В голицынском доме навещали Островского изредка и старшие литераторы - остатки былых молодых дружб.
"Иных уж нет, а те далече...". Некрасов был уже в могиле, Тургенев годами жил за границей. Изредка навещал его по старой памяти Писемский, хотя оба они чувствовали при этих встречах, что мало осталось у них общего.
Писемскому не нравился "либерализм" Островского, а Островский называл его "диким". Когда-то милая самобытность "русака", уездного барина в засаленном архалуке, растрепанного и яркого в привычках и речи, слиняла за последние годы; остались упрямство и довольство собой, какая-то неумная косность... Но все это скоро закрыла могила в Ново-Девичьем монастыре. В январе 1881 года ссутулившийся и постаревший Островский, поддерживаемый под руки друзьями, стоял без шапки на морозном ветру, позабыв о простуде. Со слезами на глазах поминал он добром старого своего приятеля.
А как-то в дом на Пречистенке нежданным гостем явился Лев Толстой. Их давно развела жизнь. Островский часто вспоминал первые дружеские встречи с Толстым в "Современнике". Вспоминал и то, как когда-то в спальне Берсов в Кремле слушали они с А. М. Жемчужниковым первые главы "Войны и мира". Толстой читал, волнуясь сам и приводил в восхищение слушателей 18. Какая-то тень легла, правда, на их отношения, когда Толстой сочинил комедию "Зараженное семейство" и затащил Островского к себе показать ему ее. Было это в 1864 году. Пьеса оказалась неудачна, да еще антинигилистическая, ядовитая, с выходками против студентов-вольнодумцев и женской эмансипации. Островский еле высидел до конца чтения и написал сокрушенно Некрасову: "это такое безобразие, что у меня положительно завяли уши..." 19. Толстому он сказал тогда мягче: мало действия, надо бы еще поработать. Но дебютант-драматург горячился и все говорил, что хочет видеть пьесу на сцене поскорее, еще в нынешнем сезоне: вещица злободневная, важно не опоздать с ней. "Что же, ты боишься, что поумнеют?" - лукаво ответил ему Островский. Толстой обиделся, но пьесу не поставил, не напечатал, а ответ этот запомнил на всю жизнь и в старости не раз вспоминал его 20.
И вот теперь, гуляючи, Толстой пришел как-то из Хамовников в дом Голицына. Он застал Островского сидящим за столом, седые волосы ежиком, в клеенчатой куртке: он писал тогда одну из своих театральных "записок". Толстой принес ему свои сочинения по философии, кажется, "Исповедь", и разбор Четырех евангелий.
Островский слышал уже, что Толстой отказывается от художественного творчества, исповедует новые религиозные взгляды, и попытался ему возразить. "Лев, - сказал он будто бы ему, - ты романами и повестями велик, оставайся романистом, если утомился - отдохни, на что ты взялся умы мутить, это к хорошему не поведет" 21.
Может быть, и не совсем так он выразился, как вспоминает мемуарист, но смысл передан верно. Недаром спустя еще двадцать лет Толстой сказал как-то об Островском своему секретарю Н. Н. Гусеву: "Он был самобытный, оригинальный человек, ни у кого не заискивал, даже и в литературном мире" 22. Собственные впечатления могли Толстому это подтвердить.
А с Тургеневым и Достоевским Островский в последний раз встретился в начале июня 1880 года на открытии памятника Пушкину.
Москва ликовала, празднуя первый в своей истории литературный праздник. Собраны были всенародной подпиской деньги, отлит по гениальному проекту самородка Опекушина бронзовый Пушкин со склоненной головой, и уже определено было ему место в начале Тверского бульвара, вдоль которого, приезжая в Москву, любил гулять поэт. Четыре дня продолжались торжества: шествия, возложение венков, обеды, заседания, речи. Кумиры русской литературы собрались в старой столице; лишь Толстой по новым своим убеждениям не поощрил этот праздник своим присутствием.
В зале Благородного собрания с беломраморными колоннами овацией была встречена речь Тургенева, исполненная благородства и изящества. Он говорил о Пушкине как о поэте-художнике, о возврате молодого поколения к его благоуханной поэзии, о "художестве" как воплощении идеалов народной жизни... Настоящей сенсацией явилась вдохновенная, пылкая речь Достоевского. Он говорил о Пушкине как о явлении пророческом, о русской способности к "всемирной отзывчивости", о своей великой надежде на будущее русского человека. Когда Достоевский сходил с подмостков, публика бросилась к нему, целовали ему руки, один молодой человек упал от волнения в обморок...
Но и среди этих блистательных триумфов не затерялось скромное слово Островского, произнесенное им на обеде в одном из залов Благородного собрания 7 июня 1880 года. В открытом заседании с подмостков выступать он не решился. Боялся, что будет говорить хрипло, тихо - его все чаще душила астма.
