кто-то свистнет, гикнет кто-то,

Грусть растает, как дымок.

И война – не та работа,

Если праздник недалек.

И война не та работа,

Ясно даже простаку,

Если по три самолета

В помощь придано штыку.

И не те в работе люди,

И во всем иная стать,

Если танков и орудий

Сверх того, что негде стать.

Сила силе доказала:

Сила силе – не родня.

Есть металл прочней металла,

Есть огонь страшней огня.

Бьют Берлину у заставы

Смертный час часы Москвы…

14. IV Р.Т.

Переписал на листы всю главу, хорошо. И пока переписывал, поправляя кое-что (в общем, мало), пришел к убеждению, что действительно заканчиваю Теркина. Через два года, как раз после того, как закончил, но чувствовал какую-то тревогу. А теперь – нет. Нет нужды ждать окончания войны, не в первый же день войны я начал книгу и не датами совпадения определяется дело. Наоборот.

Остается написать главу, о которой думал больше года, не решаясь приступить к ней…

Если Баня апофеоз войны, наступления, нашей победительной силы, то «На том свете» будет лирикой и философией этой войны, совьет «оба пола» ее времени.

Дай бог сил, а там видно будет. Мало ли чего еще не доскажешь, но уже и так много, а в себе вещь решительно округляется.

Заключение будет сделано из того, которое замыкало вторую часть, и того, что есть в набросках. Таким образом, между прочим, будет устранено содвижение двух отступлений: заключительного (ко второй части и вставки к первой). Опять переезд в Инстер-бург – в третий раз.

14. IV М.И. – А.Т. Москва – п/п 55563

…Не люблю, грешница, тринадцатого числа, но вчерашний день – исключение. Вчера я получила от тебя сразу два письма да на твое имя пришло два письма с фронта, тоже очень приятных.

Кроме того, видела я в Воениздате твою книжечку «Возмездие». Издана она в духе опрятной бедности. Приятно хоть то, что выглядит она опрятно, сделана добросовестно, любовно. Хороши заставочки. Не люблю, да и тебе, наверно, не понравится, что сразу после переплета идут стихи, никакого прокладного листочка нет. Я просила у них этот экземпляр, чтобы выслать тебе, но они определили его для «Литературной газеты», им хочется увидеть аннотацию. В самые ближайшие дни обещают дать авторские экземпляры – тогда я вышлю тебе пару книжечек, несмотря даже на то, что у меня останется еще надежда увидеть тебя на пленуме, вернее, дома, когда тебя вызовут на пленум. Все дело в том, отпустят ли тебя там, здесь-то тебя вызовут обязательно…

…Я уже отвечала тебе по получении о главе «По дороге на Берлин». Когда вещь захватывает в целом, ее мелких недостатков не замечаешь, не потому, что закрываешь на них глаза, а потому, что именно не видишь их, большая волна настроения – все время держит тебя на одной высоте, глаза не цепляются за частности. И, наоборот, если что-то в главном не вытанцевалось, глаз придирается к мелочам, цепляется за них, хочет в них увидеть истинную причину несовершенства. Мне думается, в этом плане последние твои вещи («Про солдата-сироту» и «По дороге на Берлин!») – полюсные. Но в то же время должна заметить, что немалую роль сыграла здесь отделка. В берлинской главе я узнаю твою руку, чувствую, что не раз прошелся ты рубанком, отполировал так, что хоть щекой веди – не занозишь. В общем, молодец, написал так, что хоть бы дома, за своим столом, так писал…

…Письма с фронта, которые пришли вчера, еще о «Теркине». Одно письмо подписали девять гвардейцев-разведчиков, каждый указал свои ордена. В итоге у них 13 орденов. Второе письмо тоже от читателя. Он пишет уже вторично – чтец «Теркина». Говорит, что и после войны будет продолжать свои выступления, потому что очень сжился с поэмой…

15. IV Р.Т.

Из «Альбома для пiсем з жизнi (тря)

В Германии 1944 г. (II, 1944 р.)

