Но покоя дома ему не было.
Марья Васильевна мечтала о директорской казенной квартире, ее обещали отделать к осени. А пока решили распорядиться так: семья, как только потеплеет, уедет в Щелыково, мебель и книги, чтобы не платить зря летом за квартиру, перевезут в театральный склад. А сам Александр Николаевич - надо же и его где-то пристроить - поживет один в гостинице, а когда кончит дела, приедет в деревню...
Апрель и май Островский был занят составлением будущих штатов труппы и театральной школой. Из труппы надо было, в конце концов, изгнать таких актрис, как Волгина, а пригласить в Москву Стрепетову, Писарева...
Школа была любимой его заботой, главным детищем. Он терпеливо высиживал школьные экзамены, беседовал с воспитанниками. Его привыкли видеть в эти дни в коридорах училища, среди веселой молодежи, окружавшей его плотным кольцом, заглядывавшей ему в рот. С восторгом принималось любое его слово, добродушные шутки.
Одним из экзаменовавшихся был грек из Одессы Деспотулли, принявший театральную фамилию Тигранович. Когда он провалился в роли Чацкого, Островский заметил, улыбаясь, что зато, быть может, из него выйдет неплохой переводчик - ведь он так находчиво перевел свою фамилию...8.
Шутки его не были обидны, малейший знак его одобрения ценился необычайно высоко, и воспитанницы школы иначе не звали его, как "добрый Александр Николаевич". В школе он заглядывал на кухню - снимать пробу, и в лазарет к больным; не было тут мелочи, которая бы его не занимала. Но главное было впереди. Он подготовил на будущий год обширную программу занятий, которая включала в себя выразительное чтение и пение, постановку дикции и фехтование, обучение истории театра и драматической литературы, и сам собирался преподавать в классах.
Ему хотелось действовать, работать, хотелось скорее увидеть плоды своих трудов... Но все утопало в мелочах каждодневья или откладывалось до будущего сезона.
А между тем он все чаще задыхался, накатывала волной отвратительная слабость, и он начинал чувствовать себя непоправимо старым. В тот миг, когда вот-вот, казалось, будет достигнута цель всей его жизни, он "с ужасом ощутил", что взятая им на себя задача уже не по силам. "Дали белке за ее верную службу целый воз орехов, да только тогда, когда у нее уж зубов не стало", - вырвется у него 9.
Начинался, по словам Островского, "последний акт" его жизненной драмы.
Смертельно усталый, задыхающийся, во время экзаменов в школе он глубоко уходил в кресло, поникал головою, закрывал глаза, и казалось, уже не живет. Но кончался музыкальный номер, он встряхивался, на бледном лице его появлялась слабая, измученная улыбка, и он благодарил педагога и воспитанницу.
21 апреля во время юбилейного спектакля "Ревизора", когда хор Большого театра пел "Славу" Гоголю перед его бюстом, стоявшим на сцене, чиновник особых поручений Овсянников подошел к Островскому в ложе, наклонился к его уху и нашептал льстиво:
- И вас, Александр Николаевич, будут так же чествовать. Как это будет вам приятно!
- Покойнику-то? Какое удовольствие! - обрезал его Островский и отвернулся 10.
В мае семья уезжала в Щелыково. Выносили вещи из квартиры, сняли портреты со стен, упаковали книги, и он сидел в осиротевшем своем кабинете, перед широким пустым столом, одолеваемый дурными предчувствиями.
Потом перебрался в гостиницу "Дрезден" на Тверской, в 34-й нумер. Управляющим гостиницей был С. М. Минорский, когда-то квартирант в доме отца, знакомец юных лет. Теперь он предложил Островскому временный приют у себя.
20 мая в номере гостиницы с ним случился сильнейший припадок. Он дрожал и задыхался, временами у него пропадал пульс: думали, что он умирает. Навестивший его на другой день доктор Остроумов понял, что дела больного плохи, но постарался успокоить его.
"У меня в среду был Остроумов, - писал Островский, немного придя в себя, Марье Васильевне, - исследовал меня и говорит, что болезнь моя произошла от разных тревог, волнений и потрясений - что у меня расстроен грудной нерв...".
Наивно-откровенные и пугающие диагнозы прошлого века: "удар", "разрыв сердца", "грудная жаба"... А тут еще "грудной нерв"... Причину болезни ученый-медик определил верно. Оглянешься назад - сколько боли, ушибов, падений, надрывного труда! Сколько оскорблений, провалов, запретов... А безденежье? А личные драмы, тщательно упрятанные от мира? И все это в себе, все хоронилось потаенно, и боль внутренняя, как то бывает, выходила наружу физической болью: то "колотье в боках", то страшная "невралгия головы", то однодневная лихорадка, то еще бог весть что - чем только он не мучился последние годы! И вот к шестидесяти трем годам - изношенность полная; астма душит, сердце на исходе.
