В последние дни декабря 1919 года, накануне Рождества, стало известно, что наш фронт сильно откатился и что Новочеркасску грозит эвакуация. Занятия в корпусе полностью прекратились. Кадеты 1-й сотни были назначены нести постовую службу на перекрестках улиц, особенно на тех, которые прилегали к району корпуса. Их обязанность состояла в проверке документов у прохожих в поздние часы. На 21 декабря была назначена погрузка в поезд кадет младших классов и корпусного имущества из складов. Накануне, когда кадеты возвращались из караула из Хотунка, им еле-еле удалось пробиться сквозь толпу – все дороги были забиты отступавшей, плохо вооруженной пехотой.
21 декабря погрузка не состоялась, а 22-го корпус разделили на две части: мы, малыши, то есть 3-я и 2-я сотни, частью на подводах, а частью пешком, покинули столицу Области Всевеликого Войска Донского, а 1-ю сотню назначили охранять архивы и склады войскового штаба. Этот штаб в то время представлял собой длиннейший обоз, растянувшийся чуть ли не на 10 верст. 22 декабря 1919 года 1-я сотня выстроилась на Соборной площади, перед памятником Ермаку.
Стоял трескучий мороз с сильнейшим ветром. В последний раз, глядя на бронзовую фигуру завоевателя Сибири, дружно пели донцы «Ревела буря, гром гремел…». Нет, никому не думалось в тот морозный день, что до самых седин не увидят они больше дорогой им силуэт, вливавший столько гордости в сердце каждого донца.
Тот, кто поднес когда-то Иоанну
На блюде кованом плененную Сибирь…
«Правое плечо вперед!..» Сотня двинулась пешим строем в направлении станицы Ольгинской; только часть пути, около 20 верст, удалось проделать на подводах, но от Мокрого Луга до самой Ольгинской шли пешком. А в Ольгинской встретили невеселое Рождество, отпраздновали по-голодному, по-холодному и двинулись дальше, на Кубань, в направлении станицы Екатерининской. По дороге едва избежали возможности боя. В одном месте, опасаясь репрессий со стороны большевиков, кубанцы пытались разоружить сотню; в боевом отношении она была довольно сильной – два отделения 7-го и три 6-го классов, в общем человек сто пятьдесят, да еще прекрасная пулеметная команда. Да и какие офицеры командовали сотней – боевые, решительные: командиром сотни был старый генерал-майор Федор Иванович Леонтьев, офицеры – полковник Леонид Петрович Кутырев и войсковые старшины Шерстюков, Наумов и Артемий Федорович Какурин. И вот когда кубанцы ударили в набат и начали сбегаться с оружием, инициативу сразу же взял в руки энергичный войсковой старшина Наумов. Кубанцы двинулись вперед, но увидели, что сотня ощетинилась и готова к бою; кубанцам ничего не оставалось, как пойти на переговоры. Выяснилось, что они намерены держать нейтралитет, что боятся репрессий и поэтому просят кадет покинуть их станицу как можно скорее. Эта просьба была исполнена, сотня двинулась дальше на Павловскую, где сосредотачивались тогда донские части. В Павловской кадеты простояли с месяц. В то время пришел приказ Донского атамана, по которому все семиклассники были откомандированы, вместе со своими офицерами, в Атаманское военное училище. А кадет 6-го класса погрузили в поезд и отправили в Екатеринодар. Там пробыли около двух недель; в эти дни в одном из екатеринодарских госпиталей скончался донской герой, генерал Мамонтов[601].
Еще по дороге к Екатеринодару среди кадет начал свирепствовать тиф, который косил направо и налево. Переболело около 50 процентов, многих похоронили, в одном Екатеринодаре оставили шесть могил. И вот тут-то до кадет дошли слухи об эвакуации. Тяжело было смириться с мыслью, что придется покинуть Родину. Тяжело было видеть, сколько народу гибнет в неравной борьбе с красными. И не пожелали кадеты уходить отсюда и спасать свою шкуру. Собрали Круг и решили, если только слухи окажутся верными, просить войскового атамана, через корпусное начальство, об отмене приказа об эвакуации; просили генерала Леонтьева устроить так, чтобы их отправили на фронт драться с большевиками. Генерал сейчас же довел об этом до сведения атамана, и генерал Богаевский не замедлил приехать к кадетам. Он был очень взволнован и растроган просьбой молодежи. В прочувствованной речи он указал на то, что в мировой истории на 14 лет войны приходится в среднем один год мира и что, следовательно, в будущем кадетам, несомненно, представится возможность воевать за Родину. Далее он говорил о том, что будущей России понадобятся образованные люди и что он считает своим святым долгом сохранить молодежь и не посылать ее на убой. Атаман не скрывал от кадет тяжелого положения на фронте и поделился с ними всеми сведениями, которыми сам располагал.
Мой однокашник, автор этой части воспоминаний, очень скуп на жалобы. Он добавляет в письме: «…Все тяготы нашего похода я тут, конечно, отбрасываю. Ну что там говорить: без денег, без походной кухни, не раздеваясь, обмерзшие, голодные, сплошь больные, с натертыми ногами… Да, трудновато поверить, что все это смогли выдержать! Только, пожалуй, молодость и может это перебороть. А самое ужасное из всего – это вошь. Она бродила по нас целыми табунами…»
А теперь оставим кадет 6-го класса в Екатеринодаре, 7-го класса – в Атаманском училище и вернемся на некоторое время назад, чтобы хотя бы вкратце проследить путь малышей к Новороссийску, где все донцы встретятся вместе и вместе же покинут свою дорогую Родину.
Итак, как было сказано, 2-я и 3-я сотни выступили походным порядком из Новочеркасска. Часть пути между Ростовом и Кущевкой месили грязь, а часть проделали на подводах. Малышам подвезло, в общем начальство о них позаботилось. Но не позаботилась погода. Холода стояли невообразимые, а грязь непролазная. Где-то в пути нас догнал атаман, обратился с речью, сказал о безвыходном положении отступающих институток. Это касалось смолянок – о Донском Мариинском позаботились. Девочкам приходилось шагать по грязи, и наш атаман просил нас уступить им часть подвод. Уступили и зашагали, вернее, пустились вплавь. Кое-где проваливались, теряли сапоги – увязала нога, и где уж тут ее вытащить с сапогом! Чуть с дороги сошел, и все тут – да и видишь ли ее, дорогу-то? Иногда малышам чуть ли не по пояс было! Не помню, сколько прошли тогда, но на каком-то отрезке пути один из малышей, Володя Скопиченко, оступился и угодил в обочину, сначала по колени, а потом по пояс. Перепугался, бедняга, да и было ему не больше одиннадцати, если не десять лет. Сначала улыбался, потом захныкал. За нами шли «старики», кадеты 2-й сотни. Они не только помогли малышу, но и пристыдили и обругали нас как следует за то, что не догадались его вытащить. Кое-кому и по затылку попало.
В первой половине февраля 1920 года кадеты 6-го класса 1-й сотни прибыли в Новороссийск и, таким образом, соединились с нами, со 2-й и 3-й сотнями. Разместили нас в здании Городской управы. Мы, малыши, спали в каком-то похожем на казарму помещении. Почти все стекла в окнах были выбиты, и внутри разгуливал новороссийский норд-ост. А кто его не изведал, тот не изведал ничего! Это милый ветерочек, который, если разозлится, способен согнать с горы в море подводу с лошадью и с возницей вместе. Это «зефир», при дуновении которого на голову могут упасть замерзшие на лету птицы. Одним словом, это вовсе не то, о чем поется: «Ветерочек чуть-чуть дышит…» Напротив, чуть-чуть дышит здесь каждое живое существо, с норд-остом встретившееся. А если к этому прибавить еще то, что среди нас, тут же, вповалку лежали еще и заболевающие тифом, выздоравливающие от него и те, кто под сомнением, то картина будет довольно ясной. Прибавим еще, для полноты этой картины, что на всю эту казармищу печка была одна и что дров там бывало не густо.
Но в тяжелые моменты жизни появляются иногда этакие «шестикрылые серафимы», хоть на миг озаряющие существование. Таким ангелом в нашей новороссийской эпопее для малышей явился «полковник» Гребенников. Чуть ли не в день похорон нашего любимого директора, генерала Чеботарева, умершего от тифа, в нашем склепе было особенно холодно. Все жались под одеялами и шинелями, согревались кто как мог. К тому же все были подавлены смертью директора. Это был талантливый педагог, командир и отец – он заменял нам все. Как человек, говоривший на нескольких языках, он особенно был нам нужен в это время, когда приходилось вести переговоры с иностранцами. Первая сотня отдала последний салют из винтовок, и мы с ним расстались. Лежали, жевали «шрапнель», старались не унывать, но уж больно прижимал нас холод. Случилось так, что среди малышей почему-то появился кадет 1-й сотни Гребенников. Малыши его любили. Мы сразу толпой окружили его, жалуясь на нестерпимый холод. Долго не раздумывая, Гребенников взял с собой несколько человек из 1-й сотни, достал подводу и отправился на ближайший дровяной склад. А там восседал один из тех «беззаветно преданных службе не вовремя» служак, которые попадались в интендантском ведомстве. Не учитывая момента, они берегли добро и не задумывались, к кому оно попадет. Bот и случалось, что добро доставалось потом красным, а свои ходили разутыми и раздетыми. Я должен оговориться – Гребенников и вообще выглядел гораздо старше своих лет, а в этот день он был небритым, со внушительной щетиной на подбородке. Это были дни, когда мало у кого из офицеров оставались еще настоящие золотые или серебряные погоны, многие рисовали их на шинелях чернильными карандашами, а некоторые обходились и без этого. Увидев «пожилого» военного, очевидно офицера, и с ним взвод с винтовками, интендант сделался мягче обыкновенного. Он, конечно, спорил, говорил что-то о ведомости, но тон Гребенникова был безапелляционным. «Запишите все на полковника Гребенникова, и все тут!» – небрежно приказал он интенданту, а кадетам дал знак погрузить дрова на подводу. С того дня и до окончания корпуса иначе как «полковником» никто Гребенникова и не называл. А малыши в тот день в первый раз, даже несмотря на выбитые стекла, согрелись по-настоящему.
В Новороссийске пришлось пережить военную тревогу. Однажды на город налетели зеленые; целью их нападения была, как потом выяснилось, городская тюрьма, где сидели их сотоварищи. Комендант города вынужден был просить помощи у кадет 1-й сотни. Сотня вышла «на линию», многие кадеты еле держались на ногах после тифа, но все же решили лучше идти в бой, чем попасть в руки неприятеля. Все, однако, обошлось благополучно; правда, зеленым удалось освободить своих из тюрьмы, но с нашей стороны никаких жертв не было. Часов в восемь утра продрогшие кадеты возвратились к себе.
Эвакуация, несмотря на ходившие до тех пор слухи, началась в общем неожиданно. 22 февраля (по ст. ст.) было приказано выстроиться, быть в полной боевой готовности и со всеми вещами. На грузовики были погружены склад, цейхгауз и денежный ящик с нарядом кадет и под командой генерал-майора Леонтьева. Остальные, в пешем строю, должны были двигаться в неизвестном направлении. Выздоравливающие после тифа тоже кое-как плелись вместе со строем. В результате пришли на набережную, где приказано было всем раздеться, оставить свои вещи и идти принимать горячий душ в портовой бане. Этой операцией пришлось заниматься при всем честном народе, которого в тот день на набережной было очень много; все это проделывалось просто на улице. Сразу же после душа было приказано пригонять новое английское обмундирование. Душ оказался чертовски холодным, а погода стояла совсем не теплая, и читатель может себе представить, что это была за пригонка обмундирования; надевали что попало и как попало, лишь бы спастись от страшного холода. После этого все должны были пройти английскую медицинскую комиссию. Многие из кадет боялись показать комиссии свои истощенные голодом и сыпняком физиономии и, надеясь на кадетское братство, просто стояли за углом и комиссии не показывались. Как ни странно, этот номер прошел благополучно.
Описывать пристань и погрузку не стану – более опытные перья делали это до меня десятки раз. В общем, столпотворение, рвутся к пароходам, а они по шею в воде, перегружены. Давка, ругань, чьи-то вопли, резкие команды… Кадетам повезло, все-таки школа; кое-кто и на фронте побывал, а иным и носы вытирать надо. О кадетах подумали прежде всего и возьмут на борт без всяких рассуждений. Пароход «Саратов» с утра разводит пары. Наспех прививка против чего-то, пригонка английского обмундирования; ловчилы стараются сохранить кадетские мундиры и не переодеваться. Мелькают желтые краги и френч депутата Государственной думы Аладьина[602], которого А.И. Деникин увековечил в «Очерках Русской Смуты» под именем «сэра Аладьина» за его «энглизированность»; вместе они сидели в Быкове, вместе и выбрались. С Аладьиным – английские офицеры, он им что-то объясняет. Англичанин-фотограф выхватывает троих малышей из толпы. Все уже в английском, а этим удалось отделаться, они в мундирах родных корпусов: два оренбуржца-неплюевца и один донец. Щелкает аппарат, уже куда-то тянут, раздается команда. Это генерал Киз, главный представитель британского командования на Юге России, обходит ряды кадет. А где-то здесь, совсем рядом, идет грызня – с парохода вопят, что там уже вдвое больше, чем полагается, а тут еще столько кадет надо погрузить…
Кадеты по сходням поднимаются на «Саратов». Сбоку стоит наш новый директор, генерал Черячукин, в прошлом начальник штаба при генерале Гилленшмидте[603], командире 4-го кавалерийского корпуса на Юго-Западном фронте. Кадеты грузятся в полном порядке, а вокруг шум и суматоха. Женщины, дети, старики, раненые офицеры на костылях… Со стороны Геленджика доносится стрельба: зеленые – проносится по толпе. А дальше на рейде английский крейсер наводит орудия в сторону гор. Ухают выстрелы… На набережной толпы народа, грузятся и на соседние пароходы. Пожилой офицер, нагруженный вещами, быстро крестится и прыгает в воду у самого борта соседнего парохода. Тело сразу скрывается под водой. «Больше не принимают!» – кричит кто-то. Надвигаются сумерки. Вокруг идет разговор о том, что повезут в Крым, а другие уверяют, что на Принцевы острова. Кто-то объясняет, где эти острова и кто их населяет, в общем, вдохновенно фантазирует.
«Саратов» медленно отшвартовывается… все дальше уходит в Черное море. Кончается февраль 1920 года.