Островский поднялся из-за стола, чуть сутулясь, с мелко исписанными листками в руке, и начал читать разговорным, даже чуть фамильярным тоном, певуче растягивая отдельные слова, увлекаясь отточенной формой, приданной им короткому, но вылившемуся из души слову. Он предупреждал, что будет говорить о Пушкине "не как человек ученый, а как человек убежденный".
Наверное тем еще и велик Пушкин, что в нем, как в белом цвете, собраны все цвета солнечного спектра. Каждый находит в нем свой исток, ставит перед его поэзией свой жертвенник, и любой писатель, говоря о Пушкине, невольно говорит о себе.
Свои литературные вкусы и убеждения отстаивал в пушкинской речи Тургенев. Заветные мысли высказывал на Пушкинском празднике Достоевский. И Островский, конечно, не избежал этого искуса.
Он почел нужным напомнить, что великий поэт дает не только формы мыслей и чувств, но как бы еще и сами их формулы: "всякому хочется возвышенно мыслить и чувствовать вместе с ним; всякий ждет, что вот он скажет мне что-то прекрасное, новое, чего нет у меня, чего недостает мне, и это сейчас же сделается моим". Островский о Пушкине говорил, но защищал и себя, свое "новое слово".
Критика досаждала ему укорами, что он повторяется, что все это уже было, и ныне, указывая на великий пример, он отвечал ей: "Многие полагают, что поэты и художники не дают ничего нового, что все, ими созданное, было и прежде где-то, у кого-то, но оставалось под спудом, потому что не находило выражения. Это неправда. Ошибка происходит оттого, что все вообще великие научные, художественные и нравственные истины очень просты и легко усвояются. Но как они пи просты, все-таки предлагаются только творческими умами, а обыкновенными умами только усваиваются, и то не вдруг и не во всей полноте, а по мере сил каждого" 23.
Другой заслугой Пушкина Островский назвал то, что он дал "всякой оригинальности смелость, дал смелость русскому писателю быть русским".
И это опять о Пушкине было сказано, но сказано и о себе - Александре Николаевиче Островском.
И когда, заканчивая, Островский провозгласил тост за вечное искусство, за литературную семью Пушкина - русских литераторов, справляющих весело свой праздник, раздался гром аплодисментов, приветственные возгласы, и десятки рук потянулись к нему с бокалами, чествуя в нем одного из сыновей великой пушкинской семьи.
БЕЗВРЕМЕНЬЕ И БЕЗЛЮДЬЕ
Смертельно раненный бомбой метальщика Гриневицкого Александр II медленно сполз на тротуар у решетки Екатерининского канала. Через час с четвертью он скончался во дворце.
Убийство царя было кульминацией в кровавой борьбе горстки народовольцев с правительством. "С событием 1-го марта, - извещал Островского из Петербурга Н. Я. Соловьев, - здесь настали дни трепета и мрака невыразимого; на каждом лице читаешь глубокую тоску и вопрос: как это переживется и что будет дальше... завтра, послезавтра?.." 1
Итог оказался неутешительным: "Народная воля" была разгромлена. Взошедший на престол Александр III ознаменовал начало своего царствования казнью Желябова и его товарищей. М. Н. Катков, давно предупреждавший, что игры с либералами заведут далеко, тайно злорадствовал и звал диктатуру. Надежды на обещанную конституцию развеялись как дым.
А ведь всего год-полтора назад только и разговору кругом было, что о новых реформах. "Во всех сословиях населения проявляется какое-то неопределенное, всех обуявшее неудовольствие. Все на что-нибудь жалуются и как будто желают и ждут перемены", - признало Особое совещание министров в июле 1879 года.
Тогда-то и в театральных кругах стали поговаривать, что пора-де реформировать русскую сцену, разрешить частные театры. С этой идеей носился Бурдин, подбивавший приятеля подать свой проект реформ, да Островский и сам решился было писать Записку во дворец о пересмотре театрального дела. Ко времени ли будет его Записка теперь?
События 1 марта задели его даже с ближайшей, житейской стороны. Траур по убиенному императору, объявленный на полгода, закрыл двери театров. Это подорвало и без того шаткий его бюджет. Пришлось занять две тысячи рублей у доброго знакомого, А. А. Майкова, одалживаться у брата Михаила Николаевича. Среди общей неуверенности зыбки становились и все долговременные литературные планы.
Прав был Щедрин, недавно написавший ему: "Каракозов и Засулич - вот российские историографы, которые в особенности будут памятны русской печати, которая, по обыкновению, за все и про все отдувается" 2.
Гриневицкий стал "историографом N 1".