А "грудной нерв" был, понятно, изобретен Остроумовым, чтобы успокоить больного. Сам же Островский не хотел пугать Машу своей болезнью, но мечтал получить в Щелыково желанный покой. "...Малейшее волнение или раздражение, - писал он со слов врача, - могут произвести мучительный припадок... А в Щелыкове мне нужно спокойствие и уединение; чтобы до меня ничего не доходило. Об этом уж ты позаботишься, только бы мне доехать" 11.
В последние дни случилась семейная неприятность, сильно взвинтившая Островского. Сын Миша - тихий, скромный юноша, любимец отца, заявил ему, что обязан жениться на дочери его приятеля, композитора Кашперова. Он нравился этой барышне, и они, по-видимому, были уже близки, что поощряли родители невесты. "Как? Ты обязан?" - закричал в ужасе отец, вспомнив себя, свою судьбу, и схватился за грудь 12.
24 мая припадок повторился и продолжался неслыханно долго - с десяти утра до четырех часов вечера. Покрытый испариной, смертельно бледный, Островский стоял на ногах, опираясь о стул, - это помогало ему спастись от удушья.
В гостиничном номере он еще пробовал заниматься театральными делами, подписывал какие-то квитанции, обсуждал оперный бюджет... Наконец объявил, что едет, и просил Кропачева выбрать из его чемодана и взять все, что относилось к театру, - видно, не хотел увозить в Щелыково ни одной деловой бумаги. Кто знает, что его ждет? Пережить бы лето. Так многое надо менять в театре с начала сезона... Последние слова в его театральном дневничке: "...играли скверно".
В светлый, ясный воскресный день 25 мая, за три дня до отъезда, Минорский уговорил его прокатиться в коляске по воздуху. Они не спеша проехали весь город, выехали за заставу, поднялись на Воробьевы горы, и Островский долго смотрел на расстилавшуюся под ним в голубоватой дымке панораму - крыши, фабричные трубы, купола и колокольни - и будто прощался с Москвой.
28 мая он еле добрался до вокзала. Костюм обвис на нем, форменная фуражка с кокардой и красным околышем сбилась набок; он был бледен, хватал полуоткрытым ртом воздух, но старался держаться.
С утра он долго ждал в номере обещанного визита профессора Остроумова - он так и не явился: дурной знак для больного. Приятель сына, студент-медик В. Ф. Подпалый, попытался его ободрить. Островский ответил ему: "Господи! Три дня ничего не ел, три ночи... нет, не три - одну спал с перерывами - две ночи не спал... Что за силы, что за энергия в шестьдесят с лишком лет!" 13
Дорога от Кинешмы была неудачной. Своего экипажа на станции не оказалось: видно, что-то перепутали, забыли выслать лошадей вовремя. Пришлось напять пролетку. К тому же погода испортилась, через Волгу переправлялись при дожде и ветре, дорогу развезло и пролетку било в колеях.
Марья Васильевна не ждала беды. Договаривалась с мастером из Кинешмы, чтобы он приехал настроить фортепиано, вела какие-то переговоры о лодке; ожидалось благодатное, с гостями, пением и прогулками щелыковское лето.
Но Островский как вошел на крыльцо своего дома, так отчего-то расплакался неудержимо.
Объяснили это волнениями дороги и успокоились. На другой день ему и в самом деле было лучше. Он разложил бумаги, стал думать о работе. А еще через день Александр Николаевич долго гулял по саду, говорил, что ему так хорошо, легко, как давно не было. Он даже достал рукопись начатого им прежде перевода "Антония и Клеопатры" и стал ее просматривать. Удивительно, как шла в лад эта шекспировская драма с настроением его собственных поздних пьес: трезвый век Рима убивал былую романтику. Островский увлекся работой, что-то в ней поправлял, дописывал и, по привычке, в последний раз поставил на рукописи дату: "1 июня".
Второго июня был понедельник, Духов день. Утро выдалось похожее, солнечное. Островский с вечера чувствовал себя неважно, встал с трудом, оделся с чужой помощью и перешел в кабинет.
Марья Васильевна ушла в церковь к ранней обедне. "Помолись за меня", - попросил ее Островский. Он вышел на терраску над лестницей и долго не мог оторвать глаз от Куекши, от лесов, еще нежно-зеленых, не набравших полного листа... Потом вернулся в кабинет.
Было часов 10 утра, когда, сидя с номером "Русской мысли" в руках, он почувствовал, что задыхается, попробовал подняться и упал, разбив висок о край стола. Когда дочь Маша вбежала в комнату, она нашла его распростертым на полу. Его подняли и посадили в кресло. Он прохрипел раза три и затих 14.
