К книге
Воспоминания о Николае ШмелевеШмелёв о Шмелёве
69%
Шмелёв о Шмелёве
22

Не знаю ничего более интересного, чем разговор с разносторонне талантливым, интеллигентным и обаятельным собеседником о перипетиях его судьбы — в связке с перипетиями судьбы России, — о его прогнозах, предостережениях и надеждах. С первых номеров журнала Союза писателей Москвы «Кольцо А» я всячески старалась привлекать на его страницы достойных прозаиков, поэтов, политиков, артистов, ученых, публицистов. Так появились мои беседы с Булатом Окуджавой, с Александром Н. Яковлевым, с Юрием Черниченко, с Николаем Шмелёвым, автором знаменитых «Авансов и долгов», многих рассказов, повестей и романов («Презумпция невиновности», «Визит», «Протокол», «Теория поля», «В полусне», «Деяния апостолов», «Спектакль в честь господина первого министра», «Ночные голоса», «Пашков дом», «Сильвестр», «Бедная грета»…) и мемуарной прозы «Curriculum vitae»… Некоторые из них в разные годы печатались в «Кольце А».

Перебирая в памяти короткие встречи с Николаем на протяжении двух десятков лет, прихожу к выводу, что наиболее полно для меня он раскрылся именно в той беседе, в середине 1990-х. Дальнейшие наши пересечения на писательских дорожках, в ЦДЛ или в доме общих друзей добавляли лишь отдельные штрихи к тогдашнему разговору, к Шмелёвскому портрету, да еще укрепляли возникшие с первой встречи ощущения его человеческой притягательности, мягкой ироничности, потребности в дружеской поддержке. Мне казалось, ему ее не хватало.

Лучше всего о себе он рассказал сам.

* * *

— Николай Петрович, один из героев «Пашкова дома» — Горт — «терпеть не мог подземные переходы и, где только можно было, старательно их избегал». Ваши предки — горожане, коренные москвичи?

— Нет, оба моих деда — мельники. Один жил в Жигулевских горах, на речке Крымза, другой — под Липецком, в верховьях Дона. Родители приехали в Москву в молодом возрасте. Я родился здесь в 1936 году и прожил в Москве всю жизнь. Только три-четыре месяца мы провели в эвакуации. Два родных района у меня в этом городе: Неглинка и Фрунзенская набережная.

И друзья все в основном московские. Но не подумайте, что я сосредоточен только на столице и больше ничего ведать не ведаю. Вспоминаю маленькую сценку, когда (лет двадцать пять назад) мне утверждали в райкоме характеристику на выезд, кажется, в Югославию. На комиссии старых большевиков, которую надо было обязательно пройти, мне задали вопрос: «Послушайте, а что вы так рветесь за рубеж? Вы что, в Советском Союзе везде побывали уже?» И я очень гордо и очень спокойно ответил: «Везде!» Это было для них обескураживающе. Характеристику мне, к слову, тогда не утвердили, но дискуссию я этим прекратил. Мне действительно легче сказать, где я не был, чем где я был — в общем, от Бреста до Чукотки.

Хотелось посмотреть, как люди живут, поэтому я использовал тут две возможности: работу внештатным корреспондентом «Огонька» и «Известий», да плюс к этому складно у меня получалось лекции читать. То и другое давало хороший приработок и позволяло поехать, куда тянет, и посмотреть, что хочешь. Я много лет охотно жил такой жизнью, но всякий раз с радостью возвращался в Москву. Я и вправду московский житель и вполне могу быть экспертом, причем квалифицированным, по многим московским проблемам.

— В прозе вы — психолог, в науке — практик, если можно так выразиться, с человеческим лицом. Не из этого ли сплава рождается логика развития сюжета и характеров в вашей прозе?

— Люди практической хватки, в том числе близкие мне экономисты и политики, традиционно считали и считают, что все так называемые высокие порывы, которыми богата литература, — баловство, не имеющее отношения к делу. Только сейчас многие из них начинают прозревать, что, оказывается, чисто практические, сугубо экономические решения в гораздо меньшей мере зависят от действий, поддающихся расчету да обсчету, чем от таких вещей, как настроение, психология, интуиция, определенный культурный фон, амбиции личные и групповые, т. е. от того, что в статистику не укладывается.

