В голицынском доме чаще всего навещали Островского друзья-актеры - Николай Игнатьевич Музиль, Миша Садовский. Вечерами садились иной раз играть в винт. После игры, за ужином, велись оживленные театральные разговоры, поругивали новых конторских чиновников.
Садовский, к удовольствию хозяина, читал юмористическую "Песнь Малого театра":
"Нам Кистером велено
Господина Кавелина
Век почитать.
Приказано на слово
Какого-то Маслова
Всем целовать.
От Перми до Бердичева
Славить Бегичева..." *
{Эти стихи среди других были собраны Островским в особую папку под заглавием: "Театр. Заметки, воспоминания и предложения; проекты новых статей и приведенные в порядок наброски мнений, рассеянные в письмах и памятных книжках прежних годов: стихи и анекдоты, относящиеся до театра" (ПД, ф. 218, оп. 1, ед. хр. 64).
Островский, видимо, хотел их использовать в задуманных им биографических "Записках" - прообразе книги "Моя жизнь в искусстве".}
Все эти имена - от нового директора театров барона Кистера до управляющего московскими театрами В. П. Бегичева - были им ненавистны и просились в эпиграмму: Островского и его друзей по театру эти чиновники признавали еще меньше, чем прежние театральные начальники.
Если взять со стороны внешней, слава имени Островского росла и множилась. Об этом можно было судить не только по речам, говорившимся в юбилеи, но, пожалуй, более по посетителям, стучавшимся в двери его нового дома. Среди них было немало и случайных людей: просителей, промотавшихся купцов, бедствующих актеров, прослышавших о его доброте и надеявшихся на участие. Приходил студент - и Островский давал ему денег на прохудившиеся сапоги. Являлись актеры из провинции и просили заступиться за них перед прощелыгой-антрепренером. Залетали в роскошную голицынскую квартиру и совсем пропащие "метеоры" из купеческого звания.
"При всей лютости их супруги, Марьи Васильевны, - рассказывал один из них, разорившийся купец Федюкин, - Александр Николаевич всегда, бывало, и саечкой с балыком или икоркой подкормит, а как супруга, наругавшись, кабинет покинут, так втихомолку зелененькую или синенькую бумажку в карман опустить сумеют. Начнешь, бывало, благодарить его за великое неоставление, так он, голубчик, только к губам пальчик прижимает. Молчи, мол, не ровен час, она услышит".
Известно было, что Марья Васильевна таких проказ не одобряла.
Но чаще всего навещали теперь Островского начинающие драматурги. О нем гуляла молва, что он не тяготится читать чужие рукописи - и вот несли ему их и несли. Островский читал быстро и просил дня через два-три являться за ответом - "наш вы или не наш".
- Наш вы, наш, да где же это вы раньше были? - такими словами приветствовал он начинающего драматурга И. А. Купчинского, служившего прежде кондуктором на железной дороге. Ласково улыбался, приглашал в кабинет и вел долгие, участливые разговоры с новым подопечным 11.
Случалось, правда, и Островскому жаловаться на своих посетителей - приносили иной раз такое, что читать невозможно: "И дьяволы, и гром, и бенгальские огни, только говорящей собаки нет", а в конце рукописи - вопрос автора, женить героя или заставить повеситься?
В таких случаях Островский напускал на себя комически-важный вид и говорил новичку:
- Пьеса ничего себе, только длинна, ее сократить надо.
- Где же? Вы заметили?
- Нет, вы отбросьте первую половину.
- А потом?
- А потом вторую - и хорошо будет 12.
Впрочем, такому разговору свидетелей не было, и, скорее всего, Островский сочинил его для самоутешения и удовольствия слушателей.
С пишущими даже не очень грамотно, он обходился незаслуженно деликатно, исключая разве что случаи выдающейся наглости. Однажды некто И. Кутузов, наверное из переписчиков Хитрова рынка, предложил драматургу такую форму сотрудничества:
"Не сочтете ли вы за хорошее и полезное давать мне для переписки свои драмы - я к красотам их прибавлю свои красоты, и произведения Ваши получат большую красоту и совершенство".
Тут, как говорится, только руками развести. Подобные письма Островский любил прочесть вслух в кругу семьи за вечерним чаем как образчики просительского хитроумия и красноречия.
Если пьеса начинающего нравилась Островскому, он, засучив рукава, ее правил, давал советы, испещрял пометками страницы рукописи. Казалось, после истории с Горевым ему бы навсегда заречься вступать с кем-либо в добровольное соавторство. Но вот однажды писатель и философ Конст. Леонтьев переслал ему пьесу "Кто ожидал?" никому не ведомого автора, и, неожиданно для себя, Островский загорелся, увлекся замыслом, невнятно прочерченным в рукописи.