На «Саратове» яблоку негде упасть. Кадеты и беженцы – старики, женщины, дети, раненые и больные, заполнили все уголки. Кормят коряво. Галеты червивые. Малыши с завистью поглядывают на «богачей», у которых какими-то судьбами завелись вдруг большие банки австралийских консервов с зайчатиной, хочется есть. Ходят слухи о том, что команда парохода настроена большевистски и будто не желает вести судно в Константинополь. Поговаривают, будто взводу кадет, во главе с энергичным генералом Черячукиным, удалось «переубедить» команду. Новые впечатления, море, многими дотоле невиданное, общее состояние возбужденности и слухи, слухи, слухи… И вши, вши, вши… Куда везут? Так говорили же тебе – на Принцевы! А где они, эти твои Принцевы? Толком никто не знает. А в общем – не все ли равно? Ведь на короткое время только, так стоит ли и задумываться? Все равно домой скоро… Погоди, погоди, а разве Белая армия не эвакуируется? То есть, в общем, эвакуируется, но… не вся же. Остались части, которые… И снова слухи, слухи и слухи. А малышам, пожалуй, раздолье, хотя и голодно малость. Присмотра почти никакого, да и какой тут может быть присмотр? Чуть ли не половина персонала в постели, больны. Кроме того, за каждым не усмотреть. Ведь это только вначале думали, что спать будем по классам, да не вышло. Произошли перемещения. Беженцы почему-то оказались в нашем трюме, а некоторые малыши уже перебрались на палубу и спят в самых невозможных местах, как, например, в спасательных шлюпках, откуда их гонят, но они, как ваньки-встаньки, снова оказываются там, как будто ни в чем не бывало. Морская болезнь, в добавление ко всему, уложила многих в постель, так что не до того, чтобы за кем-то еще присматривать – самого наизнанку выворачивает. А на малышей морская болезнь как будто и не действует, им нипочем! Даже, пожалуй, выгоднее выходило: то тут, то там, смотришь, и подкормился. То какую-то даму выматывает: «Ах, возьмите, кадет, не до еды мне, право… Да не стесняйтесь!» А он и не стесняется и уплетает за обе щеки. Или же чиновника гражданского ведомства море донимает, и он с умирающим видом предлагает: «Не хотите ли, кадет? Неплохие консервы…» – «Покорнейше благодарю, ваше превосходительство!» И кадетику неплохо, и чиновнику лестно, что он в «ваше превосходительство» попал.
По палубе бродят четверо: братья Ляховы, дети Астраханского атамана, оренбуржец Павлик Крепаков и один донец. И всегда-то они были голодны, никак их не насытишь, а уж теперь и в особенности! Где-то набрели на огромнейшую бочку с капустой. Одного из кадет, самого маленького, спустили за ноги в бочку, и он оттуда пригоршнями подавал капусту наверх, не забывая наполнять и свои карманы. Туда же вскоре отправился и «плохо» где-то лежавший сахар, все было тщательно перемешано и съедено. Что же касается вида, в который была приведена одежда, об этом уже не будем говорить! Читатель может спросить – а где же хваленые кадетские дисциплина, устои и пр.? Но не будем забывать, что это 1920 год, полный тифозных вшей, трупов и голода. Это год страшной эвакуации, и перед нами изголодавшиеся подростки, многие из них почти дети. Мы уже и думать позабыли о корпусных «дядьках», неделями не имели возможности раздеться, выкупаться, не было ни смены белья, ни простынь, укрывались шинелями и тоненькими одеялами, спали где придется. И в то же время – сколько помощи оказывали эти голодные юноши, мальчики, почти что дети, старикам и старухам, ехавшим с ними! То и дело видишь, как заботливо поддерживают под руки какую-нибудь даму или старичка, как ведут в трюм или из трюма, переносят куда-то их вещи, бегают по их просьбе за той тепленькой, всеми цветами радуги переливающейся жидкостью, которая в те дни называлась водой. Сколько раз они уступали больным или просто старым людям свои насиженные, налаженные местечки! И не песня ли кадетская, то грустная, то заливисто-веселая, помогала изгнанникам легче переносить все тяготы пути?
Поехал казак на чужбину далеку
На добром коне он своем вороном…
Наворачивались слезы, а потом высыхали они, и улыбка озаряла лица, когда сапоги только что выздоровевших от сыпняка кадет чеканили по палубе ритм разудалой казачьей пляски:
Раздушка-казак молодой,
Что не ходишь, что не жалуешь ко мне?
Вскоре вокруг стали говорить о том, что мы уже недалеко от Босфора. У тех, кто все еще думал, что нас повезут в Крым, – исчезла и последняя надежда. Значит, всякая связь с Родиной пока что прервана. «Саратов» отчаянно пыхтит, скрипит, ползет.
Я у борта. Рядом со мной прехорошенькая девушка лет восемнадцати. На ней элегантная меховая шубка. Щечки у нее раскраснелись, она о чем-то весело мне говорит, но я не могу разобрать о чем. Чему-то смеется, невольно смеюсь и я. Хорошо мне с ней. Потом она со счастливой улыбкой всплескивает руками и перебрасывается через поручни в воду.
«Человек за бортом!» Машины постепенно стопорят, дается задний ход. Матросы бросают девушке спасательный круг, он шлепается почти рядом с ней, но она не делает попытки его взять. Он ей не нужен, ей так хорошо сейчас, она счастливо смеется, а шубка отлично держит ее на воде, она еще не набухла. Вот, наконец, прыгает в воду матрос и вытаскивает девушку. «Да кто же ее выпустил, черт подери!» Кто-то рядом рассказывает, что она убежала из лазарета, что у нее уже второй день бред, и вот санитары не досмотрели… Ну что ж, бывает.
Приближается берег. Вскоре проплывают мимо живописные городки в зелени. Босфор. Кто-то бывалый объясняет – вот летняя резиденция русского посольства, Буюк-Дере, а вот там дальше – Еды-Кей. Это так называемый Семибашенный замок; там когда-то сидел в цепях русский посол, Толстой. А сам замок выстроен в виде начальной буквы любимой жены султана. Высятся, упираются в небо десятки, сотни минаретов, а вокруг нас уже чуть ли не тысячи судов. Вот это и есть Стамбул! Беготня по палубам, суматоха. «Сейчас в город поедем!» – «Как, по классам, что ли, отпускать будут?»
Но вот на «Саратове» взвился желтый карантинный флаг. Слишком уж много у нас больных, этак всю Турцию перезаразим. Ну а что теперь? А там видно будет. У борта вода кишит лодками. «Кардаш!» – кричат фески, надрываются. Это торговцы хлебом, фруктами, сластями. Мы спускаем им деньги на веревочке. Керенки почти не идут, а «колокольчики» и царские в почете. Правда, много у «кардаша» не получишь. Сотни рублей уходят на плитку шоколада, какую-нибудь связку винных ягод и пачку сигарет.
Сколько мы там стоим – не помню. Помню, что на берег спускают только директора корпуса и его переводчика, хорунжего Чеботарева[604], он же и адъютант. Тут же выясняется, что это сын покойного директора, генерал-лейтенанта П.Г. Чеботарева, скончавшегося от тифа в Новороссийске, о чем говорилось выше.
А ночью проходим Дарданеллы. Я стою у борта, силюсь рассмотреть, что они собой представляют, но ничего не видно, темень. А так хотелось бы – вспоминаю из книги: древний Геллеспонт, лорд Байрон… Как будто он этот самый Геллеспонт где-то здесь и переплывал. Жаль, не видать! Из душного трюма наша «непромокаемая» четверка перебралась в спасательную шлюпку. Дважды уже гнали, но не помогает, махнули на нас рукой. Все равно на борту втрое больше, чем полагается, где уж тут на это обращать внимание.
А потом чудное солнечное утро. Давно пройдены Принцевы острова. Мы уже стоим около острова Кипр. На нас смотрят средневековые башни Фамагусты. Рыцари-тамплиеры, арабы, греки, турки, венецианцы – кто только тут не побывал! И в довершение всех бед, в ворота города стучится теперь обовшивевшая толпа голодных русских. Но желтый флаг – плохая визитная карточка, с ней не пускают никуда. Гостеприимные жители швыряют на борт апельсины размером с добрую дыню. О таких до сих пор и не слыхивали. Одно плохо – слишком толстая кожура, под ней апельсин оказывается не таким уже громадным. Бросали также рожки, еще какие-то фрукты. Все это для нас такое лакомство! Юг, благословенный юг! После страшных норд-остов, как ласково ты встретил нас – солнцем и фруктами. Если бы еще нас пустили сюда, хоть немного пожить, отогреться. Набираем воду, уголь, еще какие-то припасы. Вдруг распространяется слух, что губернатор острова решил нас разоружить. Старшие кадеты возмущаются – «Не отдадим оружие, с ним пробивались!» Некоторые с возмущением и руганью бросают винтовки и шашки в воду. В это самое время кто-то кричит, что англичане оружие отбирать не будут, но кадеты успели бросить три шашки и пять винтовок.
«Саратов» снимается с якоря, мы снова в открытом море. И совсем скоро перед нами вырисовываются очертания белого города. Штыками минареты, и все ослепительно белое, и море, и океан песка, куда ни посмотришь. Это Александрия. Но нет, оказывается, и здесь нас просто так принять не могут, сначала повезут куда-то дальше. И вот тут-то оружие пригодилось. Старшие кадеты караулят поезд с вещами. Поговаривают о том, что предполагается нападение арабов с целью грабежа. Остальных везут, как прокаженных, в какой-то лагерь недалеко от города. Это местечко Сиди-Бишр. Здесь обычно держат в карантине грязных арабов, богомольцев из Мекки. А теперь извольте сбрасывать с себя все обмундирование и все вещи сдавать в дезинфекцию. Совершенно позабыв, что в кармане у меня целое богатство («Вот тут несколько десятков тысяч царскими, не потеряй, побереги до встречи, слышишь?..»), я сдал все вещи. Ну а потом – да стоит ли рассказывать? Все богатства «развеялись прахом» – дословно. Превратились в труху.
Мы бродили в больничных белых халатах из барака в барак. Мечтали о том, как нас, наконец, отпустят в город, в Александрию. Кто-то уверял, что покажут сожженную Александрийскую библиотеку. Малыши верили. Вербное воскресенье. Лагерь посетил сам патриарх Александрийский. Торжественная служба под открытым небом. Прекрасно поет кадетский хор, греки с изумлением слушают. Патриарх лично оделял всех пальмовыми ветвями – как необычно после наших вербочек! А потом вспоминаешь, что ведь так и должно быть: «и вайями, и ветвьми…» Я с благоговением держу веточку в руке, даю себе обещание сохранить ее на веки вечные в какой-нибудь книге, что ли. И вдруг вспомнилось: «Верба хлест, бей до слез!» И я исправно отстегал прехорошенькую девчурку, бегавшую поблизости. Странно было встретить ее лет через двадцать и любоваться ею в четверке Королевского балета в Белграде. Маленькая фея превратилась в королеву, как и полагается в сказке, даже и в беженской, и была она теперь настолько хороша, что рука моя на нее теперь уже не поднялась бы.
Не помню, сколько времени мы пробыли здесь, в Сиди-Бишре. Помню туманное утро, пробивающиеся лучи солнца, поезд. Погрузка в вагоны. «Господин есаул, куда везут?» – «В Высокое Солнце, кадеты!» – весело объявляет есаул. Недоуменные рожицы. «А это – с арабского. Местечко так называется – Тэль-эль-Кебир…»
«Высокое Солнце». Солнце жестокое, немилосердное. Наш лагерь в Ливийской пустыне. Мы размещаемся в палатках. Мы одни, беженцев с нами уже нет. Солнце палит нещадно, а я стою «на штрафу» – в чем-то провинился. Не один, со мной еще парочка таких же «отпетых» хулиганов. Сбоку, на складном стульчике, воспитатель, почитывает книгу. Стоять трудно, мухи мешают, лезут в глаза, а почесаться – ни-ни! Но хуже всего это солнце. Проходит полковник Филин[605]. Слышим, как тихо говорит воспитателю: «Что же это вы, есаул, на этакой-то жаре, а?» Тихо говорит, чтобы мы не слыхали, а у нас ушки на макушке. Вытягиваемся еще более в струнку, на рожах изображаем страдание. «Ну что ж! – захлопывая книгу, говорит есаул. – На сегодня, пожалуй, довольно. Можете идти, кадеты!» Мы рады-радешеньки, но все же, уходя, скашиваем глаза на старшего кадета, который стоит поодаль «в боевой», то есть под ружьем. Эх, вот бы нам этак, по-настоящему, с винтовкой постоять!
Помню еще – заросли тростника вдоль какого-то арыка. Я только что отдал свою порцию сахара односуму, а тот поклялся, что за сахар мы получим царское угощение. Сквозь заросли вижу, как он на пальцах и жестами, «без акцента» договаривается о чем-то с высоченным арабом в грязном халате и чалме. А вот он уже возвращается и торжественно вручает мне настоящее куриное яйцо. Я с благоговением разглядываю его как диковину. Да это и есть диковина – ведь я не видел куриных яиц уже больше трех лет. Правда, я не совсем уверен теперь, что же с ним делать, но односум всезнающ. Он ловко просверливает в яйце крошечное отверстие и приказывает сосать. Прикладываюсь, втягиваю в себя содержимое и искренно верю товарищу, что выше этого наслаждения в мире ничего нет. А он с недоумением посматривает на меня: «Тю, да ты что – аль яиц сырых никогда раньше не пробовал? Куриных или грачиных…» Стыдно сознаться, что в сыром виде – никогда, но что-то надо ответить, и я, облизываясь, заверяю его: «Ну как же… сколько раз! Только я думал – мы их жарить будем».
Через несколько дней весь корпус выстроен. Офицеры зорким глазом оглядывают ряды. «Сулацков, выше голову! Аникин, живот втянуть!» Кто-то пускает шепотом слух, что сам египетский фараон будет делать нам смотр. Часть малышей с восторгом верит, а кое-кто неуверенно шепчет, что все это глупости, что здесь теперь хедив, а фараонов англичане уже давно выгнали. «А ну-ка, разговорчики в строю-ю-ю!» – гремит командир сотни. «На штраф захотелось?» «Корпус, смирно!» – доносится растянутая кавалерийская команда. «Глаза на-право!» С правого фланга приближается группа. Англичане. Впереди небольшого роста генерал, за ним адъютанты, наш директор, а с ним хорунжий Чеботарев, Григорий Порфирьевич. Обходят по фронту, здороваются. Генерал, как видно, доволен, на лице улыбка, что-то говорит своим адъютантам, потом горячо пожимает руки генералу Черячукину и хорунжему Чеботареву. Все улыбаются. Только из книги профессора Принстонского университета Чеботарева «Россия – моя родина», выпущенной в США на английском, я узнал, что именно этому посещению Главнокомандующего Британскими вооруженными силами в Египте, генерал-лейтенанта сэра Уолтера Норриса Конгрива, мы обязаны были тем, что из малоприветливого оазиса в Ливийской пустыне нас вскоре перевели в благодатный край на берега Суэцкого канала, поблизости от города Измаилии. Об Измаилии столько говорилось не так давно в связи с событиями в Израиле. И еще кое-что мне удалось узнать также сравнительно недавно. Евгения Анатольевна Селенс-Маркова, дочь кадета-николаевца, офицера и писателя, подарила мне как-то первый номер журнала «На чужбине». Этот журнал начало издавать в Сиди-Бишре Русское культурно-просветительное общество в 1921 году. Из журнала я узнал, что председательницей общества была леди Сесилия, жена генерала Конгрива, что она всемерно помогала нашим соотечественникам, приискивая им работу и всячески облегчая их участь. Тогда, в июле 1921 года, в Египте насчитывалось более трех тысяч русских беженцев.