Я убежден, что человечность всегда и во всем наиболее эффективна. Не случайно оказалось, что от человеческого фактора, при всей неуклюжести этого определения, зависит эффективность и всей экономики, и отдельной отрасли промышленности, и какого-либо завода. Жаль, что новое поколение реформаторов, хоть кол им на голове теши, плохо усваивает ту истину, что человеческое доверие в России к министру, к правительству, к государству в экономике значит больше, чем любой дебет-кредит. Государство у нас всегда было склонно обманывать людей, причем в открытую, в лоб. Например, человек прожил целую жизнь, а у него вдруг отнимут в поте лица заработанные деньги и даже не извинятся. Или вот гайдаровское правительство, как, впрочем, и черномырдинское тоже, переживало и переживает, что деньги из России «побежали», что надо их как-то вернуть назад и т. п. А что же вы хотите? Вы так бессмысленно, так откровенно надуваете людей, что человек вам не в раз теперь поверит, и вы должны будете еще у него в ногах поваляться, прежде чем он свои деньги в Россию вернет.

— В «Пашковом доме» говорится: «Мысль эта в примитиве сводилась к следующему: милосердие — самая выгодная политика по чисто коммерческим соображениям…» Может быть, гайдаровским реформам не хватало человечности?

— Не хватало. Он личность незаурядная, но уж очень академичная. Очень. Для него зачастую существуют не люди, а статистические единицы. Есть и другой порок общественного мнения: если поиск — то непременно нравственный, обязательно духовный. В практическую жизнь люди, придерживающиеся такого мнения, никогда не давали себе труда заглянуть. Но ведь если ты призываешь человека вериги носить, то учти при этом, что кормиться ему надо, что у человека существуют свои будничные заботы, что дети у него подрастают… И вот если мне попытаться сформулировать свою писательскую идеологию, то одна из задач — это постараться «поженить» два взгляда: утилитарный, скажем, чисто экономический, с тем, что мы обозначаем как духовный поиск, как святость, как мораль, как то, что несет Христос…

— Сейчас многие говорят о некоей объединительной идее, национальной, например…

— Я и по крови, и по духу человек абсолютно русский. Но ни в какую русскую идею я не верю. Чем такая идея конкретно выражается? Сарафаном? Самоваром? Пляской? Русскими романсами? Разве объединишь сегодня людей только этим, тем более мы уповаем на воссоединение с остальным миром, на преодоление нашей прежней изоляции. А базой человеческого сближения может стать любая культура, любая цивилизованная идея. Возьмите, скажем, индийскую, насчитывающую пять тысяч лет. Начните чистить эту луковицу, в середине обнаружите простой, но, ей-Богу, благотворный и плодотворный принцип: перестань гоняться за химерами, построй дом, посади дерево, роди сына и воспитай его. Все. Больше ничего. И у нашей христианской идеи корни те же, ибо сказано: «Трудитесь в поте лица своего, любите друг друга, плодитесь и размножайтесь». Ну, добавьте к этому еще что-то свое. Из этого неизменного круга человеку даже во всей вселенной никогда не выйти и никуда не деться. А если говорить о нашем времени, то, Господи, столько наворотили мы за предыдущие десятилетия, даже века, так изуродовали землю, так бестолково обращались со страной, с людьми…

— Откуда все-таки бралось в России эдакое общенациональное равнодушие к собственной судьбе — вот загадка.

— Загадка. И я бился над нею, но так и не смог разгадать эту пресловутую русскую традицию, с ее святостью — с одной стороны и жутким изуверством — с другой. Объяснить тут ничего невозможно. Вот зафиксированный в истории факт: Петр Первый в начале цивилизованного периода своего царствования некоторое время носился с мечтой сселить всю страну от западной границы по Волгу, потому что наши просторы суть безнадежность всех наших замыслов и начинаний. Ну а вдобавок к нашим просторам тут и Византия, традиции которой мы переняли, и татарщина тут вся при нас, и частично наша собственная психология, с ее вечным «либо все — либо ничего». Либо ты святой — либо убивец с ножом.

— Так что же гарантирует своеобразную устойчивость нашему национальному типу или, напротив, свидетельствует о крайних его перепадах?

— Я бы уточнил, что неустойчивость — это тоже не всегда плохое качество. Она пластична, она текуча, она способна иногда поднимать какие-то волны.

А если говорить о моей внутренней ориентации, то я все-таки верю в религию молчаливого большинства. Так принято на сегодняшнем политическом жаргоне называть основной пласт народа. Этот пласт — и спасительный фундамент общества, и его здоровье.