Коваль Надiи».

ОСТ

Милой и нежной улыбкой

Ты повстречала меня.

В черном жакете, в синем берете,

Ост на груди у меня.

………………….

Помнишь, ты мне улыбалась

И говорила, шутя,

Ост оторвется, память сотрется,

Ты позабудешь меня.

Перевод первого стихотворения:

Я не гадала сердцем детским

Семью родную потерять

И в этом городе немецком

Голодной смертью умирать.

Я лягу спать, мне мать приснится,

Старик-отец, сестренка, брат.

Родимый дом, родные лица

Вернусь ли к вам еще назад.

Ах, чтоб ты, бомба, била прямо

И этот лагерь разнесла.

А мне бы вновь увидеть маму

И жить, как прежде я жила.

Плохо.

15. IV А.Т. – М.И. Монтенау – Москва

…Должно быть, прежние письма мои идут, идут, а вот подвернулась оказия – хороший человек, Щур (из «Правды»), едет, говорят, в Москву, обещал заехать. Сегодня я встал очень рано. Перед этим денька два был болен гриппом, вчера уж решил ночью не ходить на станцию в поезд, хотя шла в номере глава. Однако было беспокойно. Едва ли не первая это глава, что я не просмотрел ее в полосе. Проснулся в полшестого оттого, что почувствовал, что болезнь как будто прошла, и не захотелось уже досыпать. Пошел в поезд, но там еще номера не было, а глава была уже в матрице – просмотрел: ничего, все так, как у меня. Прилагаю тебе эту главу в оттиске… Я очень рад, что оказия случилась с выходом главы. Так тоскливо представить, что глава шла бы еще недели две-три к тебе. А она только что написана, а в таких случаях очень хочется ее кому-то, тем более тебе, показать немедленно. Немедленно увериться в том, что самому кажется безусловным, и немедленно же, чтоб подтвердились те опасения, которые всегда есть при окончании вещи или отдельного куска. Не знаю, как тебе, но мне глава в общем нравится. В редакции она всем у нас очень понравилась, хотя излишние похвалы показывают, что люди более склонны воспринимать такие вещи, чем более скрытные. Это все равно, что пляска и песня.

Но я тебе хочу, спешу вот что сказать, дорогой друг мой. Я чувствую совершенно реально, что моя книга заканчивается, округляется со всей определенностью, для меня по крайней мере. Заканчивается не потому, чтобы устал или разочаровался в ней, или по каким-либо, боже упаси, внешним соображениям. И не по лени. Более того, с ощущением близкого вот-вот завершения ее, к которому я прихожу ровно через два года, после того как однажды уже совершенно искренне заканчивал писать, – с этим ощущением неизбежна и грусть, как при разлуке с другом. И все же я скоро поставлю точку. Если рассуждать по этому поводу, то могу тебе вот что сказать. Книга эта неразрывно связана с ходом войны, ее этапами. Она не такая, какие будут или могут быть написаны потом. Она вместе с ней, войной, шла, исходя из нее и сплетаясь с ней. Она, может быть, всего более связана с тем периодом войны, а не с этим. Но тут уж ничего не попишешь. И худого я в этом не вижу. Но, так или иначе, война, как год со своими четырьмя временами, округлилась уже в ней, и либо выходить за эти рамки, либо топтаться на месте, добавляя, может быть, новые детали, но уже никак не стороны. Очень возможно, что и в таком своем виде книга уже затянулась; может быть, правы те, которые не признавали и второй части (правда, не читая ее), не только что третьей. Может быть, прав и т. Щ<ербаков>, который «спустил указание» кончать, или благожелательный Асмус, слова которого ты мне как-то передавала в письме. Может быть! Но я сам был бы не прав перед самим собою, если б поддался этим воздействиям извне. Я думаю, что все же никто не понимал и не понимает так внутреннего плана вещи, как я. Ей и благожелатели хотят приписать то, чего в ней нет. В ней ищут поэму, повесть и т. п., а это ни то, ни пятое. Я не говорю, что это новый жанр, что вот так нужно писать. Нет. Но вот так написана, написалась глава за главой эта штука. И что хотите с ней, то и делайте. Пусть она не будет иметь никакого общелитературного значения, во что я, между прочим, не верю, но она останется как некая форма поэтической службы на войне. В этом ее ни с чем не спутать. Но я, кажется, уже занялся агитацией. А еще нужно тебе сообщить, как кончается вещь и как в ней все выстраивается по порядку.