В Измаилию, вернее, в лагерь Ферри-пост, что означает «паромная станция», мы прибыли под вечер, уже темнело. Переспали кое-как в палатках, просто шинель под голову, накрывайся чем знаешь. Проснувшись, увидел вокруг стройные ряды палаток. С удивлением узнал, что с сегодняшнего дня каждый будет счастливым обладателем двух одеял и подушки. Осознал, что на мне нет вшей, что ярко светит солнышко и что вообще жизнь – неплохая штука, даже и в двенадцать лет. Завтрак был непривычно обильный: оказалось, что теперь мы получаем полное довольствие английского солдата. Неплохой кусок бекона, достаточно хлеба, варенье, чай – живем!
Палатки были расположены по сотням, по классам. Лагерь – почти правильный квадрат, лежащий на берегу Лэйк-Тим-сах (Крокодильего озера). Никаких крокодилов в наше время не водилось. В пяти минутах ходьбы – Суэцкий канал, разрезающий Крокодилье озеро на две части. В одной половине лагеря, за палатками 1-й сотни – тростниковые бараки. Там кухня, столовые, библиотека, портняжная, учебные бараки, церковь, дальше большой штабной барак, в нем же английский склад обмундирования. Дальше – палатки персонала, палатка-госпиталь и примыкающая к нему палатка адъютанта корпуса, хорунжего Чеботарева. Вдоль лагеря и озера вьется шоссе, одним концом упирающееся в паромную станцию на канале. Здесь, возвышаясь над каналом, стоит красивое здание во французском колониальном стиле – французский госпиталь, обслуживавшийся сестрами-монашками. Говорили, что здание построено было Наполеоном для Жозефины, так ли это или нет – не знаю. Другим концом шоссе упиралось в чудный, буквально утопавший в зелени парков и садов, со множеством оросительных канальчиков, городок Измаилию. Строили его во времена Фердинанда де Лессепса, а назвали Измаилией в честь тогдашнего хедива Измаила. Вдоль шоссе, почти сразу же за лагерем, по ту сторону искусственного канала, шли лагеря британских полков. Там стояли полки Суррийский и Мидльсекский. В первые же дни непосредственно к нашему лагерю примыкал еще лагерь индусов и бурмийцев. Интересно было слушать по ночам окрики часовых: «Гач хабудариан!» – и немного погодя русское: «Стой! Кто идет?»
Вечером следующего же дня мы, компания малышей, по собственному наитию решили отправиться в гости к соседям-индусам. Любопытно было разглядывать их безулыбочные бронзовые лица, их тюрбаны и слушать их гортанную речь – прародительницу наших языков. Отправились мы туда не с пустыми руками, несли сахар, сыр, еще что-то, надеясь разжиться табачком. Наши продукты индусам не были особенно нужны, но они, вероятно, больше из вежливости взяли. Мы получили и табак, и сигареты, а меня и приятеля еще и похлебкой своей угостили индусы, да так, что и посейчас горит в горле. Уж не знаю, кто в кулинарном отношении злостнее – венгры ли со своей паприкой, мексиканцы ли с перцем, или же индусы со своими специями. Жестокая штука, запомнилась на всю жизнь.
В лагере все пока шло хорошо. Были сыты, одеты, обуты. Нос в табаке был только в старшей сотне, малышам, конечно, не выдавали, а посему нам приходилось прибегать к курению эвкалиптовых листьев – боже, что это за пакость! Вскоре должны были нам выдать и новое тропическое обмундирование. Казалось бы, всем мы должны были быть довольны, но… было еще и «но». И оно заключалось в том, что не было кроватей. Все было, а кроватей не было, не сообразили англичане привезти. А каждый вечер копаться в песке, чтобы добраться до более теплого, за день нагретого слоя, скучно было. Но казачки – народ хозяйственный, и вот через несколько дней почти во всех палатках у малышей появились кровати, зато у англичан исчезло целое стрельбище. Малыши по прибытии успели все обшарить вокруг лагеря и нашли в пустыне, километрах в двух, странное сооружение – какие-то мешки с песком и металлические листы, а рядом еще куча пустых баков, из-под бензина кажется. Мы, мелюзга, ни на каком стрельбище в своей жизни не бывали, а потому сочли сооружение никчемным и немедленно подлежащим разорению. А разорили дотла. Ведь ежели такой лист да положить на такие баки – что это за кровать получается! В каких-нибудь два часа от стрельбища остался курган, напоминающий о древних кочевниках. В палатках кишело как в муравейнике. Теперь уж бояться скорпионов и прочей нечисти не придется. Но, увы, радость была кратковременной. На следующее утро, насвистывая песенку (которую мы вскоре и сами пели, перевирая слова на нижегородский манер: «ицелонг вэй»), лупя в барабаны, английская рота приблизилась к тому месту, на котором… сами понимаете! А стрельбище – как корова языком слизала! На беду листы были тяжеловатые, приходилось тащить их по образцу предков, древних славян, – волоком. Следовательно, все улики были налицо, следы «волокитства» вели прямехонько в наш лагерь и даже точно указывали, в какую палатку волокли. Ну что ж, пришлось «волокти» листы обратно и на следующий же день помогать англичанам восстанавливать стрельбище. Но нет худа без добра – вскоре были привезены кровати.
Чтобы кадеты обратили большее внимание на порядок в палатках, генерал Черячукин применил остроумный метод – ввел переходный русский флаг; его получала самая чистая и аккуратная палатка. Обладатели его ходили с задранными носами. И теперь кадеты буквально лезли из кожи вон, чтобы флаг заработать, заслужить. Порядочек стал не хуже, чем в наших спальнях в Новочеркасске.
Выдали новое обмундирование песочного цвета. Теперь, кроме фуражки, нас «возглавлял» еще и тропический шлем с замысловато свитым на нем красивым шарфом (так я и не научился его складывать!), далее – упомянутая фуражка с дырочками по бокам (пустые головы проветривать), рубашка с галстуком, френч, белье, брюки длинные парадные и трусики. Для медных пуговиц с британским львом специальный прибор для надраивания. Далее – обмотки, ботинки. Одним словом – полный комплект обмундирования английского солдата в Египте.
Вначале все шло хорошо, но… поблизости вертелся-крутился лукавый в образе араба-скупщика. Лукавый нашептывал в уши всякую мерзость, заманчиво позвякивал в кармане халата монетами. В воображении рисовались горы лакомых вещей: шоколад, финики, апельсины, арбузы, сигареты, всего не перечислить. Велик был соблазн, и вот постепенно, по частям, исподволь, френчи и ботинки, брюки и шлемы, все это начало перекочевывать в тот квартал Измаилии, в котором главным образом проживали скупщики. Кроме того, будучи народом нетерпеливым, лукавые начали и сами подкрадывать в складе, пользуясь доверчивостью английского сержанта. В результате жители названного квартала, к изумлению англичан, начали щеголять в самых невозможных комбинациях англо-арабской одежды. Они напяливали, например, элегантный френч на свой длинный грязный халат и считали это особым шиком. Или же кокарда с гербом Его Британского Величества украшала голову какого-нибудь босоногого грузчика. Директор корпуса попробовал действовать через местную арабскую полицию, но эти попытки не привели ни к чему – рука руку моет, а ребятки свои же арабы. Тогда энергичный генерал отправился со взводом кадет, вооруженных винтовками, в упомянутый уже квартал, – здесь я ссылаюсь всецело на воспоминания профессора Чеботарева, – и произвел набег, отнял краденое и скупленное и наказал лукавых. Они были жестоко избиты, а их тележки выброшены в канал. Англичане оказались шокированы; в этот период их отношения с египетской администрацией были особенно натянутыми. Зато генералу Черячукину вся французская колония Измаилии рукоплескала. Надо сказать, что администрация Суэцкого канала состояла по большей части из французов, с небольшой примесью итальянцев. Среди них наш директор сделался героем дня. По их словам – вот именно только такой язык и понятен арабам, а другого языка они не желают понимать.
Помню также, как однажды под вечер около самого лагеря двое арабов, один из них с бляхой полицейского вокруг шеи, намеревались облапошить малышей при купле-продаже. Моментально явились старшие кадеты, прилепили арабов к пальмам и разделали под орех. В тот же вечер помню огни на шоссе – это приезжали английские офицеры разбирать инцидент. Чем он окончился – не знаю. Но помню, что обоих арабов отправили в тюремный госпиталь. Предполагаю, что у нашего генерала могли тогда быть крупные неприятности с англичанами.
Чуть ли не на следующий же день по прибытии в измаильский лагерь, несмотря на всякие проволочки, вроде выдачи обмундирования, устройства палаток и прочего, мы уже кое-как начали заниматься. А немного погодя занятия вошли в нормальную колею. Одним из пионеров дела просвещения был упомянутый уже мной хорунжий Чеботарев. Ему удалось упросить капитана «Саратова» уступить корпусу громадные рулоны типографской бумаги, почему-то сложенные в трюмах. Из этого были нарезаны и сшиты тетрадки и блокноты. Но еще в самом начале, когда никаких тетрадок не было и в помине, Чеботарев стал обучать нас английскому по своему, довольно странному, но, как оказалось, эффективному методу. Он рассадил нас вдоль корпусной линейки с палочками в руках. Да, да, с самыми обыкновенными прутиками и палочками, а у кого не было – тот работал пятерней. Он диктовал нам английские слова, мы записывали их на песке и заучивали с ним произношение этих слов. Когда это было уже достаточно вбито в наши головы, мы должны были разровнять песок и писать на нем новые слова и т. д., и т. д. Так постепенно мы продвигались вперед и ни на что не жаловались. С гордостью вспоминаю, что от своего учителя я получил тогда маленькую книжечку в синем коленкоровом переплете – Евангелие на английском. На первой странице стояла надпись: «Юному инструктору…» А весь мой инструктаж заключался в том, что, получив зачатки английского из дому, я как-то старался помочь соседям, вот и все. Конечно, это была незаслуженная награда в то время, но именно благодаря ей я особенно приналег на язык, стараясь его усвоить. Запоздалое спасибо ему, в то время юному хорунжему Донской гвардейской батареи, а теперь заслуженному профессору на пенсии и ученому консультанту нескольких университетов – спасибо за его искреннее рвение!
Через некоторое время мы распрощались с нашим «университетом под открытым небом», и занятия продолжались уже в тростниковых бараках. Наши занятия носили случайный характер, так как нам зачастую преподавали люди лишь из доброго желания помочь молодежи, но вовсе не по профессии. Стройная педагогическая система Новочеркасска была в корень развалена – Гражданская война и тиф покосили часть педагогического персонала.
За палатками 3-й сотни в конце лагеря простиралось обширное поле, где раньше стояли не то сипаи, не то турки. Нам оно послужило футбольным полем, плацем для строевых занятий и для гимнастических упражнений, в частности для вольных движений, бега и т. д. Рядом с полем были установлены снаряды: турники, шведская лестница и параллельные брусья. Были ли там кольца – не помню. А в центре лагеря воздвигли громадную палатку-маркизу, которую нам пожертвовали американцы; там устраивались различные игры в меньшем масштабе, как, например, настольный теннис (пинг-понг), там же висели пробковые щиты для метания стрел, набрасывания кольца на крючки и всякие другие игры.
Утром пела труба: «Это вам не дома, это вам не дома! Да, вставай, вставай!» – и мы бежали в строю на Суэцкий канал купаться. После этого обычно бег по плацу и купание в душевой. Душевая была устроена в длинном тростниковом бараке между шоссе и второй сотней.
Сейчас же после этого, вне строя, шли в столовую на завтрак. Через полчаса после завтрака – утренние занятия и затем обычные уроки. Не могу сказать, чтобы жара особенно способствовала настроению учиться. Опять тянуло купаться, а Суэцкий канал был так близко!.. Трудно было иногда устоять перед искушением, и сознаюсь в том, что мы проделывали в тростнике дырку в районе «камчатки» и благополучно подчас улепетывали на канал. А там было раздолье. Нигде больше не пришлось мне видеть такой чистый зернистый песок и такую голубую прозрачную воду – даже Адриатика в Сплите не то. А сколько переживаний, когда показывается впереди океанский пароход и ты плывешь в его направлении, а затем вдоль борта – только гляди в оба, чтобы под винт не затянуло! С палубы нарядная публика, от вида которой мы в беженской жизни уже поотвыкли, швыряет в воду монетки в полной уверенности, что мы – арабчата. Экзотика, одним словом. А мы эту экзотику и даем им на все сто процентов. Небольшая подробность, может быть, и смущала несколько дам на палубах, но мы об этом тогда не думали. Дело в том, что в комплект военного обмундирования никакие трусики для купания не входили, так что купались мы нагишом. Но кто с арабчат спросит? Весело было и страшновато немного – а вдруг под винт все же затянет? Любовались летучей рыбой и, конечно, милыми дельфинами, сопровождавшими каждое судно. Или же, переплыв канал, мы брели куда-то к каким-то старым траншеям, где находили старые гильзы. Как потом выяснилось, здесь происходили бои в 80-х годах, в период знаменитого восстания Махди и Араби-паши. Если небо ясное, можно было полюбоваться возвышающимся вдали Синаем. Но надо спешить на следующий урок или же, может быть, уже на обед или ужин. У каждого в палатке был свой столовый прибор – миска, нож, ложка, вилка. В столовой ты их не оставляешь, моешь и забираешь с собой в палатку. Чудаки вроде меня мыли не водой, а песком и уверяли, что так чище, а на самом деле лень было бежать к кранам. В столовой, в голове каждого стола – старший, наблюдающий за порядком. Обед сытный, хотя, пожалуй, и слишком однообразный. Повар дальше котлет не шел, да и был ли он поваром раньше? Зато котлеты были в добрую тарелку – размера устрашающего! Перед этим, конечно, суп, а к котлетам либо рис, либо картофель. К столу подавались также «пикули», т. е. разные маринады, в горчице или в уксусе. Хлеба достаточно, а к ужину давали еще довольно большой треугольник сыра и порядочную порцию варенья. Но разве можно было нас насытить? После недоедания, да и вследствие возраста, никогда ничего не хватало. Помню, даже и после такого угощения малыши все равно рыщут в поисках пищи – нельзя ли где-нибудь чем-нибудь поживиться. Логика подсказывает – если лазейку в тростниковом бараке можно проделать изнутри, чтобы «драпать» на канал, следовательно, можно и снаружи внутрь. А раз продуктовый склад из тростника – то в чем же дело? Совесть подсказывает, что это нехорошо, воровство, а желудок иногда побеждает, да и много ли, в сущности, нам нужно? Ну, мучицы там горсточки три-четыре, сахарку… Лепешки ведь будем делать? Сала у нас хватает, ну и айда, ребятки, в пустыню, подальше от лагеря. Раскладывается костер, появились уже откуда-то и таганок, и сковородочка – эх, все у казачков найдется, абы здоровье было! И какой-нибудь Федька Басакин или Чернов такие вам не то пышки, не то оладьи спроворит, что диву даешься!
А пустыня заманивает и без пышек и костра. Много в ней интересного. Ты вот смотришь – песок да песок, и нет, кажется, в ней больше ничего. А ты погляди хотя бы, какие камешки в этом песке можно отыскать – многие составляли себе коллекции невиданных мной дотоле камней – разноцветных, самой причудливой формы, просто загляденье! Тут же и раковины морские – значит, когда-то здесь море было.