Послали за доктором, на месте его не оказалось. Приехавшая из земской больницы фельдшерица констатировала смерть от разрыва сердца.
Марью Васильевну тронул за плечо в церкви посланный в Николо-Бережки верхами работник и тихо сказал, чтоб она шла домой: Александру Николаевичу очень худо.
В первую минуту она не поверила тому, что слышит, а потом уж не помнила себя от страха и горя. Вернувшись домой, она вбежала в комнату, где его положили, и упала на грудь мужа с криком: "Александр Николаевич, пробудись!"
Но его спокойное, посветлевшее, с чуть заметной улыбкой в уголках губ лицо было недвижно, а глаза закрыты навсегда.
А немного спустя вокруг покойного уже кипела обычная похоронная суета.
Приехали вызванные телеграммами родственники: Михаил Николаевич, Петр Николаевич, сестры. Появился старый друг - купец Иван Иванович Шанин. Прибыл коллега по управлению московскими театрами А. А. Майков и совершенно убитый случившимся Кропачев.
Актеров, писателей среди приехавших не было. Часть труппы Малого театра была на гастролях в Варшаве. Иные путешествовали по театральной провинции, иные разъехались по дачам; время летнее, никого не сыщешь... Где они - Горбунов, Бурдин, Садовский, Музиль? Где старые друзья - Тертий Филиппов, Сергей Максимов? Где молодые драматурги - Соловьев, Невежин? У каждого нашлись причины не приехать на эти похороны - кто занят, кто в отъезде, кто узнал слишком поздно.
Марья Васильевна лежала без чувств - его обряжали чужие руки. Прислуга почему-то надела на него вицмундир театрального ведомства. И в гробу он обречен был остаться дворцовым чиновником.
Облаченный в стихарь Иван Иванович Зернов, щелыковский "морской министр", уныло читал псалтырь, стоя неподалеку от его изголовья.
Крестьяне снесли гроб на полотенцах - через ручей, через овраг, к погосту Николо-Бережки.
Церковь эту когда-то выстроил по обету владелец Щелыкова Ф. М. Кутузов. Застигнутый бурей в Эгейском море во время войны с турками в 1769 году, он мнил себя погибшим и обещал небу в случае спасения возвести в своем костромском имении храм божий. Корабль его прибило к берегу, и он исполнил обет и выстроил церковь, в названии которой остались и морской Никола и спасительные "бережки".
Вот он его, Островского, вечный берег! 5 июня в солнечный ясный день - в такие дни он любил спускаться к омуту с удочкой и ведерком в руке - под звон колоколов церкви Николы-Бережки тело Островского было предано земле.
Как не похожи были эти похороны на недавние торжественные прощанья с Достоевским, Тургеневым! Там - толпы народа, запрудившие столичные проспекты, шествия, венки, депутации, речи. Но, может быть, этого-то и не желал Михаил Николаевич, опасавшийся поставить себя в ложное положение участием в гражданской манифестации и отсоветовавший везти тело в Москву.
Островский лег в землю тихо, незаметно, в глухом лесном углу России. Хоронили его по-домашнему скромно, но сердечно, как местного помещика, как доброго человека. "Вся округа запечалилась", - вспоминал потом кто-то из крестьян 15.
Верный amicus Кропачев, смущаясь выпавшей ему ролью, сказал несколько слов над открытой могилой, но так волновался, что в середине речи потерял сознание и едва смог кончить.
Приехавшие из Костромы чиновники - представитель губернатора Арцимович, местный управляющий государственными имуществами Герке, судейские - во все глаза глядели на Михаила Николаевича. Живой министр был им интереснее мертвого писателя.
Михаил Николаевич горевал искренне, достойно и степенно.
Как по-разному сложилась у них жизнь! Если бы отец, рядом с которым опустили тело брата, мог видеть его теперь! В Михаиле Николаевиче осуществилась его мечта: он многого достиг и, можно сказать, прожил жизнь счастливо. Встречались, конечно, неприятности по министерству, волнение не угодить государю, соперничество с другими придворными. Но все же жизнь образовалась солидная, размеренная, лишенная мелкого дерганья... Он и доживет ее хорошо: чиновники министерства с почетом проводят его на покой, отпечатав на память в типографии альбом с лестным текстом и своими фотографиями; новый царь Николай II пожалует ему высший орден России - Андрея Первозванного и рескрипт с описанием его заслуг, и он тихо скончается в своей постели в 1901 году, перешагнув в неведомый ему XX век.
Его успех при жизни был куда несомненнее успеха брата-драматурга. В петербургских канцеляриях и при дворе говорили, бывало: "Это какой Островский - брат министра?" И можно ль поверить, что совсем скоро станут говорить о нем: "Это что за Островский - брат драматурга?"