– Что-то ты недоброе затеваешь, ромашка полевая, – Миха шептал, хотя мы были одни на огромной улице, которую и улицей-то не назовёшь, потому что домов нет. До ближайших, хоть старых, хоть новых, наверное, полкилометра, а он шептал. Наверное, это ночь так действует.
– Я знал, что ты струсишь. – Да, я его дразнил, но мне было нужно. Вечером, когда мы всё-таки пришли в себя, получили нагоняй от деда Артёма и даже сделали уроки, я всё-таки смог подумать о чём-то, кроме своих страхов. Кое-какие догадки насчёт собаки вертелись у меня в голове, но чтобы их проверить, надо было прогуляться ночью к пустырю деда Вити. Честно говоря, я и сам трусил.
– Ну скажи правду: в кострище батарейки или петарды. И ты хочешь, чтобы я такой пришёл, развёл костёрчик, а тут ба-бах! – вся деревня на ушах, а кто виноват? Миха.
– Не угадал. Просто в руинах постройки – засада из учителей алгебры с пейнтбольными ружьями. Ты такой сядешь к костёрчику, напечёшь картошечки, а они как выскочат – и зелёной краской по тебе: тра-та-та-та-та! А за ними – редактор школьной газеты с фотоаппаратом: «Зелёный человечек обнаружен в деревне»…
– Да ну тебя, Ромка, ни ума, ни фантазии. Я и то лучше придумал.
– Ну, значит, бояться тебе нечего.
– Да кто сказал, что я боюсь?! – Миха воинственно подтянул штаны. – Но если отец меня ночью хватится, вот это будет страшно.
– Мой тоже.
Мой в кои-то веки был не на дежурстве, что здорово осложнило задачу. Наши комнаты рядом, пол скрипучий, да ещё отец, волнуясь о моей астме, берёт к себе на ночь Микки. А уж этот паршивец, если услышит, что кто-то идёт ночью мимо его комнаты, разбудит не то что отца – всю улицу. Потому что как это: гулять – и без него!
В общем, уходил я через окно, по козырьку крыши, рискуя быть замеченным, потому что отцовские окна выходят на ту же сторону. На всякий случай я выключил телефон: если отец ночью обнаружит моё исчезновение и бросится звонить… Нельзя мне выдавать себя телефоном, да и показываться на пустыре нельзя: для чего и нужен был Миха. Больше всего он переживал не из-за того, что ночью на пустырь идём каких-то призраков ловить, а из-за того, что он один должен, а я в сторонке побуду, в засаде. Ну кто, скажите, поверит и не подумает, что ему готовят подставу: батарейки в кострище или ещё что… Вот он и не унимался:
– А может, там банально засада?
– Ну да, я ж говорю: математички с пейнтбольными ружьями. И эта ещё… повариха со столовской кашей.
– Не-ет, это не в твоём духе. Ты скорее устроишь танцы с человеческими жертвоприношениями, с пентаграммой…
Смеяться сразу расхотелось. Я всё-таки ещё надеялся, что человеческие жертвоприношения закончились, но что-то подсказывало, что нет.
Месть такая штука – ею увлекаешься. Месть за паршивое детство и юность – этим можно страдать вечно и даже после смерти… Да, я поверил деду Вите. Честно говоря, я уже очень давно ему поверил, просто как все нормальные люди не хотел признавать, что в жизни бывают вещи, которые не по правилам, которые не объяснить и к которым не привыкнуть, потому что они выбивают из колеи. Мы привыкли, что бутерброд падает маслом вниз, а человек после смерти не разгуливает по деревне – ну разве что снится иногда. И когда ты видишь, что это не так, – нормальная реакция: не поверить. А в последнее время я слишком много видел этого «не так». Меня заставили поверить. Юрич, дед Витя, пёс.
– Ты хотя бы обещаешь не удирать, отважный охотник за привидениями? – Миха плёлся позади меня, навьюченный пакетом с картошкой и колбасой. Иногда он им размахивал, делая «солнышко», и я невольно отклонялся в сторону, боясь, что прилетит.