Мне остается написать еще одну главу, хотя просятся и вторая, и третья, но на поверку по-настоящему необходима и осветит все с новой стороны одна глава, о которой я думаю уже больше года и о которой говорил тебе, не пугайся: «На том свете». Это будет глава лирико-философская при внешней своей сюжетной занятности, она будет каким-то подведением морально-этического и философского баланса вещи. Она посвящена памяти тех, чью память называют вечной в каждом приказе. Она в павших, а павших героев и мучеников этой войны не меньше, чем живых. И уже хотя бы потому, что сами о себе они ничего не скажут, они заслуживают того, чтоб память о них врубить в сознание людей как-то более осязаемо, чем это делается обычно. Ведь нигде так мертвые и живые не близки, как на войне, при всем том, что так часто покидают друг друга. И при всем том, что о мертвых не принято говорить именно на войне.

Но я боюсь, что все это – ахинея. Посмотрим, что получится реально, в строчках, в изложении. Только прошу, не бойся, ничего худого не будет. Итак, это и будет последняя глава, в которой Теркин возвращается с того света, не найдя себе там места. На этом повествование, как говорится, обрывается. Затем заключение. В основу его пойдут некоторые строчки из того заключения, что было до глав третьей части. Таким образом, будет исключено сдвижение в середине двух «От автора» (конец II и начало III части). «Смерть и воин» отойдет ко второй части (следом за «В наступлении»). А третья будет выглядеть примерно так по порядку:

Вступление

Дед и баба

На Днепре

Про солдата-сироту

По дороге на Берлин

В бане

С того света (?)

Заключение

Само собой, что промелькнувший чуть-чуть и вынужденный у меня обстоятельствами чисто внешнего порядка намек на офицерское звание Теркина сотрется, что не представит труда и ничего в существенном не теряет. Это как портрет работы Верейского, на котором художник из лауреатского журнала пририсовал офицерские погоны. А у нас в газете он по-прежнему Теркин…

…Третий раз едем в Инстербург за последний месяц. То так, то так складывается обстановка. Словом, когда закончится Земландская группа, мы очутимся в глубочайшем тылу. И куда нас после этого двинут – одному богу ясно. Говорят и о Дальнем Востоке (вот не хотелось бы с одной войны ехать мимо Москвы на другую!), и об участке фронта под Берлином, и реорганизации в округ и т. п. Словом, мы переживаем сейчас примерно то, что полагается в самом конце войны. Это как бы репетиция. Настроение у меня хорошее, рабочее. Условия тяжелы частыми переездами. Но ближайшие недели две будем, наверное, сидеть на месте – связано с поездом, ремонтом и т. п…

М.И. вспоминает:

Давно задуманную главу «Теркин на том свете» А.Т. собирался посвятить «павшим памяти священной», тем, кто сам уже не мог рассказать о себе. Такая глава отсутствует в поэме, а сама тема «того света» трансформировалась в послевоенные годы как сатирическая, воплотившись в поэме «Теркин на том свете». Но и здесь была отдана дань памяти павших в Великой Отечественной войне. Спящим вечным сном воинам снится, «что была она последней, // Эта битва на земле. // Что иные поколенья из пребудущих времен // Не пойдут на пополненье // Скорбной славы их знамен…»

Тема павших на полях битвы за Родину, их связи с живыми, выразились и в завещании воина «Я убит подо Ржевом», и в стихотворении «В тот день, когда окончилась война» – особо приближенном к замыслу теркинской главы. Его поистине можно рассматривать, как выпавшую из поэмы, настолько она точно выражает замысел поэта, не осуществленный в дни войны. А замысел был определен поэтом как «подведение морально-этического и философского баланса вещи», т. е. «книги про бойца».