А если на рассвете выбраться на соседнюю с лагерем дюну, прилечь смирненько и следить за всем, что делается вокруг – обязательно увидишь шакалиху-мать, как она из норы вылезает и за пищей для своих детенышей куда-то тянется. Это ведь она сегодня ночью завывала, не то смеялась, не то плакала, вроде гиены. Ты только нишкни, не торопись, дай ей подальше отойти. А тогда – не зевай, бегом к норе и – шасть туда рукой. И обязательно шакаленка вытянешь, если не растяпа и не трус. А теперь в лагерь и где-нибудь раздобудь молочка сгущенного. Сгущенное молоко если разбавить – так это для них самая распрекрасная пища. А подрастет, привыкнет – чем тебе не собака? И жили так у нас в палатках – где щенята, а где шакалята. А потом вместе, дружной семьей, лаяли и подвывали на своих же и не своих, а те – выстраивались под луной на ближней дюне и задавали концерты.
Вечерком, после того как трубач протрубит зорю и дежурные кадеты, а за ними и дежурный офицер обойдут лагерь, приговаривая: «Тушить огни, прекращать разговоры!» – так приятно бывает собраться тесным кружком где-нибудь у приятелей, у Кирюшки Ляхова или у Павлика Крипакова, и слушать чей-то рассказ о мумии фараона, явившейся ученому во сне. «…Отдай мне мою руку!» – замогильным голосом хрипит рассказчик. Интересно и жутковато немного. Мы уже вылезли из палатки и, завернувшись в одеяла, слегка дрожим от холода – ночи-то холодные. Вот теперь надо отбросить верхний слой песка и врыться поглубже – там за день прогрелось, как на русской печке. Вот ведь и холодновато как будто, а уходить не хочется – рассказ о руке будет продолжаться еще долго…
Или перед вечерней зарей собираемся группой, и кто-нибудь заводит старую «служивскую», еще суворовских времен. <…>
«Ведет» Голубинцев, наш лагерный «соловей». Вторит, может быть, Павлик Крипаков, Федька дает баса – ох и хорошо же, славно поют степные волчата! А в глазах, не по-детски серьезных, пролегла грусть. Вспоминают они, когда песню «играют», и Тихий свой Дон, и Кубань вольную-раздольную, и Терек бурный, и степи Оренбургские, и вообще все далекие теперь казачьи земли… Вот это-то и есть исконная русская песня! Не поднемеченная, не подфранцуженная, непричесанная, неприглаженная… Какой принес ее беглец в степи, в Поле Дикое, такой ее степь и сохранила, никакому чужаку и притронуться не позволила. Вот тут и ищи старых песен, напевов и древних, что не только при батюшке Александре Васильевиче Суворове, а бери поглубже – может, и при царе Алексее Михайловиче Русь певала… Да и сама степь – разве же она молчала? Отозвалась и она гулким эхом, и из груди ее полились ее собственные напевы, вскормленные вольными ветрами и Свободой. И нужно было несколько веков, чтобы разлилась эта песня по всему миру, чтобы заполнила души басурманские, чтобы расплавила медные сердца суровых тевтонов, чтобы начала вырывать слезу за слезой из глаз невозмутимых англосаксов…
Или вот забредет к «сугубцам» их вице-урядник. Старше их он лет на семь, на восемь. Заглядывает просто так, «для порядку», а там и останется с ними надолго; начнет рассказывать – почему, например, мы гордиться должны своим именем казачьим. И пойдет, и пойдет… И Туретчина тебе тут, и Азов, и «тот погибельный Капказ», и о чем ни заговорит, тут и песней поясняет, ежели сам голосистый, и словно картину пишет. А волчата учатся да подтягивают несмело. А сверху на них смотрит то же небо, что и дома, тот же Ковш перевернутый, тот же Батыев Шлях. Они, может, и ярче здесь даже. А все не то. Степи-то – далеко-далеко отсюда!
Вспоминаются густые лиловые сумерки. На линейке необычное оживление. С одной стороны – кадеты 1-й сотни, там 2-я, а мы отдельно, еще дальше. Было это по случаю приезда каких-то высоких гостей. Идет соревнование в пении между сотнями. Мы пыжимся изо всех сил, помогает нам и кто-то из наших вице-урядников, кажется – С. Похлебин, что ли. Потом вступает 2-я сотня, а все завершает мощный хор первой. Много пели, и грустных, и залихватских. В конце «Много лет Войску Донскому» переходит в бурное «Славьтесь, славьтесь, казаки-удальцы природы!». В тот вечер и мы заработали немало горячих аплодисментов и «утешительный» приз – груду апельсинов. Ну где же нам было тягаться со старшими! Но веселые и возбужденные мы расходились по палаткам и в этот вечер долго не могли уснуть. Песни оживили воспоминания, всюду были слышны рассказы о родных хуторах и станицах, и никто не пытался гасить это пламя сухим приказанием: «Тушить огни, прекращать разговоры!» Чуткое было у нас начальство – небось и самих разобрало!
За время пребывания в Египте большая часть кадет побывала в Каире. Покатались на верблюдах, снимались группой в горделивых позах на пирамидах и около сфинкса. В Каире осматривали знаменитый музей с десятками мумий и также громадный Эль-Азхар, мусульманский университет.
Ездили и в Палестину, в Иерусалим. В этой поездке принимал участие главным образом кадетский хор. Им управлял прозванный впоследствии Сарацином Н. Верушкин, способный, серьезный регент. Хору выпала редкая честь – петь литургию в храме Гроба Господня. По приезде малышей разместили, насколько помню, в женском монастыре на Елеонской горе. Перед отъездом почти каждый из них получил от русских монашек по подарку, главным образом вышитые гладью самими монашками думки. Для монашек это было большое событие – снова услышать родную русскую речь. Не помню, где размещались старшие кадеты. На литургию хор несколько опоздал и должен был начинать с «Херувимской». А до прихода кадет на левом клиросе отчаянно завывали греки. Служил сам патриарх Иерусалимский в сослужении с несколькими митрополитами и архиепископами. Кадетский хор был уже готов вступить с «Херувимской», но снова взвыли греки на левом. И вот тогда, в полной тишине, нарушаемой только их воплями, раздался громкий полушепот, как говорили, самого патриарха, обращенный к левому клиросу, и почему-то на английском: «Шат ап!» – то есть «Заткнитесь!». Наш хор запел «Херувимскую». После службы патриарх отколол от Гроба Господня кусочек специальным золотым молоточком и преподнес это представителю нашего корпуса, с тем чтобы это было вложено в основание иконы. Впоследствии этот образ Воскресения Христова был передан 2-му Донскому кадетскому корпусу, перенявшему и наше шефство, и всегда находился в центре храма на аналое.
Помню, как по какому-то случаю в лагере была устроена выставка предметов кадетского «производства». Тут были и мастерски исполненные географические карты, и шахматы, вытесанные из местного мелового камня, и много рисунков, картин, деревянной посуды – чего тут только не было! Особенно, помню, отличалась тогда 2-я сотня.
Работал и театральный кружок, созданный старшими кадетами. Особенно запомнилась постановка «Романтиков» Ростана. Как странно, что многие из нас, малышей, жадно впитывали, хватали на лету и на всю жизнь запомнили многие строки этой пьесы.
И в тот же самый вечер в театральном бараке – чтение стихов. При гробовом молчании кадет, в длинном тростниковом бараке, под небом сирийской пустыни, полились звучные рифмы и чеканный русский язык: Лермонтов, Пушкин, Тютчев. А потом перешли к современному, к тому, что теперь мы называем Серебряным веком русской поэзии: Блок, Ахматова… Но среди блесток и жемчужин вдруг резким диссонансом, дошедшим до нас, несмышленышей, ворвалось брюсовское: «Каменщик, каменщик в фартуке белом…»
Во время чтения этих стихов кадетом раздались недовольные замечания, потом шиканье, свистки и, наконец, требование прекратить эту «пропаганду». Кричали с мест: «Долой декадентщину – мы из-за нее здесь сидим!» – и еще что-то в этом роде. Этим, кажется, вечер и закончился. Негодование вылилось не только на автора, но и на кадета, читавшего эти стихи, совсем уж незаслуженно. Я вот упомянул о диссонансе, «дошедшем и до малышей». Да, несмотря на возраст, даже мы распознали в этих строках что-то похожее на то, что каждый почти слыхал где-то из уст агитаторов. Мы не знали, конечно, ни кто такой Брюсов, ни того, что этот Брюсов – член ВКПБ с 1919 года, и не могли предполагать, что через 2 года его пятидесятилетие будет отмечено вручением ему грамоты от «рабоче-крестьянского» правительства. Но вот нюх и тогда был безошибочный, и я с гордостью вспоминаю это теперь, смотря на девиз нашего корпуса: «Верны заветам старины!»
Почти все свободное от занятий и купания время кадеты занимались спортом. Вспоминается мне один из наших гимнастических праздников. Его устраивали на футбольном поле. Съехалось много гостей – англичане, французы, итальянцы и греки. Надо заметить, что администрация Суэцкого канала почти сплошь состояла из французов и только отчасти из итальянцев. Вот они-то и посетили теперь наш праздник. Стоявшие поблизости полки прислали делегации, а шотландцы – свой оркестр волынщиков. Был и у нас свой хор трубачей, особенно обогатившийся духовыми инструментами, полученными в подарок от Морского корпуса, который приблизительно в это время был расформирован. Шотландцы перед началом празднества прошли по полю церемониальным маршем. Не забыть величественного тамбурмажора в леопардовой шкуре с раззолоченным жезлом, белые гетры и юбочки, непривычные для уха звуки волынки и непревзойденных виртуозов-барабанщиков. Как ловко они подбрасывали палочки высоко в воздух и ловили их, в тот же момент опуская их градом на кожу барабана и рассылая в воздух пулеметные очереди… Незабываемое зрелище! Затем следовали кадетские вольные движения всем корпусом, а потом только старшими кадетами – как все это было красиво и четко! Вольные движения выполнялись под наш оркестр, и я до сих пор помню мелодию – да разве можно забыть все то, что связано с жизнью родного корпуса? Затем последовала работа кадет на снарядах – мускулы, казалось, не участвовали в ней, настолько она была плавная и невесомая. Здесь же около снарядов гости стреножили своих коней или же дали малышам подержать их, и какое это было для маленьких степняков счастье! Степняки жались к коням и интересовались ими, пожалуй, больше, чем тем, что происходило на поле.
Самым популярным видом спорта у нас был футбол. «Гоняли» мяч буквально все и чуть ли не всегда, даже идя в класс. Самые крохотные (был у нас и приготовительный класс из Донского пансиона) гоняли всякое подобие мяча, сооружая его из тряпок. А приехали кадеты, имея довольно слабое понятие о футболе. Дело в том, что в Новочеркасске хотя и играли, но мало. В общем, скажем – приехали неучами. Первыми учителями оказались игроки из бурмийского полка и еще какие-то индусы. Те никаких «бутсов» не признавали и босиком били мяч зверски, страшно становилось. Постепенно с ними и на них тренировались наши кадеты. Вначале, конечно, учителя избивали наших футболистов как хотели, гол за голом, позор за позором. Но время шло, и подошел, наконец, момент, когда ученики почувствовали в себе силенки. А в это время случилось так, что английский суперинтендант лагеря, мистер Крэгг, начал спорить с кадетами, что им никогда не победить бурмийцев. Держали пари на хороший обед, чуть ли не с шампанским, и наши выиграли. А выиграть было нелегко. Нападение бурмийцев было стремительным, они вырывались вдруг вперед с дикими криками: «Бурма!» – и никакая натренированная пассовка вначале не помогала. Как жаль их было потом: они плакали как дети. Мистер Крэгг сдержал слово и угостил нашу команду обедом, а бурмийцам, с чисто британской колониальной снисходительностью, выдал по плитке шоколада. После этого наша команда начала играть со всеми командами в округе и, как ни странно, лупить их. Задранные было носы, однако, пришлось потом опустить, когда приехала команда английских королевских летчиков – те всыпали 11:0. Это не умерило пыл у наших, и они потом ездили сражаться со всеми арабскими хорошими командами в Каире. Результатов не помню. Официальных команд у нас было три. Первая в фуфайках георгиевских цветов, остальных не помню. Была еще команда, составленная, между прочим, из очень неплохих игроков – они называли себя «командой непризнанных талантов». В первой команде были «звезды». Орлом летал правый край Тулаев, чуть ли не перепрыгивавший с разгона через голову летящего на него противника. В форвардах классически-спокойно водили мяч Мацкевич и красавец Коля Ляшенко. Зверски, жестоко, хотя и наружно-спокойно бил мяч Герштенцвейг. Изящно играл «Вячка» Алимов.
С футболом у всех нас связано и неприятное воспоминание, закончившееся почти трагично. Как-то в шутку наш директор решил сколотить команду из воспитателей. Забавно, что служащих военно-учебного персонала у нас всегда называли «зверьми» или «лавочкой». Итак, «звери» решили выступить против кадет. Голкипером стал сам директор. Все шло хорошо и весело, смеху было достаточно. Помню, что один из «беков», в защите, стоял неповоротливый с виду и очень полный войсковой старшина Хмарин, проявивший неожиданную легкость и проворство в игре. И вот случилось так, что мяч попал к одному из наших «опасных» игроков, и тот, позабывшись и не рассчитав силы удара, влепил невероятно сильный мяч прямо в живот директору. Генерал упал, его сразу же увезли в госпиталь. Не помню уже, оперировали ли его, или нет, во всяком случае, ему пришлось долго пролежать в госпитале. Больше уже «звери» с кадетами в футбол не играли. А что должен был переживать тот кадет, который случайно позабыл, с кем играет!
Помню еще один случай в связи с футболом. Это было недоразумение на почве нашего слабого знания языка. В то время мы, конечно, были убеждены в своей правоте и в том, что противник нас старается надуть. Дело в том, что по воскресным дням мы часто ходили в Измаилию, на футбольное поле, где состязались греческие, французские и арабские команды. В один прекрасный день подошел к нам какой-то грек и предложил, чтобы в следующее воскресенье наши «бойс» сыграли против греческих «бойс». Мы это поняли по словарику – то есть как предложение нашим мальчикам, малышам сыграть против греческих малышей. В следующее воскресенье мы выставили на поле команду чуть ли не моего класса и спокойно ждали появления таких же карапузов. Каково же было наше изумление, когда на поле прибыли здоровые парни с версту ростом и почти бородачи! Откуда мы могли знать тогда, что слово «бойс» означает также и «парней», «ребят»? Возмущению нашему не было тогда границ. Мы волновались, орали и обвиняли бедных греков в том, что они хотели нас обмануть. Помню, как кто-то особенно бесновался и, не думая, понимают ли его греки, или нет, вопил: «Сказано было бойс, значит, и должны были прислать своих бойсов!» Со свистом и улюлюканьем греки были изгнаны малышами с поля. Теперь, оглядываясь на прошлое, стыдно, что мы так осрамились в отношении знания языка.