– Обещаю. Буду дежурить рядом с попкорном, – я в десятый раз показал ему рулон со спальником и пенкой. – И выйду всех распугаю, если что пойдёт не так.
– Но почему ты решил, что они тебя испугаются?
Потому. Потому же, что и дед Витя пугался. Очень глупо, но мне до сих пор стоит большого труда произнести это вслух, хотя себе я уже давно признался и смирился даже…
– Потому что я страшный! – Я бросился на Миху, угрожая спальником, получил по ногам пакетом с картошкой, взвыл, как пародия на чудовищ в кино, и погнался за ним вверх по склону. Луна хорошо освещала пустырь, выжженный, как дыра в одеяле. До горелого забора оставалось несколько шагов. Мы пробежали их так, играя в чудовищ, чтобы не думать, хоть эти секунды не думать, зачем мы здесь. – Всё. – Я бросил спальник у горелых штакетин бывшего забора, за которыми начинался пустырь. – Вампиру пора в его гроб. Иди жги костёр. – Миха шарахнул меня под коленки своим пакетом и перешагнул бывший забор.
Я старался не смотреть на него первые секунды. Не спеша развернул пенку и спальник, улёгся на пузо, чтобы меня не было видно по ту сторону забора, но чтобы самому видеть всё. Перед носом торчала горелая доска, от неё ещё пахло гарью, хотя прошло, наверное, много лет. Я думаю, это навсегда. Запах забивал ноздри, и от этого казалось, что всё вокруг меня сгорело, хотя я лежал за границей горелого пустыря. Сквозь пенку кололись сухие травинки, а травинки, не примятые спальником, щекотали уши. А впереди была только гарь. Её тяжёлый запах, её чернота. Пустырь выглядел бездонной ямой, хоть и был на возвышенности.
Миха возился у кострища, сбросив пакет, белый-белый в этой черноте. Мы захватили немного сухих дров, но я всё равно боялся, что с огнём возникнут проблемы. Осень наступала неумолимо, что ни день, то мелкий дождик, и с тех пор, как дед Витя перебрался в дом, костёр никто не разжигал. Я отчего-то боялся, что у нас и не получится ничего, что все, кто ходил сюда при деде Вите, уже и забыли дорогу, потому что не видели костра.
Чёрт меня знает, почему мне это казалось важным: костёр этот и картошка с колбасой. Так гадают девчонки в старых книжках: обязательно сервировать стол на двоих, обязательно принести еду, да получше, а то не явится никто… «Ряженый суженый приди ко мне ужинать…» – я даже хихикнул: чего только не выкинет человеческий мозг, чтобы перестать бояться.
Но мне правда казался важным этот костёр, хотя Миха крутил пальцем у виска, когда я велел захватить дров: «Если они живут в этом месте, то и так туда явятся, без всяких приманок». Да, это была моя приманка. Конечно, я не собирался никого ловить – мне хотелось только на них посмотреть, чтобы понять кое-что. И я боялся, что огонь меня подведёт, из-за этих дождей в кострище вместо золы небось жидкая грязюка.
Миха торчал над этой грязюкой сам как призрак, в куртке со светоотражающими полосками, выгребал палкой и ногой сырую золу, раскладывал дровишки. Потом, оглушительно шурша старыми газетами, оторвал пару клочков, поджёг, сунул в дрова…
Я дышал на замерзающие пальцы и смотрел: получится, не получится. Даже загадал: если костёр займётся с первой газеты – всё будет хорошо.
Один клочок прогорел и погас, не задев дрова. Второй вроде поджёг тоненький прутик хвороста, но прутик наверняка был сырым: вспыхнул зеленоватым пламенем и тоже погас. Чертыхаясь, Миха рассовал газеты под дрова уже целиком, не разрывая, поджёг и отошёл, кашляя от чёрного бумажного дыма. Глянул в мою сторону, покрутил пальцем у виска, показал ладонями «большие уши», подобрал упавший прутик рядом с кострищем и показал «обезьяний хвост». Наверняка тоже чтобы не бояться.