…И у мертвых, безгласных,

Есть отрада одна:

Мы за родину пали,

Но она – спасена…

… Братья, ныне поправшие

Крепость вражьей земли,

Если б мертвые, павшие,

Хоть бы плакать могли!

Если б залпы победные

Нас, немых и глухих,

Нас, что вечности преданы,

Воскрешали на миг, —

О, товарищи верные,

Лишь тогда б на войне

Ваше счастье безмерное

Вы постигли вполне.

В нем, том счастье, бесспорная

Наша кровная часть,

Наша, смертью оборванная,

Вера, ненависть, страсть.

Наше всё! Не слукавили

Мы, в суровой борьбе,

Все отдав, не оставили

Ничего при себе…

…Я убит подо Ржевом,

Тот еще под Москвой.

Где-то, воины, где вы,

Кто остался живой?..

Ах, своя ли, чужая,

Вся в цветах иль в снегу…

Я вам жизнь завещаю,

Что я больше могу?..

Завещаю в той жизни

Вам счастливыми быть.

И родимой отчизне

С честью дальше служить.

16. IV М.И. – А.Т. Москва – п/п 55563

…Слух, <о войне с Японией>, о котором мельком и осторожно говорил ты в письме, вероятно, оправдается. Мне уже звонила Тамара Алексеевна и сообщила такой же слух, уже тыловой. Ей говорил об этом К. Симонов. У меня сейчас только одна надежда – на премию. Пусть хоть вторая будет – может быть, и она могла бы что-то изменить, на кого-то повлиять…

…Тут уже нас утешают тем, что война на правом фланге не будет длительной. Действительно, когда нечем утешиться, то и это утешение…

…Сегодня «Красный Воин» забрал у меня берлинскую главу. Я предупреждала, что велика, но франтоватый капитан Поздняев справился в трубку: – А о чем? – Да, называется «По дороге на Берлин». – Гм! Целесообразно опубликовать… Вот так с маху, с заглавия, с поверхности у нас о многом судят. А когда дело доходит до сути – тут-то и начинают морщины бороздить чело. Бог с ними!

18. IV Р.Т.

Страшное дело начать главу, которая по своему смыслу и тону должна быть последней, и правомочность которой еще самому себе не абсолютно доказана.

Однако надо. Чувствую, что чем дальше затяну дело, тем труднее будет. И так уж для многих Теркин нечто, бывшее, звучавшее когда-то в первой половине войны, лишь для меня это еще незаконченная работа.

Очень хочется иметь всю вещь в переписанном на машинке виде, почувствовать толщину вещи, возить ее с собой, изредка раскрывая на той или иной странице и внося либо вычеркивая что-либо.

Набросать «сценарий» главы прямо в тетради не решаюсь.

Просится еще одна перед ней – «Кто воюет на войне». М.б., с нее и начать работу в этой комнате, выходящей широким во всю стену окном на одну из главных улиц сожженного и уже остывшего Инстербурга.

19. IV М.И. – А.Т. Москва – п/п 55563

…Кажется, это будет первое за длительный срок письмо, которое скоро и прямо ответит на твое. Вчера Щур занес мне твое письмо (программно-теоретическое) и главу «В бане», а завтра уезжает Бек, любезно предложивший передать тебе вести из дому… Твое письмо требует ответа тоже литературно-теоретического.

…Часть общая будет состоять из одобрения твоей решимости и умения не только вернуться к оставленной вещи, но и блестяще ее дописать.