Всем, или почти всем, пришлось переболеть в Египте «куриной слепотой» или чем-то вроде этого. Поговаривали, что это – отголосок самума, бушевавшего где-то далеко, в Сахаре, и принесшего сюда, как пулю на излете, поток песку, поражающего на некоторое время зрение. Не знаю – правда это или же фантазия. Во всяком случае, с наступлением темноты мы теряли способность различать окружавшие нас предметы, натыкались на колышки палаток, расквашивали себе носы и лбы и вообще выходили из строя до утра. Ночью глаза сильно гноились, так что утром приходилось их промывать какой-то пакостью. После этого долгое время мы носили специальные очки с темными стеклами и частой сеткой сбоку, защищавшей глаз. А потом зрение становилось нормальным, и никогда больше эта болезнь к нам не возвращалась.
Донимали москиты – ой, как донимали! Но нам выдали потом особые сетки, закрывавшие пологом всю кровать и подвешивавшиеся к потолку палатки. Теперь я их часто вижу в африканских фильмах и невольно вспоминаю Египет.
Вспоминается один случай, закончившийся трагически для одного из наших кадет. Изредка кадеты приглашались в дома служащих Компании Суэцкого канала. Мне, малышу, удалось только два раза побывать в одном из этих домов, и только как певчему. Старшие же кадеты приглашались, конечно, чаще. Это были обычно вечеринки, на которых выступали и хозяева, и гости, всякий, кто обладал каким-нибудь талантом. Пели, танцевали, играли на рояле. Слуги-арабы в бурнусах и чалмах разносили среди гостей прохладительные напитки. Кадетам перепадало и виски с содой, а нам, малышам, лимонады да шербеты. Нужно сказать, что вообще с алкоголем мы познакомились гораздо позже, уже в Югославии. А тут не давали даже пива, и воспитатели за этим строго следили. Правда, мы сами делали что-то вроде настойки на финиках, запечатывали бутылки и зарывали их в песок. Получалось что-то вроде ситро, только крепче. А иногда забудешь о бутылке или же не найдешь ее, так как песок затягивает; а потом будит тебя ночью выстрел – это бутылке надоело в песке сидеть, она и вылезет, а пробка – в потолок! Но, как правило, с алкоголем мы не были знакомы. Итак, возвращаюсь к вечеринкам. На одной из них кадет Костя Греков влюбился в красивую итальянку. Костя всерьез принял весь арсенал женского кокетства – и потупленные глазки, и улыбки, и кто знает, может быть, и поцелуй украдкой. И Костя решил жениться. Но сердце его «симпатии», как называли тогда, было не то отдано другому, не то просто ей было совершенно ясно, что брак с безвестным русским беженцем ничего хорошего ей сулить не может. Во всяком случае, Косте было отказано, и он решил покончить с собой. В этом отношении в семье вообще было что-то неблагополучное, так как и его брат, и еще кто-то из членов семьи также покончили жизнь самоубийством. Чтобы привести план в исполнение, Косте надо было заполучить винтовку с боевыми патронами, а это было не просто – нужно было быть в карауле или же наказанным, в боевой. Насколько помню, Костя добился именно последнего и таким образом получил доступ к винтовке. Случилось так, что в то злосчастное утро я вышел раньше из столовой, нес чай кому-то из оставшихся в сотне. Выстрела я не слышал, как ни странно. Я видел только, как из караульной палатки выбежал кто-то, упал на песок возле часового и как кровь выходила из горла, перемешиваясь с песком, и снова, вдыхаемая, возвращалась в горло. Костя крикнул что-то вроде: «Больно, больно!» – но другие потом утверждали, что он крикнул: «Коля, Коля!», зовя своего брата, который еще раньше в России покончил с собой. Выяснилось, что он снял ботинок и пальцем ноги нажал на спуск. Через короткое время Костя был мертв. Мертвецкой у нас не было, и тело положили по соседству с нашим классом, где происходил урок. Я помню, как на переменке мы влезали на скамейки и через стенку тростникового барака с ужасом разглядывали Костю. Хор трубачей и кадеты провожали несчастного друга на городское кладбище. За гробом, вся в черном, шла женская фигура – невольная виновница его смерти.
Вспоминается и еще одна печальная история, закончившаяся смертью моего же однокашника Артеменкова. Мы дразнили его Мартышкой – как-то весь заросший волосами, узколобый и длиннорукий, он и впрямь напоминал мартышку. Отличался он быстротой бега. Помню, однажды гонялись за шакалом, забредшим в расположение лагеря, – так Мартышка был единственным, кто не только догнал его, но некоторое время даже бежал наравне с ним. Тут-то прозвище окончательно укрепилось за ним. Как-то ночью лагерь 3-й сотни был разбужен дикими воплями. Всполошились, выбежали из палаток. Из одной выбежал кадетик с окровавленной головой. На расспросы отвечал, что на него, кажется, напал с ножом араб. Раненого отправили в госпитальную палатку. Рана не похожа была на ножевую, была неглубокая и по форме напоминала треугольник. Генерал Черячукин приказал старшим кадетам залечь в следующие ночи с винтовками сразу за лагерем, близ 3-й сотни. Караулы высылались каждую ночь, но все было спокойно, и вскоре караулы сняли. А когда сняли – повторилось то же самое, в другой палатке. Теперь малыш уверял, что его укусило какое-то животное. Одним из раненых оказался наш Мартышка, а другим кадет Крюков из 3-го класса. Еще прошло некоторое время, и нападение повторилось снова. Третий кадет уверял также, что это какое-то животное. По лагерю поползли слухи о бешеной гиене. Казалось странным, что животное в состоянии бешенства может хитрить, увиливать и что до сих пор никому не удалось его увидеть. Этот слух имел некоторые основания, в чем я убедился недавно, получив письмо от своего друга, инженера Филина, бывшего в то время кадетом 2-й сотни. По выезде из Египта Аркадий Филин встретился с каким-то русским, долгие годы прожившим в Египте, и тот ему рассказал следующее: в определенное время года гиены часто рыщут, отыскивая своих пропавших, заблудившихся детенышей. Делают это они по ночам, и поэтому вполне возможно, что к нам тогда забрела гиена. Даже не будучи бешеной, она могла разносить на своих зубах бациллы бешенства. Как бы то ни было, и пострадавших, и санитаров, обмывавших им раны, всех скопом отправили в Каир, в клинику, для получения серии профилактических уколов. Но кому охота, чтобы ему в тело вгоняли иглу? В результате только часть кадет прошла через все танталовы муки, другие частично отбоярились, а Мартышка умудрился отделаться, кажется, тремя уколами. Он очень этим гордился. В описываемый мной день я был дневальным и обходил палатки, прежде чем идти на ужин. Увидел Мартышку – тот свернулся калачиком, его трясло. Я предложил ему принести ужин. Он сказал, что не прочь, если там есть что-нибудь вкусное, а от чаю отказался наотрез, даже с гадливостью поморщился. Через час его увезли в лазарет. Часов в восемь я пошел проведать его. Не знаю, узнал ли он меня, только силился что-то сказать. На губах у него была пена. Я вытирал ему пену, налил воды в стакан, поднес к его губам, но он оттолкнул мою руку, страдальчески поморщился и все время твердил: «Хрс… Хрс…» Почему-то я решил, что он просит дать ему крест, и, сняв свой с шеи, протянул ему. Он снова оттолкнул мою руку. А к 5 часам утра Мартышки уже не стало.
С давних пор в кадетских корпусах уже не существовало порки и вообще телесного наказания. Это кануло в вечность. Нас, малышей, наказывали тем, что ставили «на штраф», а старших кадет «в боевую», то есть под винтовку. Кроме того, и одних и других могли заставить выполнять какой-нибудь «наряд», работу или же, скажем, оставить без купания. Последнее было особенно ощутительным – поплавать в канале было для нас большой радостью. Других мер наказания я не помню. Но… был один случай, когда, по решению директора корпуса, дело закончилось «всенародной» экзекуцией, поркой. Все это произошло в присутствии выстроенных сотен и с чтением официального приказа. «Эшафота» не было – сняв штаны, ложись прямо на песок. Должность «палача» выполнял один из старших кадет. Вот об этом печальном случае я и расскажу сейчас.
На пищу пожаловаться было трудно, хотя способ ее приготовления изысканностью и разнообразием не отличался. Всего было вдоволь, а если мы и рыскали в поисках пищи, так это потому, что в этом возрасте ты вечно голоден. Но был серьезный пробел в питании – не было свежих фруктов, витаминов. Пища была главным образом консервированная. Красный Крест добавил нам потом чашку какао с булочкой, но фруктов мы так и не получили. Правда, перед самым лагерем, на шоссе, стояла тележка «контрактора», продавца разной снеди, включая и фрукты, но для этого требовались деньги, а их не было. Недалеко от лагеря были и две рощи, апельсиновая и финиковая, но они хорошо охранялись.
Здесь расхаживали суданские негры-гиганты, с кривыми ножами у пояса и со зверскими рожами. А после того как один из малышей вернулся в лагерь с прорезанной чуть ли не насквозь ладонью – всякая охота производить набеги на рощи пропала.
Читатель поймет, какие чувства испытали малыши, узрев однажды на горизонте караван верблюдов, груженных мешками с апельсинами. Слово «апельсины» взбудоражило всех, и кто-то из Разиных подал команду: «Сарынь на кичку! Строй лаву, пики к бою!» Лава понеслась навстречу каравану. Погонщики не успели сообразить, в чем дело, а верблюдам было наплевать, даже еще лучше, если груза будет поменьше. Разины вернулись с богатым «дуваном». Наконец, вожаки каравана подняли вой и сейчас же пожаловались корпусным властям.
Директор наш был человеком решительным, половинных мер не признавал и казачьей стариной интересовался по книгам. Достопамятным результатом нашего удалого набега и была упомянутая экзекуция. Так как пороть человек сорок было бы просто не под силу, директор решил выпороть четырех – имена же их, Ты, Господи, веси, – и так как желающих на должность палача не было, назначил своей директорской властью. Экзекуция была жестокой. Порка была как следует, но к чести Пугачевых надо сказать, что никто не издал ни звука. Вспоминаю, что старшие кадеты, а в особенности корпусное «традиционное» начальство, то есть выбранный кадетами «атаман» Шляхтин – были крайне возмущены примененной к малышам мерой наказания. Главным образом, все были обозлены на участие в порке старшего кадета, вице-урядника К. Среди малышей потом ходили слухи, что «атаман» устроил К. жесточайший разнос, вызвав его за лагерь в расположение кухни. Так закончился наш не совсем удачный набег, и в нашем отношении к директору появилась тогда некоторая трещина. Нам казалось, что с нами поступлено было слишком строго. Мы могли ожидать чего угодно – штрафа, ареста, нарядов, дневальств-дежурств, но никак не телесного наказания, унижающего человеческое достоинство. Да мы и не сознавали всей тяжести проступка, приравнивая это к обычным набегам на домашние бахчи и огороды у себя дома. Надеюсь, что следующие поколения, прочитав эти строки, примут во внимание все обстоятельства и условия жизни, в которых проходило наше… не скажу «детство» – потому что нас обворовала Судьба, лишив нас нашего детства. Пусть не судят нас слишком строго за наш поступок.
С арабским населением контакта у нас не было, если не считать Айята. С любовью вспоминаю этого араба-христианина лет шестнадцати, который доверчиво тянулся к нам, кадетам. Он чуть не каждый день появлялся вблизи лагеря, усаживался на берегу Крокодильего озера, вынимал из халата засаленное Евангелие на арабском языке и пытался разговаривать с кадетами на религиозные темы. Он немного лопотал по-английски, а мы пересыпали свою речь арабскими и английскими словами и, как ни странно, как-то объяснялись, и Айят оставался доволен.
Вообще же арабы избегали появляться около лагеря, в особенности после того, как наш генерал так решительно разделался с целым кварталом скупщиков краденого. Невдалеке от лагеря, по ту сторону небольшого искусственного канальчика, впадавшего в Крокодилье озеро, стоял какой-то завод. Арабы, работавшие там, не могли позабыть того, что приключилось с их собратьями, а может быть, даже и родственниками. При встрече с кадетами они бросали злобные взгляды, а малышей осыпали отборными ругательствами, в которых и мы от них не отставали, в совершенстве постигнув эту науку на трех языках. Перебранка бывала виртуозной. К чести малышей надо сказать, что они никогда в долгу не оставались, и если желаешь драться – то пожалуйста! Малыши в таком случае отступали на дюну, что лежала за лагерем, и начинался бой. Со стороны арабов летели гайки, которых около завода было великое множество, а казачата возвращали эти же гайки по назначению. Противник почти всегда отходил с уроном, несмотря на значительный перевес в силах и, главное, в возрасте. Однажды «сражение» затянулось настолько, что вся третья сотня не явилась на ужин, и тогда пришлось послать старших кадет на подмогу и на разгон своих же.
Больше всего контакт поддерживался с местной французской колонией – служащими администрации канала. Милейшая пара – супруги Лашиш вызвались добровольно преподавать французский язык, и их предложение было принято с глубокой благодарностью. Госпожа Ла-шиш преподавала французский до самого нашего отъезда и пользовалась большим уважением и любовью в среде кадет. Слабый контакт был и с местной греческой колонией. Это выразилось в взаимном посещении церквей – мы несколько раз пели в греческой церкви и, кроме этого, бывали на их празднествах. Для этого наш хор специально разучил тогдашний греческий гимн.
Изредка ходили в городское кино. Шли строем, должны были быть одетыми по форме, надраивали до блеска пуговицы мундиров. Картины были фактически одной и той же серией, под названием «Сэ ла ви э сэ ла мор». Кроме того, что-нибудь сильно-комическое и затем неизменный Шарпантье. И в то время это увлекало и нравилось.
Хочется отметить и маневры, устраиваемые по инициативе нашего директора. В общем это были так называемые военные игры, но мы, малыши, любили называть это маневрами, это больше импонировало. Особенно запомнились одни такие «маневры», в которых и мы принимали участие. Они начались рано утром и закончились поздно вечером. На командном пункте вместе с генералом Черячукиным, хорунжим Чеботаревым и другими корпусными офицерами были и английские офицеры из соседних полков. В тот день директор был на прекрасном коне в сопровождении двух вестовых, красавцев индусов в великолепных тюрбанах. Я могу рассказать только о том, в чем мы принимали участие. Задачей 3-й сотне было поставлено – захватить лагерь противника, то есть наш собственный. Малыши предлагали просто налететь лавой, но высшее командование на наше лихое предложение внимания не обратило. Предварительно все сотни были выведены из лагеря, и 1-я сотня заняла «позиции» в сторону предполагаемого противника. Нами командовали вице-урядники Данилов и Похлебин – мы были разбиты на два отряда. Прежде чем захватить лагерь, надо было «взорвать железную дорогу», что и было, конечно, «блестяще выполнено», а потом, когда уже смеркалось, мы под командой Похлебина направились в обход, чтобы захватить лагерь не с той стороны, откуда нас ожидали, а с противоположной. Для этого наш командир повел нас через искусственный канальчик и затем вброд через Крокодилье озеро. Переходили при лунном свете. Возбуждение среди малышей было предельное – мы переживали эти маневры как настоящую войну. Перейдя озеро, пришлось по песчаной косе пробираться к берегу, и затем мы победоносно ворвались в пустой лагерь. Нам не хотелось верить, что все это заранее известно и предопределено командованием, – слишком горды мы были своей победой. Весь «успех» мы приписывали необычайной сметке нашего лихого вице-урядника Похлебина. Пережитого за день возбуждения было более чем достаточно, и нас отправили на боковую в то время, как старшие сотни остались на разборе задания и его выполнения.