Газеты сгорали быстро, чадя чёрным дымом, наверное, на всю деревню. Я не боялся, что нас здесь застукают: во-первых, все спят, во-вторых, мы на отшибе. Из окон Новых домов, может, и было видно небольшой кусочек пустыря… Да чего там: дед Витя здесь сто лет жил – вроде рядом, а никто к нему не заходил, кроме нас.
Толстое полешко в самом низу наконец-то занялось ровным жёлтым пламенем. Газеты уже догорали. Мелкие обрывки догорающей бумаги взлетали в воздух, поднятые ветром, и кружились над костром. Миха опасливо поглядывал – за шиворот бы не прилетело, – но своё дело делал. Уселся на скамеечку с вырезанными дедом Витей дурацкими птичками, высыпал из пакета картошку – под ноги, конечно, не в костёр. В костёр ещё рано, он прогореть должен. Вряд ли Михе хотелось торчать здесь целый час, пока он там прогорит до нужного состояния: думаю, он высыпал картошку, чтобы они видели. «Приманка». Достал варёной колбасы, ножик, отрезал кругляш, насадил на прутик. На другой прутик – кусочек хлеба, и уселся как дурак рыбак: в каждой руке по прутику. Лицом ко мне, спиной к пустырю, показывая, что не боится. Он даже пытался изображать этими прутиками барабанные палочки, но я шикнул на него из укрытия: надо, чтобы серьёзно.
Земля холодила сквозь спальник. Я завидовал Михе, что он у костра, а он, наверное, мне – что я не на виду. Я потихоньку потирал замёрзшие руки, а Миха исподтишка грозил мне прутиком: мол, я тебя слышу, потише там, конспирация, понимаешь. Холодно. Меня уже мелко трясло, когда я увидел.
Миха сидел и лопал бутерброд с жареной колбаской, подчёркнуто чавкая, чтобы меня подразнить, а за его спиной полукругом стояли трое. Я не заметил, как они возникли – даже, кажется, моргнуть не успел. Они просто появились, и всё. Старик, чуть помоложе и дед Витя как живой: я чуть не вскрикнул из своего укрытия. Выбритый, стриженый, в стираной осенней куртке и с этим жутким рюкзаком, только без палки. Палка всплыла тогда. Кажется, даже одежда на нём была мокрая. Точно мокрая: я видел, как на спинку скамейки падают блестящие в свете костра капельки.
Где-то далеко, очень далеко за спинами этих троих мелькали тени: кто-то невидимый с моей точки бродил туда-сюда, вроде бы даже бегал. Я не слышал никаких звуков, кроме Михиного чавканья («Молчат. Они всегда молчат»), и эти трое стояли почти неподвижно. Один, который старик, был в дурацкой больничной пижаме, и я старательно разглядывал эту пижаму, чтобы не смотреть на его намокшие бинты. Другой ничего, вроде целый, если смотреть выше пояса. Большую часть ног закрывала спинка скамейки, но в дыру между спинкой и сиденьем были видны неумолимые толстенные корни сухого дерева.
Я зашикал Михе, чтобы он не испугался, не вскочил сразу, не завопил. Этот балбес не понял и полез за новой колбасой, повернувшись к старикам боком… Из темноты вышла женщина в дурацком платье с кошёлкой грибов в почти отсутствующей руке. Были суставы, пальцы и какие-то белые лохмотья, каких не должно быть видно на живом человеке. Она повернула ко мне лицо – и я чуть не вскрикнул.
Хотелось вскочить, бежать…
Только тогда Миха завопил. Он сидел на лавочке, сжимая в руке колбасу, вопил и крестился свободной рукой. Он вопил:
– Ромка!
– Я зде… – кашель не дал договорить, и сразу стало как-то спокойнее. Если я кашляю, значит, ещё жив. Наверное, Миха тоже почувствовал что-то похожее, хоть и сидел в шаге от этих. Он запустил колбасой в эту жуткую женщину (не попал) и уставился на тех троих.
– Привет, дед Вить. – Он продолжал креститься, похоже, автоматически, рука двигалась кое-как, рывками, уже выходил не крест, а какой-то круг.