Большинство — это отнюдь не дураки. Им плохо — они плачут, им неуютно — у них рассыпается привычное, но они видят, что происходит движение от безумия к здравому смыслу. Страшно подумать о возможном возврате прежнего, о — даже временном, наполеоновском — его реванше.

Я глубоко убежден, что о пути назад думают всерьез не более десяти процентов общества. Реванша у нас в России быть не может. Попытка реванша — другое дело.

Я бы не стал исключать и вариант прихода диктатора с благородными по виду намерениями. Все наши шатания и страсти, вполне вероятно, приведут нас в конце концов к авторитарной фигуре во главе государства, но и движение этой фигуры в политике и экономике все равно будет в сторону здравого смысла.

Другое дело — степень политических ограничений: подконтрольная пресса, может быть, даже под одну гребенку стриженные литература, искусство…

— Привлекательная перспектива, нечего сказать… Ну а пока мы все-таки свободны, как пишется прозаику Шмелёву?

— Тут есть два аспекта. Внутренний — твое душевное состояние, твои мозги, и второй, чисто материальный: выкраивается ли время работать для души, или все дни уходят только на заработок куска хлеба.

— Короче говоря, Шмелёв-экономист кормит Шмелёва-писателя?

— Кормит. Я бы даже уточнил: кормит Шмелёв-экономист с определенным международным авторитетом. Не знаю, как это прозвучит, но какой-то подстраховочный приработок, чтобы не гоняться за чем ни попадя, я себе сохранил. Ведь на одну профессорскую-то зарплату и впрямь ноги протянешь. Ну а на счет внутреннего состояния, так я по натуре немного вроде бы немец, в смысле педантичности. Все мои главные сюжеты сформировались двадцать, а то и тридцать лет назад, и я методично, выполнив одну намеченную задачу, перехожу к другой.

— Вы говорите сейчас о новой своей книге?

— Да. Я ее давно увидел и продумал. Это попытка дать связанную картинку трех поколений: поколения моего отца, потом нашего поколения, ну и поколения наших детей в нынешней ситуации. Роман начинается с тридцать второго года и заканчивается девяносто третьим. Я уже недалек от его завершения. И тут мне интересна ваша реакция на его название. «Белые столбы» — это вам что-нибудь говорит? Какая первая ассоциация?

— Сумасшедший дом.

— Ага. Значит, я своего добился, и разночтений тут быть не может. Дело в том, что отец когда-то поразил меня вопросом, который он задавал себе в жизни неоднократно: «Кто сумасшедший: я или этот мир?». Отец не мог поверить, что окружающий его мир был сумасшедшим. Это был вопрос всей жизни моего отца. В какой-то степени — и моей, и, как ни странно, третьего поколения тоже.

— О нем, о третьем поколении, в «Пашковом доме» сказано: «У них четко: большие, всеобщие проблемы — сами по себе, а мы, наша жизнь — сами по себе, и незачем смешивать это все воедино, все равно одно от другого не зависит никак… Так сказать, здоровый прагматизм — не то слишком детский, не то слишком взрослый — как на него посмотреть…» Заглянуть бы, как сложатся их судьбы…

— Таинство творения судьбы — как таинство творения книги.

— А когда вы начали писать?

— Еще в студенческие годы. Потом в шестьдесят первом году тогдашний главный редактор «Москвы» Поповкин и работавшая там Евгения Самойловна Ласкина, моя крестная мать в литературе, отобрали у меня один рассказ, самый безопасный. Впрочем, и в нем, как это было тогда принято, в редакции мне приделали «хэппи энд». Я, помню, так был убит этим, так переживал! Потом было десятилетнее молчание. Особенно же в литературе я обязан трем людям: Черниченко, Стреляному и Лисичкину! Моим старым друзьям, которые все недоумевали: «И чего это его не печатают?» Я ведь двадцать пять лет в основном в стол писал! А потом, уже в конце восемьдесят шестого, Черниченко, Стреляный и Лисичкин собрались втроем и пошли к Григорию Бакланову, в «Знамя»: «Гриша, ну ты долго будешь не читать Шмелёва?» Бакланов отвечает вопросом на вопрос: «А что, надо читать?» — «Надо!» Вот он тогда и прочел, и поставил в номер. А дальше уже все пошло-поехало…

* * *

Коля ушел в Сочельник, 6 января. Ушел, унося с собой великую человечность и совестливость души. Не за этой ли бесценной ценностью Бог посылает в Сочельник на землю своих ангелов?

Предыдущая главаГлава 22 из 32Следующая глава