Часто я задавал себе вопрос – а любили ли мы нашего директора? Твердо знаю, что прежнего – генерала Чеботарева, умершего от тифа в Новороссийске, – мы искренно любили. В случае же генерала Черячукина я на этот вопрос сразу, пожалуй, даже ответить не могу. Чувство было довольно сложного порядка. Прежде всего мы, малыши, его побаивались и старались избегать с ним встречи, так как за малейшую провинность он имел обычай угрожать нам своей суковатой палкой, крича, что разделается с нами «историческим костылем». Упоминание этого «костыля» без фактического его применения наводит на мысль, что эта угроза была скорее шутливого характера. Как относились к нему наши старшие кадеты – не знаю. Но все мы, безусловно, восхищались его неукротимой энергией и решительностью. Он всегда помнил, что он офицер русской армии, и требовал по отношению к себе уважения. Случалось, что он намеренно подчеркивал свое звание в присутствии иностранных офицеров, которые уже были не прочь относиться к русским изгнанникам с известной снисходительностью. Этого генерал не прощал и всегда ставил таких господ на свое место. Особенно это было заметно в последние дни нашего пребывания в Египте, когда уже становилось ясным, что англичане не желают больше содержать корпус. Заметно это было и ранее, когда ему на голову сажали какое-то гражданское полуначальство, в виде разных «суперинтендантов» и заведующих. Об этом я расскажу позже – и на этот раз не то, что известно мне лично, а на основании рассказа лично посвященного в эти дела адъютанта корпуса, хорунжего Чеботарева. Он служил и переводчиком, и кому как не ему знать об этом во всех подробностях, а их он изложил в своей книге «Россия – моя Родина», чем я, с его любезного разрешения, и воспользуюсь. Теперь же, следуя эпиграфу «Не помня зла, за благо воздадим», вернусь к нашему директору. Был он, безусловно, строг; может быть, в случае нашей «экзекуции» и перегнул палку, но знаем также, что искренно заботился о нас, а о своих личных выгодах думал мало, что и доказал своим поведением до самой смерти. Из воспоминаний профессора Чеботарева следует, что генерал Конгрив, Командующий британскими войсками в Египте, очень благосклонно относившийся к русским, находился тем не менее в крайне затруднительном положении – с одной стороны, ему не хотелось ставить русского генерала в неудобное положение при разных конфликтах с местными и английскими властями, так как все эти лица, и гражданские и военные, были младше генерала Черячукина по положению и званию. С другой стороны, британские войска стояли в Египте уже только одной ногой, переложив значительную часть административных дел на египетскую администрацию. В то же время они все еще несли ответственность за все поступки нашего корпусного начальства. Поэтому разбор жалоб, поступавших в связи с энергичными мерами нашего генерала, как, например, в случае со скупщиками обмундирования, был для генерала Конгрива очень щекотливым делом. И тут, на перепутье, ему явился шестикрылый серафим во образе английского пастора и представителя англо-русского Красного Креста г-на Роланда Крэгга. Генерал Конгрив убедил Крэгга обосноваться в нашем лагере, переняв на себя ответственность за корпус с тем, однако, чтобы не вмешиваться во внутренние дела корпуса. Крэгг, очень интересовавшийся русским вопросом и когда-то ездивший в Россию в составе духовной миссии по вопросу соединения Англиканской и Русской православной церквей, согласился на это предложение и переехал в наш лагерь, открыв в нем свою канцелярию. Наш лагерь был переименован в Русский школьный лагерь, а мистер Крэгг взял на себя обязанности суперинтенданта. В очень скором времени между ним и генералом Черячукиным начались трения. Хорунжий Чеботарев старался уладить это и предлагал компромиссные решения, но обе стороны, как говорится, лезли на рожон и отклоняли его предложения. Дошло до того, что в конце концов хорунжий сложил с себя звание адъютанта, согласившись остаться только переводчиком и преподавателем английского языка.
Вскоре положение осложнилось с прибытием нового действующего лица – священника и представителя Общества христианской молодежи, американца Артура Симмонса. Судя по словам профессора Чеботарева, именно благодаря стараниям Симмонса и его жены, мы получили ту громадную палатку для комнатных спортивных игр, о которой я рассказывал. Кадеты от этой «маркизы» были в восторге и проводили там много свободного времени, играя в пинг-понг и другие игры. Этот подарок сыграл большую роль в популярности супругов Симмонс среди кадет, и в то же время это расхолодило отношения Симмонса с Крэггом. Тот чувствовал в этом большое несоответствие – то, что давалось англичанами каждый день, то есть довольствие, обмундирование, палатки, содержание всего огромного лагеря (было нас около 450 человек) – все это, казалось, не вызывало такого энтузиазма среди кадет, как злосчастная маркиза, сразу завоевавшая их сердца. Обмен мнениями между Симмонсом и Крэггом был не особенно дружеским, вследствие чего Симмонс решил покинуть лагерь и вернуться в США.
Но еще до его отъезда произошел любопытный случай. Через Симмонса время от времени приглашались в лагерь профессора и лекторы, которых посылало Общество христианской молодежи в Каире. Среди них оказался и баптистский проповедник, только что возвратившийся из Китая, фанатик своего дела. В самом начале лекции Симмонс чувствовал себя крайне неловко, опасаясь, что баптист может нехотя оскорбить религиозные чувства русской молодежи. Но к счастью, лекция проводилась на английском языке, а единственными, кто знал этот язык, были сам Симмонс, полковник Невядомский и хорунжий Чеботарев. Переводчик, хорунжий Чеботарев, заверил Симмонса, что сделает все от него зависящее, чтобы лекция прошла гладко. И он остался верным своему обещанию. Баптист рассказывал между прочим о русской девушке, которая с готовностью отказалась от своей веры, как только услыхала проповеди баптистов. Симмонс уже поднимался со своего места, чтобы прервать лектора и предотвратить неминуемый скандал. Но полковник Невядомский удержал его за рукав и предложил выслушать перевод речи. А хорунжий спокойно перевел: «Несмотря на все ухищрения проповедников, русская девушка не отреклась от своей православной веры…» Кадеты бешено рукоплескали, директор улыбался, а проповедник был счастлив – наконец-то где-то его слова достигали своей цели… Закончил он свою проповедь словами: «Отбросьте веру отцов, присоединяйтесь к нам!» Не моргнув глазом хорунжий перевел: «Будьте стойки – никогда и ни за что не изменяйте вере своих отцов!» Гремели рукоплескания – такого успеха проповедник, конечно, не мог ожидать. После лекции полковник Невядомский объяснил мистеру Симмонсу, что вся эта комедия была совершенно необходима. Не будь этого – в лучшем случае проповедник был бы препровожден за черту лагеря под усиленным конвоем – донцы бы его поколотили, и как! Выслушав доводы полковника, Симмонс был вынужден признать, что переводчик сумел найти блестящий выход из крайне затруднительного положения, и от всей души поблагодарил хорунжего за эту услугу.
Рокочет, разливается песня над лагерем, доносясь из расположения первой сотни:
Ах ты батюшка наш, славный тихий Дон!
Ты кормилец наш, Дон Иванович!
О тебе лежит слава добрая – да эй!
Слава добрая, речь пригожая…
Как странно слышать это на берегу Крокодильего озера и в ста метрах от Суэцкого канала…
Что ж теперь, ты наш Дон, не быстер текешь?
Помутился Дон сверху донизу…
Помутился Дон да все до устьица,
Да до города до Черкасского…
А над ухом бубнит кто-то из соседней палатки: «Слышь, Колька, ты вовремя просыпайся, а то без тебя уйдем!» Это «рыбачья ватага» в дело собирается, а вставать придется чуть ли не в половине четвертого, когда сон самый сладкий! И снова гудит-течет, смешиваясь с плеском чужих, равнодушных волн:
Возмутился Тихай Дон да донской казак,
Свет Игнатьюшка да Иванович…
Уж он пишет скорую грамотку —
Не пером он ведеть, не чернилою,
Жгеть Некраса слязою горючею
К князю-графу да Долгорукому…
«А ну, туши огни, прекращай разговоры!» И лагерь понемногу погружается в сон. Только равномерные удары по воде – это арабский рыбак глушит рыбу. Ну, нам не помешает – мы в канальчике будем ловить, гораздо правее отсюда. И вот, кажется, не успел ты сомкнуть глаз, а бисова дитина Чернов уже будит. Еще светит луна, а мы, человек двадцать – вот это по старинке и есть «ватага», – шагаем из лагеря. Располагаемся вдоль канальчика. Мне самая что ни на есть последняя роль – бегать от одного к другому, подхватывать да насаживать рыбу на кукан. А то ведь – городское дитя, – ну где ж ему поручишь что-либо путное делать! Авось хоть это-то сумеешь! Сумел, насаживаю. А настоящие степнячки – те в этом деле с самого детства поднаторели. Дергают себе раз за разом, только принимай!
Помнится, как-то на одной из перемен между уроками из портняжной мастерской, что была расположена около нашего классного барака, вышел урядник Персидсков и позвал малышей помочь ему разложить на песке для проветривания старое обмундирование. Он вынимал его из громадных продолговатых ящиков и передавал его нам, а мы несли к кухне, где и раскладывали его. Сначала мы это делали с неохотой. Оказалось, что это какие-то чекмени и мундиры. А через несколько минут нас буквально нельзя было от этой работы оторвать. Рассмотрев обмундирование, мы вдруг увидели, что оно времен Отечественной войны 1812 года. На подкладках чекменей и мундиров зачастую можно было прочесть фамилии их владельцев. Многие из них носили на себе следы пуль и прорезы шашкой, а иногда и ржавые пятна от запекшейся крови, которые время пощадило. Мы так увлеклись этим, что даже опоздали на урок, а на следующей переменке снова понеслись к чекменям. Ведь перед нашими глазами неожиданно встала сама история – слава наших же прапрадедов. Предполагаю, что это была часть, если не все экспонаты музея л. – гв. Казачьего полка, которые впоследствии отыскали себе путь в Париж, где они сейчас и находятся. На нас это произвело очень сильное впечатление.
Настоятелем нашего корпусного храма и законоучителем сначала был оренбургский казак – в памяти не сохранилось его имени и фамилии, – ведь когда же это было! Именно этому священнику мы были обязаны тем, что была организована поездка в Иерусалим и приглашен талантливый регент Н. Верушкин. Это был исключительно энергичный человек и с большим чувством юмора – кадеты его очень любили и почитали. Впоследствии он почему-то уехал в Европу, и на его место приехал отец Петр Голубятников. Ко двору он не пришелся. Малыши его невзлюбили, а старшие кадеты также не смогли найти в нем духовного отца по целому ряду причин, но о них теперь распространяться в подробностях не стоит.
Во время маневров, проводимых британскими войсками, был на них приглашен в качестве почетного гостя и наш директор. Бывший наместник Египта, лорд Алленби, по окончании маневров, во время прохождения войск церемониальным маршем стоял с женой генерала Черячукина, а генерал Черячукин стоял с женой лорда Алленби. Вскоре после этого был устроен парад нашего корпуса в присутствии бригадного генерала, командира Измаильской бригады. Помню, что у него не было руки и вместо этого висел стальной крючок, которым он ловко оперировал. Ему почему-то понравился один из малышей, кадет Зуев (говоривший, между прочим, без акцента по-арабски, да и вообще проявлявший исключительные способности к языкам), и генерал по окончании парада прихватил Зуева своим крюком, притянул и увез его на обед.
Вспомнился день, когда корпусу было приказано выстроиться на берегу Суэцкого канала, при впадении его в Крокодилье озеро. В этот день встречали высокого гостя – принца Уэльского, который должен был проследовать на военном судне. Все британские войска были построены шпалерами вдоль канала, в парадных формах и со своими оркестрами. Мы стояли на правом фланге Измаильской бригады, за нами – бурмийцы, сипаи, гурки и английские полки – Мидльсекский и Суррийский. На нашем правом фланге – кадетский хор трубачей… Для того, кто имел возможность тогда наблюдать сверху, с высокой насыпи у французского госпиталя – это представляло действительно красивое зрелище. В особенности эффектны были шотландцы и индусы в своих высоких тюрбанах. Ждать в общем пришлось не долго, вскоре громадный дредноут «Император Индии», кажется, тот самый, что стоял в новороссийской гавани, показался из-за поворота. На берегу послышались отрывистые команды командиров английских частей, гремели оркестры. А через пять минут огромное тело дредноута выросло перед донскими кадетами. Казалось странным, как он может пройти через такой узкий канал. Не помню уже, что именно играли наши трубачи, но хорошо помню поистине громовую команду генерала Черячукина, раскатившуюся над каналом и заглушившую, казалось, все трубы и волынки англичан. На капитанском мостике виднелась группа английских морских офицеров, и среди них можно было легко разглядеть принца – в будущем короля Англии. Он сначала рассматривал нас в бинокль, а потом вытянулся и отдал честь. В это время сотни молодых глоток кадет Донского Императора Александра III кадетского корпуса – корпуса, названного в честь его же двоюродного дяди, – разнесли над каналом громовое русское «Ура!».
«Так проходит слава мира» – и даже название дредноута «Император Индии» звучит теперь неправдоподобно и как бы насмешкой.
Вскоре после этого наше существование омрачила еще одна смерть: погиб под грузовиком общий любимец, кадет Полковников. Для получения продуктов изредка отряжался наряд из кадет на склад, находившийся где-то около Измаилии. Иногда при возвращении, желая выиграть время, кадеты на ходу спрыгивали с грузовика и прямо бежали в свою сотню – у всякого есть свои дела и заботы. Так было и в этот раз, но бедному Полковникову не повезло: вместо прыжка в сторону и вперед, он попробовал слезть с задней части грузовика, сползая постепенно в сторону колеса. В результате ногу затянуло под колесо, которое и разорвало его в паху. До смерти, кажется, не забуду страшного вопля, разнесшегося над пустыней.
Итак, кроме него, мы потеряли еще Мартышку Артеменкова, о чем я уже рассказывал, Костю Грекова, покончившего самоубийством (см. ранее) и одного офицера – полковника Артамонова[606]. Ни имени-отчества, ни функций, им выполнявшихся, – не помню. Полковник Артамонов скончался вскоре после нашего прибытия в Измаилию от какой-то болезни. Брат его[607] занимал в Белграде пост Российского военного агента.