Не знаю: писала или говорила, или только думала про себя, что вещь должна пройти те этапы, что и война, и кончиться на ее конце. Ты взял в герои коренника, то есть лошадь, которая наиболее прочих везет, тянет. Нельзя было отыграться на том, что «ветер злой навстречу пышет» и что «не карты на столе». Фигура заметная и определенная требовала последовательной смелой и беспощадной определенности относительно себя. Вот почему, мне кажется, не мог ты недописать.

Но чего я не могла угадать – это новой манеры в изображении Теркина. Он вышел из центра событий, как из хоровода плясун, и вроде принимает участие в общем веселье, и в то же время смотрит на него со стороны.

Ты условно сравнивал такую его роль в берлинской главе с ролью нашего смоленского Глинки. Я поняла это сравнение (при всей условности его), но думала, что эта роль отведена Теркину только в этой главе. Но вот и «В бане» у него та же роль. Значит, так повернулась вещь в целом, и я начинаю все больше и больше ощущать необходимость такого твоего приема, радуюсь твоему мастерству. Мне кажется, что этот новый прием не предрешает отказа от возвращения к прежней форме изображения Теркина в гуще события как соучастника, а не анонима…

Теперь конкретно о новой главе. С точки зрения работы эта вещь безукоризненная; как и берлинская, она безупречна (тоже хоть щекой веди). Со стороны фонетической – она наиболее интересная во всем «Теркине», смелость и в то же время безукоризненная легкость перехода из размера в размер говорят, что ты большой мастак в этой области. Рифма «паники-подштанники» гениальна, ее можно назвать исторической. Это не рифма, а целая повесть, поэма.

И все же, мой дорогой, я полюбила больше берлинскую главу, и новая глава не колеблет этого чувства: мне больше нравится первая, чем вторая.

Понимаешь, уж очень она, на мой вкус, посолена солдатской солью, мясиста, жанриста. В этой оценке, может, и присутствует женское начало, хоть я исходила не из чувства стыдливости. Но если брать сравнение в области живописи – это фламандское полотно, а берлинская глава – полотно нашей реалистической школы. Это не значит, что фламандская картина ничего не давала, кроме того, что на ней было нарисовано. Нет, у нее был подтекст, но подтекст, дополнявший то, что нарисовано, тогда как картины передвижников, например, всегда рассказывали еще и о том, чего не было в изображении.

В берлинской главе фигура бойца, например («Я помочь любитель»), – сколько в ней несказанного, но чувствующегося; снаряжение старухи – оснащение ее ненужными, громоздкими вещами – сколько тут неумения и желания помочь, сколько тут желания и невозможности помочь в чем-то самом главном и нужном. В главе банной, мне лично кажется, следовало бы убрать строку про вшей. Не из боязни, что этих вшей выкинут, как и «частичных», а потому, что они не идут к делу. Трудна (не скоро в ней разобралась) строфа «Чем томиться долгой нудью» – я бы ее тоже вычеркнула (прости, что по твоему сердцу вожу ножом).

Ты, конечно, прав, что твоя книга кровно связана с первым периодом войны больше, чем с другими, и главным образом личностью героя, всем его духовным миром. И бессознательное освобождение от него – героя – непосредственное устранение Теркина из поля зрения – это своего рода приближение к этим событиям как таковым. Художественный текст удерживает тебя в границах прежнего тона и прежнего образа, но какой-то новый колорит создается…

Почему ты думаешь, что испугал меня своим новым замыслом? Я как раз надеюсь, что эта глава удастся тебе, как удалась глава «Смерть и воин» и как удаются тебе вообще твои размышления в очерках. При всей их простоте, доступной каждому, и кажущейся тривиальности выводов они обладают одним важным свойством: они результат опыта, результат проверки сегодня того, что было накоплено народной мудростью, народным опытом.

Люди, обвиняющие Теркина в традиционности, не хотят понять, что традиционность этого образа выступает в новом своем качестве, а не просто повторяет старое. Да, это русский человек, но русский человек сегодня.