Трудно передать, что испытывает опытный писатель, когда в груде слабых, беспомощных сочинений обнаруживается такая находка. У Островского мгновенно родилось нежное, отеческое чувство к незнакомому автору, желание помочь ему, вытащить из безвестности. Кто знает, быть может, он совсем такой, каким сам был когда-то, обивавший чужие пороги с рукописью автор "Банкрота"... Островский не успокоился, пока не узнал все, что мог, о молодом драматурге.
Им оказался Николай Яковлевич Соловьев - послушник Николо-Угрешского монастыря, что в пятнадцати верстах от Москвы. Ему пришлось много мыкаться и бедствовать, прежде чем он нашел настоящую дорогу 13.
Соловьев начал свои драматические опыты, еще будучи вольнослушателем университета, но не смог пробиться на сцену. Сильно нуждаясь, с больной матерью на руках, он поехал преподавать в провинцию. Учитель арифметики тайно благоговел перед театром. Жизненные невзгоды толкнули его в монастырь, где он провел послушником два года и исподволь написал пьесы "Разладица" и "Кто ожидал?". Случилось так, что в том же монастыре проходил в то время обряд послушания Константин Леонтьев, писатель, замеченный в молодости Тургеневым, но позднее перешедший с беллетристики на очерковую и философскую прозу довольно мрачного "византийского" оттенка. Познакомившись с опытами своего товарища по монастырю, К. Леонтьев решил, что он может подарить русскую литературу новым крупным талантом. Он посоветовал Соловьеву пойти на выучку к Островскому: не подчиняться его демократическому направлению, но использовать опыт мастера {"Я очень рад за Вас сближению Вашему с Островским, - писал Леонтьев Соловьеву 19 апреля 1876 года, - рад тому, что он поможет Вам усовершенствовать форму Ваших произведений, улучшить сценические приемы Ваши; отучит употреблять такие семинарские выражения, как дуэтироватъ, планировать (их никогда не употребляют светские люди) и т. п. Но, сознаюсь откровенно и между нами, я несколько боюсь за направление идей Ваших. Все мы люди, все мы человеки! В Островском в самом есть нечто, что слишком, к несчастью, сродно Вашему прежнему направлению, Вашей демократической гордости, Вашей теории: права на жизнь и т. п. Он все-таки, несмотря на весь поэтический дар свой, несколько нигилист. Он ненавидит монашество, не понимает вовсе прелести и поэзии Православия, не любит, видимо, с другой стороны, изящного барства; одним словом, сам он и лично, и как художник очень цветен, но по строю мысли, по философским, так сказать, и политическим сочувствиям, он принадлежит, видимо, к тому выдохшемуся либеральному направлению, на которое Вы сами нападали у меня в номере так справедливо и зло... Вы и идеально, и практически больше выиграете, если подчинитесь влиянию Островского со стороны формы, а меня будете помнить хоть немного со стороны духа и направления" (см.: "Рус. лит.", 1960, N 3, с. 89).}.
Соловьев появился в московском доме Островского в начале 1876 года. Настороженный, издерганный, он никак не мог найти верного тона и от заискивания легко переходил к агрессивной самоуверенности. Но все это стало быстро спадать от простой сердечности, радушия Островского, его неподдельно теплых слов и искреннего участия. Он советовал Соловьеву оставить монастырь и целиком посвятить себя литературе, обещал пристроить его в Москве. Соловьев и в самом деле бросил вскоре подрясник и устроился по протекции Островского в московскую межевую канцелярию. Чтобы помочь ему на первых шагах, Александр Николаевич выхлопотал ему ссуду в Обществе драматических писателей и пригласил на лето в свое Щелыково.
Здесь и началась их совместная работа над яркой по замыслу, но крайне непричесанной, неотделанной пьесой "Кто ожидал?", превратившейся в одну из блестящих комедий русского бытового репертуара, - "Женитьбу Белугина". Помог он ему и с пьесой "Счастливый день".
Соловьев был несомненно одаренный человек, со свежими идеями и богатым жизненным опытом. Но Островский находил, что его дарование "некультивировано" и надо многое счищать в его писаниях, чтобы добраться до "зерна". Соловьев не владел диалогом, не умел "расположить пьесы". К тому же плохо схватывал изустные советы, и Островский поневоле все чаще брался за перо сам. "Сценариум", первоначально предложенный молодым автором, перекраивался на ходу и получал живые звуки и краски иждивением старшего мастера. К упорному, "ломовому труду" Соловьев, по своей нервности, оказался неспособен.