Всему приходит конец, пришел он и нашему пребыванию в Египте. Английское правительство решило не тратить больше денег на русских беженцев. Кроме того, приблизительно в это время образовался Отдел Лиги Наций по делам беженцев и начальником его стал известный полярный исследователь Фритьоф Нансен, по имени которого стали позже называться и беженские паспорта для переезда в другие страны. Можно было бы здесь указать на то, что небогатые страны вроде Королевства Сербов, Хорватов и Словенцев приняли, однако, к себе громадное число русских беженцев. Могли бы это сделать и англичане, но… не сделали, несмотря на очень близкое родство британского короля с русским отрекшимся Императором. Но – низложенные мало кого интересуют. Они интересуют только тех, в ком не угасает чувство родства или же благодарности. И вот король маленького королевства не задумался, а, исполненный благодарности к когда-то великой, а теперь поверженной России, принял под свое покровительство русских. Как бы то ни было, англичане от нас отделались, и наш отъезд из Египта был уже предрешен заранее. А так как содержать 450 кадет и значительное число обслуживающего персонала довольно хлопотно и накладно, то и решено было вообще расформировать корпус. Часть кадет (младшие классы) было решено передать английской школе в Турции, а старших отправить в Болгарию, откуда потом часть их попала в Чехословакию. Итак, опять все было свалено на славянские страны. Последние дни были очень грустными. Нам не хотелось расставаться с насиженным местом, с благодатным климатом, с ласковым солнцем и пальмами, с Суэцким каналом и Крокодильим озером. Но от судьбы не убежишь. Грустно за день до нашего отъезда звучала доносившаяся из расположения 1-й сотни песня юнкеров сотни Николаевского кавалерийского училища.
Само собою разумеется, мы ничего не знали о том, что корпусу грозит расформирование. Возможно, что директор корпуса об этом и знал, но что он мог поделать? Впоследствии мы узнали, что он всеми силами старался предотвратить эту катастрофу и вывезти корпус целиком в одну из славянских стран, как, например, в Королевство Сербов, Хорватов и Словенцев, где в это время находились казачьи воинские части. Но плетью обуха не перешибешь.
Настал день, когда пришлось покидать Измаилию. Мы выстроились на линейке и затем «левое плечо вперед» двинулись по шоссе, по направлению к железнодорожной станции. Хор трубачей заиграл «Билибеевский марш», а потом перешел на «Прощай, японская война», причем, подпевая, кадеты заменили «японочку» – «арабочкой». Мы еще не сознавали вполне, что еще немного, и мы все расстанемся. Марш подбадривал, и мы почти весело печатали шаг, расставаясь с Измаилией.
Погрузили нас на английский пароход «Сити оф Оксфорд», чьим комендантом была отвратительная личность, сразу невзлюбившая кадет, – английский лейтенант Хоккей. Он презрительно относился ко всем и за людей нас не считал. Случилось как-то, что ящик с историческими чекменями и мундирами 1812 года развалился, надо было сколачивать. Так как вывалившиеся мундиры лежали на пути следования этого субъекта, он не стесняясь разбрасывал ногами «какие-то тряпки», которые везли эти русские полудикари, и вообще позволял себе очень много лишнего. Поговаривали, что его выбросят за борт, но, слава богу, обошлось. Нас также сопровождал неизменный суперинтендант, мистер Крэгг, который уже знал заранее, что сдаст младшие классы по приходе в Константинополь в английскую школу; школа эта была создана на частные средства религиозного благотворительного общества в Англии, и ей грозило также расформирование из-за недостаточного числа учеников – следовательно, надо было им помочь и сдать живой груз, который позволил бы им существовать и далее. Все были обозлены на мистера Крэгга, прежде всего потому, что он англичанин, что он – начальство и, очевидно, каким-то образом причастен к нашему отъезду из Измаилии и Египта. Когда он захотел поговорить с кадетами и попросил выстроить их на палубе, его просьба была исполнена ген. Черячукиным, и Крэгг в своей полувоенной форме появился перед строем. Прежде всего он, подражая нашему начальству, громко поздоровался со строем по-русски, но ничего, кроме конфуза, из этого не вышло. Ответом ему было гробовое молчание, и затем громкий выкрик одного кадета, Колесникова: «Здравия желаем, господин суперинтендант!» И это все. Ему стало ясно, что кадеты не желают его видеть. Он перешел на английский, что-то кричал и доказывал, но кадеты, позабыв всякую дисциплину, покинули строй и разошлись. Теперь уже открыто поговаривали о том, что корпус будет по вине англичан расформирован. Какое впечатление эта весть произвела на кадет, на нашу большую сплоченную семью – говорить не стоит. Это был самый жестокий и подлый удар, который был нам нанесен из-за угла.
Если принять во внимание еще и безобразнейшее поведение коменданта парохода – можно себе представить, в каком состоянии мы тогда находились. Директор корпуса, между прочим, написал жалобу на коменданта наместнику Египта, лорду Алленби, и, по слухам, лейтенант был куда-то переведен. Говорили, что он был послан в Палестину, где его убили арабы.
По сведениям, которыми со мной поделился Св. Похлебин, при расформировании корпуса английское правительство передало нас в ведение Лиги Наций и ассигновало на нашу перевозку из Египта и на содержание кадет пятьдесят фунтов стерлингов – по теперешним понятиям сумма смехотворная, но тогда это были деньги. Младшие классы были спущены на берег в Константинополе, оттуда их перевезли в здание летней резиденции русского посольства в местечке Буюк-Дере, что означает Большой ручей, на самом берегу Босфора. Остальные же были перевезены в Варну (Болгария), что стоило 21 фунт. На эти же деньги, переданные русскому Красному Кресту, кадет некоторое время и содержали в Болгарии. На обед они получали суп, на ужин также суп, изредка что-то добавлялось, но в общем жили впроголодь. Оттуда часть отправилась в Шуменскую гимназию, а другая часть, постарше, в Чехословакию, в город Моравско Трщебовле, где также была русская гимназия. Седьмой же и восьмой классы были отправлены в Атаманское казачье училище. Таким образом, Донской Императора Александра III кадетский корпус перестал существовать. Однако шефство и полное наименование были сейчас же, приказом войскового атамана, генерал-лейтенанта Богаевского, переданы так называемому 2-му Донскому кадетскому корпусу, о зарождении которого мы и расскажем в следующих главах. А пока давайте спустимся по сходням за кадетами 1-го, 2-го, 3-го классов и вместе с ними войдем в тяжелые чугунные ворота с громадным двуглавым орлом над ними – это и есть летняя резиденция русского посольства. Давайте не оставлять малышей одних, проследим хотя бы коротко, какова будет их судьба на новом месте и под новым начальством. Представим себе только, в каком состоянии находятся они после расформирования родного корпуса – душа дыбом и недоверие к окружающему…
Начиная от выхода из Босфора в Черное море, до самого Золотого Рога и Константинополя, справа и слева по берегам среди густой зелени разбросаны живописные городишки и местечки. Дворцы богачей турок и иностранцев, фонтаны, парки. Вилла Крупна. Бывшее немецкое посольство, Еды-Кей – Семибашенный замок, построенный в виде начальной буквы имени любимой жены султана, Румели-Хиссари, Кавак, Терапия – их и не перечесть! Среди них и местечко Буюк-Дере, а в центре его – летняя резиденция русского посольства, раскинувшаяся на самом берегу. Двухэтажное здание желтого цвета с белыми колоннами, с палисадником, чугунной решеткой и воротами с двуглавым орлом. Перед воротами стоит старый посольский сторож. За домом – обширная территория посольского парка, в нем разбросаны отдельные здания.
Ворота открылись, чтобы впустить толпу подростков с насупленными лицами. Только что развалили их большую дружную семью – расформировали корпус. На ступенях посольского дома стояли суперинтендант Британской школы, английский пастор Базиль Черчуорд, директор школы, бывший секретарь английского посольства в Петербурге, мистер Сэмсон, и с ними интересная молодая дама, оказавшаяся полуполькой-полурусской. Это была София Александровна Каминская, ставшая вскоре женой Черчуорда. После короткого приветствия и объявления о том, что отныне мы являемся британскими школьниками, нас сразу провели в гигантский вестибюль посольства, где, за недостатком кроватей, мы должны были провести первую ночь на каменном полу, подостлав одеяла.
Первое, что нас особенно поразило, было не прием, не приветствие и, пожалуй, не красавец Босфор, нет, не это. Мы глазели с изумлением, как на какое-то чудо, на черную землю клумб в палисаднике. Почти чернозем! После Египта, где мы с утра до вечера видели перед глазами только и только песок, эти обычные комья черной земли произвели на нас особенное впечатление. Дошло до сознания, что отсюда, пожалуй, и до Родины не так далеко. Ведь только там мы видели такую землю, а весь остальной мир представлялся нам погруженным в песок. Значит, почти уже дома. Темнело, когда нас повели в столовую, шли по каким-то переходам, дворикам. На столе уже ожидал ужин. Мы насмешливо переглянулись. Ужин готовился, очевидно, для младенцев, что ли, – по два крошечных биточка, по куску хлеба и немного гарнира (помню, это была свекла). После двуспальных корпусных котлет и пайка английского солдата, а в особенности для нас, проголодавшихся на пароходе, эта порция походила на насмешку. Надо отдать справедливость – приготовлено было все очень вкусно, но нам подавай количество, а не качество! И мы, в несколько секунд проглотив содержимое тарелок, вопросительно поглядывали на обслуживавших нас милых и кокетливо одетых официанток. Поглядывали и на нашего воспитателя, который высадился вместе с нами. Обслуживавшие на троглодитов не рассчитывали, но забегали, засуетились, принесли еще хлеба, а котлет и бурачков больше не было. Наши нервы, взвинченные в те дня расформированием корпуса, необходимостью снять военную форму и стать несчастными «шпаками», настоящими или же воображаемыми кознями англичан против нашего директора, персонала и вообще против всех нас – не выдержали. Им недоставало только этой мелочи, этой незначительной детали, чтобы взорваться, взлететь и разразиться несусветной злобой против всего мира. И, как по команде, всего лишь через полчаса по прибытии в Британскую школу, разразился кадетский «бенефис». Правда, он продолжался недолго, но мы орали, лупили вилками и ножами по тарелкам – вообще вели себя не совсем подобающим образом, крича, что мы голодны. «Бенефис» кому? Обслуживающему персоналу? А они при чем? Начальству школы? А откуда оно могло знать, что наши желудки бездонны? Нет, это был «бенефис», скажем, злой Судьбе, самой Жизни, которая с нами в те дни поступила так жестоко. Цели мы своим шумом, конечно, не достигли, кухня ограничилась лишней выдачей хлеба, и нас отвели обратно в вестибюль, где вскоре, усталые, мы улеглись спать на голом полу. Итак, начальству сразу же стало ясно – с кем они имеют дело и что с нами будет очень трудновато. Однако, если бы начальство сумело проявить больше чуткости и понимания, разобраться во всех сложных чувствах обиды, огорчения и протеста в кадетских душах – многое было бы иначе. Если бы эти милые и, очевидно, искренне желавшие помочь обездоленным юношам люди смогли хотя бы отдаленно почувствовать, что означало для кадета – снять погоны родного корпуса и превратиться против желания в обычного школьника! Если бы они могли проследить за всем сложным процессом взаимоотношений между генералом русской армии и представителями благотворительно-равнодушной английской общественности! А это все предшествовало распылению нашего корпуса. И наконец, если бы они поняли то, чем мы, безусые юнцы, были тогда больны – то есть что означает потеря Родины – не дошло бы до антагонизма и до многих инцидентов. Они же пока что убедились в одном – что мы недисциплинированная, распущенная орава, продукт революции и что эту ораву следует приструнить, не считаясь со средствами.
В ближайшие дни нас распределили по трем домам на территории парка: в самом здании посольства (это называлось «посольский дом»), в здании, примыкавшем к церкви (мы его окрестили «церковным домом»), и в «школьном доме», для которого другого названия не могли придумать. В школьном доме проживал также и директор с семьей и суперинтендант. Разочарованием было то, что вода в Босфоре оказалась чрезвычайно холодной после теплой воды Суэцкого канала, и вовсе не тянуло купаться. Плюсом же было то, что при посольстве имелись лодки (три или четыре), и излюбленным видом спорта теперь стала гребля. Несчастные «шпаки» до нашего приезда не сообразили использовать площадки возле церковного дома для футбольной игры, просто об этом не успело, очевидно, подумать начальство. Кадеты быстро устроили футбольное поле, а также и озаботились об установлении гимнастических снарядов. На гимнастику в этой школе особенно не нажимали. Русские мальчики, с которыми мы здесь столкнулись, оказались милыми ребятами. С гордостью могу сказать, что не помню случая, когда кадеты показывали бы свое превосходство в чем-либо, напротив, не «выпячивали» своего «кадетства», держались скромно и старались быть хорошими товарищами. В первые же дни познакомился я с Толей Штейгером – это тот самый Анатолий Штейгер, который впоследствии стал известным поэтом (парижская эмиграция) и другом Марины Цветаевой. Тогда это был бледный как смерть, благовоспитанный мальчик. Я подозревал, что у него чахотка, от чего он в действительности и умер впоследствии. Такой же бледной была и его мать, приезжавшая дважды посетить сына. Помню еще К. Померанцева, редактора школьного журнала, в котором начал писать и я, и сильно подозреваю, что автором многих статей, появляющихся изредка в нашей зарубежной прессе, является именно тот, наш Померанцев.
Итак, мы были распределены по трем домам. Во всех трех были назначены старшие, по образцу английских интернатов называвшиеся «префектами». В качестве старших они несли ответственность за порядок в наших комнатах и поведение каждого из нас. Сразу же начались и занятия, прерванные в школе по случаю нашего приезда. Занятия проводились в северном крыле посольского здания. Очень незначительная часть наших корпусных воспитателей и преподавателей была принята в состав педагогического персонала школы. В свободное от занятий время мы бродили по громадному посольскому парку, любуясь гигантами кедрами и чудным видом, открывавшимся на Босфор и прилегающие городки с вершины холма, которым заканчивались владения посольства. Старожилы рассказывали, что до покупки русским правительством этого участка здесь, на самой вершине, был греческий монастырь и что лет сто тому назад турки перерезали всех монахов, а монастырь разрушили. Подтверждением этому служили развалины каких-то зданий, которые при нас еще оставались.