Порядок распределения глав мне нравится (не могу удержаться, чтобы не напомнить, что в свое время и я предлагала поставить «Смерть и воин» после «Наступления»). Самой слабой из перечисленных глав является глава «Про солдата-сироту». Я знаю, что ты вернешься к ней, доделаешь, опустишь, может быть, некоторые колкости, вылившиеся из-под пера и идущие не столько к теме, сколько к пережитому настроению….

Кожевников сказал, что глава будет напечатана (берлинская)…

В «Известиях» был твой «Салют у моря», а завтра, может быть, будет Кенигсбергский очерк (хотя Баканов в командировке). Зачислили они тебя в спецкоры.

Да, берлинскую я уж дала в «Красный Воин». Напечатали, черти, с купюрами, а главное, дали рисунок: подводят к старухе жеребца, как будто она верхом поедет… К завтрашнему вечеру обещали из Воениздата «Возмездие», но, кажется, Бека уже не будет…

20. IV Р.Т.

Не «чепляется». Поезд опять спешно становится на широкие колеса, все полно неопределенности, и хоть понимаешь, что только с работой можно жить в такое время, – не «чепляется». Близость конца как-то страшно отдаляет самого от Теркина. Все трудней и трудней ворошить это – что у всех позади. Хорошо, что написал последние три главы, – их задним числом было бы невозможно поднять.

Глава «Кто воюет» необходима. И она первоочередней «На том свете». И только бы ее начать, а там она бы пошла, пошла.

Вчера – не то сон, не то дремотное что-то утром. Вдруг вспомнилось, как ходил в Пересну за книжками. И к возрасту мальчика, полуюноши еще, – время года – предсенокосное, относительно свободное и незагруженное. Зеленая рожь, прохладный ток, стежка под босой ногой, ощущение свежей рубашонки на теле, и все – ощущение такого здоровья, свежести.

Рядом с этим вспомнил, как с Костей впервые сами, мальчики еще, ездили в Пересну на мельницу, таскали мешки, ночевали в ожидании своей очереди, ели холодную баранину, и не знаю, как он, а я был полон того необычного чувства взрослости в связи с выполнением такого хозяйственного дела, не замечая того, что уже в одном том, что мы вдвоем, – что-то детское. Там-то я слушал слепого Сашку, что пел про царицу и Распутина, после каждого разоблачительно-скабрезного куплета однообразно припевая:

Это правда, это правда,

Это правда все была.

Потом, вспоминая, дошел до возвращения домой, где никто особенно не приветствовал нас в связи с возвращением и не дивился – как так и надо. И покамест я рассказывал что-то про мельницу, про большую очередь – завоз, брат по-будничному отпрягал коня и занимался на дворе всем тем, чем обычно было положено. А м.б., его самолюбие именно в этом находило удовлетворение: что ничего особенного, все так, как надо….

22. IV А.Т. – М.И. П/п 55563 – Москва

…Иван Семенович <Бубенков> так спешит, что большого письма я не смогу написать…

Война у нас, на нашем фронте, на исходе. Предстоит еще одна поездка в Пилау, и, по-видимому, больше нам не придется занимать участок фронта. Где и как мы будем – никто толком не знает, но ясно по общей обстановке, что это финал. Предстоят месяцы тылового сиденья, тоски особого накала, поскольку теперь-то уж мое, в частности, пребывание здесь ничем не оправдывается. Я надеюсь уберечься от тоски тем, что буду кончать «Теркина». Я ошибся, кажется, предположив, что мне остается сделать одну главу до заключения. Получается – две. Причем эта, над которой я сейчас тружусь под грохот танков и самоходок, возвращающихся «на другой конец войны» по улице Инстербурга, эта не менее важна, чем та, следующая за ней и вообще последняя.

Не буду тебе говорить о ней вперед, скажу только, что ее я также задумал уже очень давно, имею к ней строчки и т. п.