Призрак не ответил («Они всегда молчат»), Миха вскочил, повернувшись ко мне спиной, наверное, чтобы быть с этими на одном уровне, лицом к лицу. Его локоть ещё дёргался, он продолжал креститься, я видел в свете костра, как его трясёт.
Я чуть приподнялся на руках: давно сгоревший забор не позволял даже сесть. Миха так и стоял спиной ко мне со своим ходившим ходуном локтем, а эти молча смотрели на него. Кажется, дед Витя улыбался. Далеко впереди маячили другие, я не видел, как они выглядят, как одеты, но только понял, что их много. Очень много, слишком много для личного кладбища одного-единственного человека. Из темноты вышел Юрич, и я зажмурился от этого зрелища. Понимал, что нельзя, я ведь так ничего не увижу, и всё равно долго не мог открыть глаза.
Когда открыл – у костра уже была Катькина и Лёхина мать: я её и узнал-то только по грибному ножичку. А Миха ещё мелко крестился. Хотелось выскочить туда, к нему, но было нельзя. Я лежал, старательно не глядя на Юрича, на женщин, от которых мало что осталось. Лежал и уговаривал себя, что надо увидеть всё, что хотел, чтобы уже уйти, убежать отсюда навсегда. Они испугаются меня. Они не покажутся мне. Как в тот раз, когда мы видели только псов.
Псов не было. Я бегал глазами по пустырю, насколько позволяло моё укрытие, я видел людей, но не собак. Миха отшатнулся от призраков, ступил в костёр, взвыл, выдернул ногу, захлопал руками по штанине, прихлопывая искры.
– Только скажи мне, что ты смотался, больная аптечная ромашка!
Если ругается – значит отходит. Креститься он точно перестал, был занят штанами, но я всё-таки тихо буркнул:
– Я здесь.
Убитые стояли молча, за спинкой скамейки, будто чего-то ждали или позировали для фотографии. Они стояли ко мне лицом, и мелькнула мысль, что они видят меня, знают, что я здесь, смотрят… Я тоже смотрел. Смотрел и не видел, не понимал. Я думал: взгляну только – и сразу-сразу всё пойму… И тут в свет костра вышел Лёха.
Он прошёл вдоль огня, сел на скамейку, которую мы с ним делали, на которой сидел до этого тысячу раз, и туда, где только что сидел Миха, лицом ко мне, спиной к своему деду и остальным. Взял прутик, поворошил в костре. Он поднял на меня глаза – и тогда я взвыл.
Всё, чего я боялся, всё, о чём догадывался, но боялся об этом подумать, весь мой стыд и весь мой ужас – всё оказалось правдой. Дед Витя не врал. Ни в чём.
Миха удивлённо замер на одной ноге, глядя то на меня, то на Лёху, а я, уже не скрываясь, вскочил, споткнулся о спальник, зацепил носом горелую деревяшку забора, завопил «Бежим!» и стал нашаривать в кармане телефон: вот дурак, выключил, может быть, сейчас уже поздно, а я выключил…
Миха через секунду был рядом со мной, костёр не потушил, плевать, тут нечему гореть, кроме наших скамеек, и пусть их, туда им и дорога…
– Ты чего, Ромашка? – голос его был нарочито бодрым, как будто не крестился как пропеллер пять минут назад. – Эти вроде ничего ребята, не болтливые. Говорил: «Сам испугаешься!», – так нет, не послушал дядю Мишу, пошёл куда не надо…
– Заткнись! – Я понимал, что он это всё болтает, чтобы успокоиться, и всё равно… Телефон не хотел включаться. Заряжен же вроде, заряжен, давай…
– Кому ты собрался звонить, ночь на дворе.
– Мне, не я… – Наконец этот несчастный кирпич осветился весёлой заставкой. – Мне… Катька. Катька в опасности, бежим!
Вряд ли Миха тогда понял: я был слишком зол и встревожен, чтобы внятно объяснить. Но побежал со мной без вопросов к дому деда Артёма. А я понял всё, как только увидел Лёху. Как только он сел на скамейку, за которой стоял его вечно молодой дед. Я узнал третьего мальчика.