После первых месяцев растерянности во дворце стали опоминаться, и маховик реакции начал раскручиваться вправо - медленно, тяжело и неуклонно. "Отечественные записки" с каждым днем испытывали все большие затруднения и, казалось, уже висели на волоске.
С 1878 года, заключив по смерти Некрасова новый контракт c Краевским, Салтыков-Щедрин продолжал упорно вести журнал в прежнем направлении. С каждым годом это становилось труднее. Салтыков не обладал в той мере, как его покойный друг, искусством обходить цензурные рифы и мели. По своей грубовато-иронической манере он легко портил отношения с людьми влиятельными, и журнал получал предупреждение за предупреждением.
Где тот прежний, резко порывистый, с аккуратными бакенбардами и в пенсне, энергичный Салтыков, каким запомнил его Островский по былым временам?
Журнальные тяготы его надломили. Теперь это был дряхлый желчный старик, измученный болезнью и литературными невзгодами, встречавший посетителей в халате. Лоб его иссекли морщины, сходившиеся у переносицы, и лишь глаза смотрели по-молодому непримиримо и яростно.
Щедрину нравилась не каждая из новых пьес Островского, но он прятал свои неудовольствия, понимая, как важно журналу сохранить сотрудничество такого автора.
"Я думаю, что и без моего напоминания Вы дали бы нам новую пьесу, - обращался он к драматургу в июне 1880 года, - но во всяком случае считаю за долг выразить Вам, как глубоко я и прочие члены редакции дорожим Вашим сотрудничеством, и вместе с тем желаю сказать Вам слово признательности за сочувствие, выраженное Вами в последнем письме к моей деятельности" {Письмо Островского Щедрину, в котором он выражал сочувствие к его деятельности, остается неизвестным.}.
Чем хуже были дела журнала, тем больше ценил Щедрин участие в нем Островского:
"Хоть наш журнал и считается ныне злонамеренным (в особенности я лично), но надеюсь, что Вы не откажете нам в продолжении Вашего сотрудничества" (22 октября 1880 г.); "...нехорошо будет для нас, ежели мы без Вашей пьесы выпустим 1-ый N" (1882 г.) 3.
И Островский показал себя человеком чести. Он не отступился от опального журнала даже тогда, когда ясно стало, что дни его сочтены. А между тем положение драматурга было довольно деликатным, поскольку брат Михаил Николаевич, с которым он был близок и в доме которого останавливался, бывая в столице, как и все петербургское окружение брата, косо смотрел на журнал Щедрина.
Во дни молодости Островского крутился возле "москвитянинцев" некто Феоктистов, написавший потом о них недобрые, лживые воспоминания. Теперь Е. М. Феоктистов пошел в гору и вместе с Тертием Филипповым и Михаилом Николаевичем Островским примкнул к охранительной, крайне правой партии при дворе, вдохновляемой из Москвы Катковым. Щедрин не зря угадывал в них своих гонителей.
"Островский Феоктистову
На то рога и дал,
Чтоб ими он неистово
Писателей бодал" 4.
Хлесткая эпиграмма Д. Минаева намекала на близкие отношения М. Н. Островского с С. А. Феоктистовой. Но она говорила и о том, что именно по протекции министра Островского Феоктистов был назначен начальником Главного управления по делам печати, то есть верховным цензором. Братья Островские склонялись к разным общественным полюсам.
"Десница Каткова явно простерлась надо мною и вдохновляет Феоктистова, - писал Щедрин 31 января 1883 года А. В. Боровиковскому. - Вы не можете себе представить, что тут происходит. Островский-министр брата своего (Александра) походя поносит" 5.
Каков же должен был быть испуг и ожесточение в дворцовых кругах, чтобы Михаил Николаевич, искренне любивший и почитавший брата, стал "походя поносить" его! По-видимому, не смог скрыть досады на его сотрудничество в "Отечественных записках".
Правду сказать, в вопросах политики и литературы братья и прежде редко сходились.
К началу 80-х годов Михаил Николаевич достиг высокого положения при дворе и стал коснеть в добропорядочном монархизме. Природа наделила его, как и всех Островских, умом трезвым и ясным, но при умеренном темпераменте и законопослушном характере. Он был зорок на многое: еще в 70-е годы писал П. В. Анненкову из деревни письма, где огорчался жестокостью рекрутчины, нравственным ничтожеством сельских пастырей, пороками местного управления. Но дальше обличительства в мягком домашнем кресле его возмущение не простиралось. Зато в столице он получил репутацию аккуратного и дельного чиновника: готовил реформы по контролю, содействовал принятию закона о сбережении лесов, обновил горный устав, поощрял кустарные промыслы... Но на "основы", понятно, не замахивался.