Сознание близкого завершения работы бодрит меня, утешает и вместе беспокоит, как и должно быть. Ведь это же Теркин, который для меня более, чем живой человек, это Теркин – моя мысль, моя вера, «боль моя, моя отрада, отдых мой и подвиг мой», как говорится в заключение. Мне бы сейчас месяц покоя – и я закончил бы, чувствую, что у меня сейчас идет. Подозреваю даже, что к концу он у меня не хуже, а лучше.

На днях получил глупую телеграмму, кажется, от красноармейского радио, через ПУРККА: «Шлите телеграфом главу “Теркин на Первомайском параде в Москве”». Чиновники-идиотики все знают: какие мне главы писать, а то без них я не знаю. Одно во всем этом интересно, что у меня просят Теркина, – это впервые за два года.

Но не буду сбиваться на тон огорчений и сарказма. Мне хорошо от самого себя, от своей работы. Я надеюсь с ней пережить все прошлые, настоящие и предстоящие огорчения. Я только очень устал и поизносился нервами. Мне кажется, что если б я сейчас поехал домой, то, едва перевалив границу, при встрече даже с литовскими березками заплакал бы в полном ослаблении духа. А уж подъехать к Москве, подняться к себе в квартиру, услышать дочерний писк и визг и увидеть тебя, моя милая старуха, это уж я и воображать избегаю покамест.

На всю остальную жизнь, коль так уж суждено мне остаться живым на этой войне, на всю остальную жизнь мне хватит думать и выражать то почти невыразимое, чем наполнилась моя душа за эти годы. Она даже опасалась наполняться вполне, потому что она, душа, у меня слабая, можно сказать, бабья – и не выдержала бы. И конечно, я уже говорил как-то, что никогда мне, о чем бы я ни писал впредь, не уйти от внутреннего фона, если так можно сказать, который все освещает собой, самое далекое от него.

Ну, будет. Терпеть, Машенька, осталось немного. Ожидая меня и горюя обо мне, ты знай, что я не несчастный, а, может быть, очень даже счастливый и гордый своим счастьем. Не то удивительно, что я не пропал на этой войне физически, – ведь я не воевал, а то, что я не пропал как поэт и как поэт пригодился множеству людей, живых ныне и мертвых также, пока они были живы. Впрочем, это уж, кажется, гордыня…

(Приписка на отдельном листке.)

…Это я пришел провожать Ивана Семеновича <Бубенкова> и пытаюсь ему всучить немного бумаги для тебя, так как только что прочел твое письмо, написанное на кой-каком клочке. Спасибо тебе, дорогая, за твой отзыв о главе «По дороге на Берлин». Я так рад, так рад, что она тебе понравилась. Но «Баня», по-моему, лучше. А сейчас я пишу главу, которая должна быть еще лучше. Шутишь!..

26. IV А.Т. – М.И. Инстербург – Москва

…Уезжаем мы покамест в городок Тапиау, потом, может быть, в Кенигсберг на длительную или короткую стоянку. Но и того с определенностью сказать нельзя, т. к. покамест едем просто в поезде – квартир на месте нет. Последние недели войны превратились для нас в постылейшее перетаскивание, увязывание и развязывание вещей. Написать за последние дни ничего не смог. Главным образом это шум и грохот, несущийся с улицы, от проходящих войск. Кстати, зрелище необычайное и волнующее.

Спасибо и за отзыв о Бане. Я только думаю, что предыдущую ты несколько переоцениваешь, а эту несколько недооцениваешь. Но это неважно…

…Машенька, война как будто кончается. Скоро-таки увидимся, чего желаю очень…

30. IV

По решению Военного Совета 3-го Белорусского фронта А.Т. Твардовский награжден орденом Отечественной войны I степени.