Они работали вместе четыре года, и за это время, кроме поименованных, написали пьесы "Дикарка" и "Светит, да не греет". Островский трудился над этими комедиями в полную силу, как над оригинальными своими созданиями. Он был крайне терпим в совместной работе, а его творческий деспотизм заключался разве в том, что он буквально забрасывал молодого соавтора все новыми соображениями о характерах лиц, поворотах действия, возможной развязке.
В Ахметьеве из "Дикарки" Соловьев изобразил своего первого литературного покровителя Константина Леонтьева. Его роман с молоденькой свояченицей, стоивший Леонтьеву семьи, положения в обществе, был представлен в начальном варианте пьесы с заметной долей сочувствия. Верный своей антипатии к "изящному барству", Островский заменил лишь одну букву в фамилии героя, назвав его Ашметьев ("ошметки"?). Но в едва заметной перемене имени точно выразилась трансформация образа. Островскому были неприятны "эстетические дармоеды вроде Ашметьева, которые эгоистически пользуются неразумием шальных девок вроде Дикарки, накоротке поэтизируют их и потом бросают и губят" 14.
"Мной положены в эту работу, - говорил Островский о "Дикарке", - все мои знания, вся моя опытность и самый добросовестный труд".
И Соловьев, со всей своей раздраженной амбицией, поначалу, кажется, понимал это. "Вы, Александр Николаевич, - обращался он к Островскому, - решительно воздвигаете меня среди моей невеселой жизни, и каждое Ваше слово вливает в меня новую энергию; если я буду иметь какой-нибудь успех, достигну чего-нибудь, - то всегда с истинной признательностью назову вас человеком, выхватившим меня, кому я всем обязан" 15.
Островский в самом деле возился с Соловьевым, как нянька: устраивал его материальные дела, успокаивал его нервозность, пристраивал пьесы в журнал, служил добровольным импрессарио, помогал в выборе актеров, уговаривал не верить облыжным отзывам газет. После первой их успешной премьеры Соловьев в избытке чувств бросился на шею к Островскому.
Но, едва оперившись, молодой драматург решил, что может летать самостоятельно. Ему уже казалось, что все, чего он достиг, было бы у него и без Островского, и, может быть, даже в лучшем виде. А доброхоты, которых всегда в таких случаях в достатке, в том числе и первый его попечитель Конст. Леонтьев, жужжат в уши, что он - талант, что Островский "исписался" и едет на его замыслах и идеях и что ему, Соловьеву, лучше писать одному.
Была минута, когда он поверил этому. Островский дал ему возможность "понюхать чаду успеха... и немножко угореть". Увы, пьесы, написанные Соловьевым без участия старшего мастера, были малоудачны и не удержались в репертуаре.
В тайне души Островский надеялся, что найдет в Соловьеве наследника. Он помнил, как сам некогда гордился поощрением Гоголя. Но когда Соловьев отвернулся от него, Островский ничем не выдал своей досады на их распавшееся сотрудничество. Он даже выразил удовольствие, что молодой автор настолько окреп, что может работать самостоятельно. До конца дней он не отказывал Соловьеву в помощи и совете. Но еще одна царапина осталась у него на душе.
Впрочем, расхолодить его к начинающим и это не смогло. "До сих пор у меня на столе меньше пяти чужих пьес никогда не бывает, - писал он в 1884 году. - Если в сотне глупых и пустых актов я найду хоть одно явление, талантливо написанное, - я уж и рад, и утешен; я сейчас разыскиваю автора, приближаю его к себе и начинаю учить" 16.
Безнадежным он почитал дело лишь тогда, когда не видел "искры божией" - одни перепевы, вымученность. В прочих случаях не жалел для молодых авторов ни времени, ни труда. Явился на Пречистенку офицер Невежин в военном мундире, с рукой на черной перевязи, приехавший с русско-турецкой войны, и, едва разглядев в нем блестки таланта, Островский кинулся его опекать, помог закончить и довести до спектакля пьесы "Блажь" и "Старое по-новому". Возник на горизонте молодой Г. Лукин из Самары с пьесой "Чужая душа - дремучий лес", и Островский безвозмездно взялся за ее переделку, носился с ней всюду, проча в репертуар Малого театра, соблазнял ею актеров.
В последний год жизни он пригрел "свежий и симпатический" талант А. С. Шабельской: "Сделайте одолжение: присылайте мне все, что у Вас написано..." 17. Вступил в оживленную переписку с нижегородской поэтессой А. Д. Мысовской: собирался написать с ней совместно феерию "Синяя борода" для утренников и обработать сказку "Аленький цветочек"; уже и краткие сценарии ей послал... Говорили, что когда Александра Николаевича не стало, в его бумагах обнаружили до тридцати пьес начинающих писателей, ожидавших своей очереди, да так и не прочитанных.