1. V Р.Т.

Писал-писал и трезвый, и выпив две стопки водки до обеда, нечто насчет праздника, придумывал мудрено-фальшивые и невольно слащавые слова, а потом оказалось, что, во-первых, мало для длинной и громкой подписи, а во-вторых, очень плохо. И нельзя же всякий раз для себя объяснять это тем, что «не умею этого». Можно не уметь по-обычному, но должно уметь по-своему, при всех необходимых оговорках…

И вдруг вышел в садик и увидел, как в предвечернем и преддождевом, по-праздничному грустном (чувство, знакомое с детства, – едва праздник завалится через полудень) холодке, в отдалении, мимо стандартных домиков окраины идут не спеша два офицерика, идут, как могли бы идти и в городке Починке <на Смоленщине>, и на даче под Москвой, и где-нибудь в Сибири, и вблизи Берлина, должно быть, – идут по своим праздничным приятным и обычным для праздника делам, вроде посещения госпиталя, где теперь мало раненых и много поэтому врачих и сестер, – и вдруг понял отчетливо и обязательно, что это и есть Первое мая, праздничное послеобедье за границей, в Германии, и это (как и все прочее, только не увиденное так вдруг) и выражает историческую, высокую и замечательную сущность этого праздника, – о чем так хотелось сказать, а не вышло.

Перед праздником думалось о начале главы со скворца, который

Поутру поет о том,

Дело, дескать, явное,

Что теперь устроить дом

Вот что, дескать, главное.

Правда, он и под Москвой

В садике горелом

Был уж занят с головой

Тем же самым делом.

И как будто знать не знал,

Что творится в мире,

Точно так же хлопотал

О своей квартире.

Хлопотал лихой весной

За оградкой сада.

Дескать, что ж, война войной,

А плодиться надо и т. д.

Вчера подумалось, что скворец и все такое весенне-заграничное, предконцовое лучше ложится в другой стих, в план маленькой лирической штуки.

С утра поет скворец чужой земли

В заботах

Насчет жилища и насчет семьи.

Война войной, а мне плодиться надо.

Чуть отдает Исаковским. Вчера от него грустное и ужасное в сущности письмо.

3. V Р.Т.

…Поездка в АХО и в соседнюю фронтовую редакцию. Зеленеющая Германия, где пашут и сеют те, что недавно пришли сюда и вряд ли останутся еще на год (солдаты), либо те, что были здесь пленниками и не хотели бы оставаться здесь ни одного лишнего часа, либо те, что должны были защитить эту землю, откуда они ходили по всей Европе, а сейчас в плену на ней. Пустынность, безлюдье в полях, в городках же – даже толпы гуляющих по улицам, – все наши.

Гулянье у Фоменко и вдруг – пальба зениток, немного даже смутившая: вот говорим, что он уже не летает, а он, гляди, и прилетел. Но по тону и яростному многообразию огня, главным образом пулеметного и автоматного, стало понятно, что нет, это не то. Тут от кого-то из типографии, через третьи уста, нетвердо, но в полном согласии с догадкой дошло: Берлин взят, салют…

Это длилось по крайней мере минут 15–20.

Стреляло все, что могло как-то стрелять в городе, начиненном фронтовыми и прочими учреждениями. Явно не хватало ракет, которые выбрызгивались в небо кое-где, но зато трассы пуль, хоть не так стройно, опоясывали все небо, перекрещивались, одна ниже, другая выше. Охрана поезда начала из автоматов, не выдержали и все, в том числе я, стали разряжать нечищеные по году пистолеты в воздух. Необыкновенное, самозародившееся и незабываемое.

Не в самый полдень торжества

Приходят лучшие слова…

И сердцу радостно и страшно

Себя доверить той строке,

В которой лозунг наш вчерашний

Сегодня – ноша на штыке.

Отчизна, мать моя, сурово

Не осуди, я слов ищу,

И я лишь первые два слова

Об этом празднике пишу.

Я их сложил, как мог, в минуты

Волненья, что лишает слов,

Когда гремел салют салютов

Из всех, какие есть, стволов.

С твоими равными сынами

Я плакал теми же слезами,

Слезами радости, твой сын.

Берлин, о Родина, за нами,

Берлин, товарищи, Берлин!

Предыдущая главаГлава 7 из 9Следующая глава