Потом постепенно это место начали расчищать – думаю, что теперь никаких следов пребывания там монастыря не осталось. В связи с монастырем среди учеников ходили рассказы о монахе с перерезанным горлом, который якобы бродит по парку. Этим пугали малышей. Кроме монаха, «бродила» по парку также и «Дама в черном», с которой однажды пришлось повстречаться и мне. После всенощной, когда мы небольшой компанией еще оставались около церкви, и уже наступали сумерки – кто-то из нас указал на парк, и мы увидели одинокую женскую фигуру в черном, спускавшуюся по направлению к нам с холма. Так как в этот поздний час было странно видеть кого-либо, а в особенности женщину, свободно разгуливавшую по полутемному парку, по каменистым неровным тропинкам, мы, что называется, «передрейфили». Так как очертания ее фигуры не напоминали нам никого из наших школьных дам, мы не на шутку струсили. А тут еще кто-то шепнул: «Дама в черном!» Сознаюсь, что мы уже были готовы «отдать концы», когда привидение, приблизившись к нам, на чистом русском языке попросило нас показать, как можно пройти к посольскому дому. У нас отлегло от сердца…
Отрадно было то, что здесь имелась православная церковь. Дело в том, что в каждом из нас сидело упорное подозрение, что англичане обязательно хотят нас «обангличанить» и «окатоличить», а о том, что наше начальство вовсе и не католики, а англикане – об этом мы и не раздумывали, все они для нас были «католики». Многие из нас вступили в церковный хор, которым управлял талантливый молодой регент, Алексей Васильевич Гринков. Многие белградцы помнят его, так как он управлял хором в Вознесенской церкви. Гринкову мы были обязаны многим. Он первый начал серьезно знакомить нас с теорией музыки и спевками днем не ограничивался. Собирались мы и по вечерам – то в школьном доме, то у него дома. Он же старался привить нам любовь к русской народной песне. «Вдоль по камушкам быстра реченька течет…», «Стонет сизый голубочек» и другие народные и псевдонародные песни все еще звучат в ушах. Певшиеся нашими дедами и прадедами песни загремели под сводами вестибюля посольства в далекой Турции. Он же не дал угаснуть среди нас и старинному обычаю – «христославить», когда подошло православное Рождество. На нашу спевку, проводимую тогда на квартире Гринкова, явились и два старых казака, работавших ранее при посольстве. Это были древние деды с иконными бородами. Мы обратили внимание, что один из них во время пения кондака «Дева днесь», когда доходил до слов: «И земля вертеп Неприступному приносит…» – пел как будто что-то свое, лишь отдаленно напоминавшее текст. Выяснилось, что, по его мнению, текст мы поем неправильный и что надо петь: «И земля вертить – не приступисси…» Наши остряки уверяли потом, что он пел: «Вертитъ хвостом – ажно не приступисси…»
Мы обходили, славя Христа, со звездой, которую клеили и мастерили под руководством того же самого Гринкова и его милейшей супруги, все три дома – школьный, посольский и церковный, а заканчивали квартирой англичанина-директора. Тут пели еще и старинную песню: «Здравствуй, хозяин пригожий, здравствуй, хозяин хороший, мы пришли тебя поздравлять, твоих гостей забавлять. Что же ты, хозяин, не весел? Что же ты головушку повесил? Ну-ка, скорее шевелись, сам ты за рюмочку берись! Выпей с нами, воевода, выпей с нами в непогоду. Полные чары наливай, нам хоть по рюмочке дай!» Заканчивалась песня бесконечными «дай-дай-дай», и чопорный англичанин вынужден был позабыть о школьных правилах и «выдать» нам по рюмочке какой-то слабой наливки. Как правило, оделяли нас сладостями, орехами и прочей снедью. Англичанам этот обычай пришелся очень по душе, хотя они и удивлялись размерам нашего мешка, куда мы укладывали все полученное. Встречи в доме Гринкова нас очень радовали, а его гостеприимная жена всегда находила для каждого ласковое слово и умела угостить хотя бы чашкой чаю в теплой семейной обстановке.
Но… не все и не всегда шло гладко и спокойно. Я возвращаюсь к той же наболевшей теме – расформированию нашего корпуса, которое очень сильно на нас всех отразилось. Результаты сказались, и довольно скоро. Я даже не могу сейчас восстановить в памяти последовательность и причину неожиданных событий. Помню только, что наше нервное состояние вылилось в чем-то, похожем на бунт. Но англичане действовали решительно. Прежде всего они приступили к порке тех, которых почему-то посчитали зачинщиками. Пороли жестоко. Порол чопорный англичанин, отец двоих очаровательных детей (за дочерью Стэллой ухаживали и «воздыхали» все), добрый мистер Сэмсон. Но не один. Помогал ему пороть, вернее, перенял на себя почти всю работу бывший ученик этой же школы. Фамилия его как бы выскочила из произведений не то Лескова, не то Салтыкова-Щедрина – Авситидийский. Мы его звали за глаза Митридатом, почему – не знаю. Поговаривали, что он садист. Позже Авситидийский уехал в Советский Союз. Поркой дело не закончилось. Нас собрали в парке, и мистер Черчуорд громил нас в своей речи и обещал послать в какой-то Тузлов, очевидно, место, где были колонии для малолетних или же тюрьмы. Часть кадет исключили – их отправили не то во Францию, не то в Болгарию, точно не помню. Мы же, оставшиеся, «согнули выю», как ни стыдно в этом сознаться.
Я же согнул выю вдвое – слег в лазарет, заболел тифом. Когда я «умер», мне было ничуть не страшно и не было жаль ушедшей жизни, настолько был истощен организм в результате болезни. Я все понимал и все видел – по-прежнему нагло лез в мое окно гигантский олеандр, светило солнце, откуда-то слышался разговор. Крышка гроба стояла тут же, неподалеку от кровати. А потом вошел санитар и сказал: «Ну что, очнулся, наконец?» Я был уверен, что он разговаривает с кем-то в коридоре, но его глаза были устремлены на меня. Только тогда я понял, что я вовсе не умер. Да, но крышка гроба?.. И, слабо шевеля губами, я спросил его о ней. Это был мой собственный голос, хотя и очень слабый. Санитар ответил, что в соседней палате скончался мой однокашник, также бывший кадет Костя Кленкин, и вот, думая, что я все еще без сознания, крышку гроба перенесли в мою комнату.
А потом вскоре приехал профессор Алексинский, светило медицинской науки, живший потом в Париже; он обложил меня льдом, а я до тех пор никакого жара и не чувствовал. Ну а потом наступило медленное выздоровление, прерванное возвратным тифом – добряк санитар сжалился на мои мольбы и дал мне ночью несколько глотков воды. Но возвратный долго меня не мучил, я быстро поправлялся. В первый раз я встал с постели, когда все ринулись к окнам – в школу приехал архиепископ Кентерберийский. Я ожидал увидеть что-либо похожее на одеяние наших священнослужителей и, конечно уж, окладистую почтенную бороду, а вместо этого узрел маленького сухонького старичка, совершенно безусого и безбородого, в шотландской юбочке и маленькой шапочке. Все мы покатывались с хохоту и повторяли только: «Ваше преосвященство…»
Приблизительно тогда же школу посетил и заведующий Отделом по делам русских беженцев в Лиге Наций, прославленный исследователь Арктики, Фритьоф Нансен. Я еще раньше читал о нем и в шесть с половиной лет даже сочинил сногсшибательный роман на полутора страницах, который сам же и иллюстрировал и в котором главную роль играл Нансен, а я, конечно, был его помощником. Поэтому я был очень взволнован, когда он сам, своей собственной персоной появился у моей кровати. В ответ на его участливый вопрос о здоровье я, скромно умалчивая о своих похождениях вместе с ним, выпалил: «А что с вашим «Фрамом»?» Эффект был неожиданный. Нансен посмотрел на меня и вдруг уселся в моих ногах. В глазах его стояли слезы. Потом он обратился к сопровождавшему его школьному начальству и сказал: «Знаете, я никогда не плачу. А вот этот русский мальчуган сумел выжать из меня слезы. Ведь буквально для всех я – представитель Лиги Наций господин Нансен, а о другом Нансене, Нансене с далекого севера, все как будто и позабыли… А он вот и о моем «Фраме» вспомнил…» Он погладил меня по голове и рассказал о судьбе «Фрама». Но, к стыду своему, я не слышал и не слушал. Нервы подточенного болезнью организма сдали, и я также плакал и думал только об исследователе Арктики и северных морей и очень, очень жалел его тогда. Так я и не узнал, что приключилось с «Фрамом». А вскоре после болезни я покинул английскую школу и уехал из Турции.
Так в далекой «турецкой стороне» (как пелось в старинной песне на Дону) жили донские кадеты в чужой им, «штатской» обстановке. Ни на минуту, казалось, не забывали они о своем родном корпусе, который волей злой судьбы на сороковом году прекратил свое существование. И если были среди них взрывы негодования против англичан, так это было именно по этой причине и из-за несправедливого отношения тех же самых англичан к директору, генералу Черячукину, тому самому, кто когда-то угрожал малышам «историческим костылем» и никакой видимой нежности к ним не проявлял. А вот теперь, без него, почувствовали малыши, что потеряли чуть ли не отца родного. И порка из-за удалого набега позабылась.
Но красносургучный вензель Императора, украшавший синий погон донского кадета, не канул в вечность и не расплавился – время еще не подошло. Приказом Донского атамана, генерала Африкана Петровича Богаевского, вензель был перенесен на погоны кадет так называемого 2-го Донского кадетского корпуса.
Из предыдущего изложения уже известно, что многие кадеты не смогли выехать на «Саратове» – тифозная вошь уложила многих в новороссийские госпиталя. Были среди них и чины персонала корпуса. Оказался в числе больных и генерал-майор Иван Иванович Рыковский[610]. Это был на редкость добрый человек, горячо любивший кадет и любимый ими. Оправившись от сыпняка, он собрал полтора десятка выздоравливающих кадет и полубольных преподавателей и воспитателей, и собранная им группа, с благословения Донского атамана генерала Богаевского, была названа 2-м Донским кадетским корпусом. Следует признать замысел о создании 2-го корпуса поистине блестящим – в персональном порядке ни кадеты, ни чины персонала не выбрались бы из Новороссийска, а таким образом, как «корпус», они были перевезены в Крым. В Крыму Второй Донской, в составе 15 кадет и около 20 человек персонала, был помещен в одном доме на Суворовской улице (в так называемом «Новом Городе») в городе Симферополе. В качестве военно-учебного заведения корпус получал из Донского казначейства денежные средства, а персонал – жалованье, соответствующее его чинам и положению. Когда летом 1920 года все донские тыловые организации, как, например, интендантство, лазареты, швальни и прочее, были сосредоточены в городе Евпатории, туда же был переведен и корпус. Разместился корпус на 5-й Продольной улице в вилле знаменитого сахарозаводчика Терещенко. Вилла представляла собой роскошный трехэтажный особняк с флигелями и полузанесенным песком садом с фонтанами. Все это пустовало.
Летом 1920 года генерал Врангель издал приказ об отчислении из рядов Русской Армии всех несовершеннолетних, не кончивших средне-учебные заведения. Несколько позднее подобные же приказы были изданы Донским, Кубанским и Терским атаманами. Удаляемых из Донской армии мальцов направляли в Евпаторию «в распоряжение директора 2-го Донского кадетского корпуса», генерал-майора Рыковского. При корпусе был создан руководимый полковником Фицхелауровым Донской пансион, куда попадали неграмотные вояки лет 8—10. Среди пансионеров была большая прослойка калмыков. Было достаточно калмыков и среди кадет: Цуглинов, Тепшинов, Алексеев и др. За вояками посылался от корпуса в боевые части трубач Лисицын, привозивший плачущих и упирающихся «бойцов». Были и групповые зачисления, как, например, когда из Атаманского военного училища были отчислены в корпус юнкера: Иван Матвеевич Фастунов, Николай Букин[611], Сема Бегинин, Николай Басов[612]. Трое из них попали в третий класс, а Басов в четвертый. После выхода армии в Северную Таврию в корпус прибыл кадет Киевского кадетского корпуса Захаржевский; тому не повезло – он попал сначала в плен к махновцам и с трудом ему удалось оттуда удрать к белым. Я лично попал в корпус вместе с сыном генерала Готуа[613]. До того я некоторое время был в команде огородников 7-го Запасного батальона, которым генерал Готуа командовал. 6 августа 1920 года я был зачислен на все виды довольствия и получил порядковый номер 106. Из этого следует, что за это время корпус успел достаточно вырасти.
Занятия – облегченные и укороченные. Ни учебников, ни пособий не было. Помню, писали мы диктовку на листках бумаги огрызками карандашей. Преподаватель обходил, указывал ошибки, затем тщательно резинкой стирал написанное, чтобы использовать эту же бумагу в другом классе. Чекамас и Ну-те, то есть математик и историк, преподавали по памяти. Кроме того, занимались мы, конечно, и строевыми занятиями, и войсковой старшина Попков[614] гонял нас, как строевую смену в манеже, меняя аллюры до намета включительно. Этот вид обучения назывался «пеший по конному». Пока было тепло (в августе и сентябре), купались три раза в день. Это – официально, а неофициально и чаще.
Форма одежды, питание, ночлег. Вначале ходили все в «своем», кто что имел, то и носил. Позднее из Донского интендантства мы стали получать светло-серые рубашки и такие же брюки из «чертовой кожи»; материал был действительно чертовской прочности, но все расползалось, так как сшито было слабо. Форму дополняли белые парусиновые ботинки и английские фуражки с донской кокардой (у кого она была). Основу питания составляла «шрапнель» (перловая каша) и «ссечка» – дробленая пшеница, сильно напоминавшая плохо проваренный клейстер. Иногда баловали нас ржавой камсой – мелкой, густо засоленной рыбешкой, или же сушеными бычками; последние отличались обилием песка. Столовой у нас не было. Во дворе были врыты столбы, и на них лежали плохо оструганные доски. А когда захолодало, каждый класс ел в своем помещении – там же спали и занимались. Летом все спали под открытым небом. Каждому выдали по одеялу и подушке, а спальня – по вкусу: хочешь, на веранде, а хочешь, под деревцом в саду. В дополнение к питанию, утром и вечером нам давали «чай». Пишу в кавычках, так как сам Дмитрий Иванович Менделеев не смог бы точно определить его состав. «Чай» этот, конечно, был без сахара. Позднее выдали по два фунта сахару на нос – прямо на руки, и большинство свой сахар сейчас же благополучно «загнало». Деньги пошли на добавочный хлеб, а «чай» пили с сахарином. Было дополнение и к обмундированию: выдавали нижнее белье, из какого-то материала вроде бязи. А в день эвакуации выдали недубленые полушубки и высокие папахи черной смушки – так в Евпатории, через семь столетий после исчезновения, снова возродилось племя «черных клобуков». Добавим кое-что и говоря о ночлеге. Когда сильно захолодало, выдали нам набитые соломой матрацы – вернее, просто большие мешки – по три мешка на двоих! Матрацы укладывались в ряд на полу, и на них, один к одному, ложились кадеты. Не было ни электричества, ни даже карбидных ламп. Взамен этого на каждую спальню выдавался один «каганец» (несмотря на древнюю Евпаторию, это был вовсе не греческий светильник, а коптилка с подсолнечным маслом) – было очень весело, так как сажа от этого каганца заполняла воздух на манер паутины во время бабьего лета, оседала на лица спящих и забиралась в носы. Вставали африканцами. К тому же умывание стало «буржуазным атавизмом», и мы очень напоминали собой негритят. Бани не было и в помине, и отечественная вошь плодилась и размножалась, никем не тревожимая. Уборной служила вырытая в саду канавка с бревном.
По воскресеньям весь корпус водили в местную греческую православную церковь. В корпусе же богослужений не совершалось. Да даже и священника вначале вообще не было. Два раза в неделю весь корпус «справа по шести» шел на прогулку в город. По дороге пели. Пели хорошо. Пели и по вечерам, когда собирались либо на веранде, а когда захолодало – в спальне 4-го класса. Регентом был человек с абсолютным слухом, Сима Родионов, бывший семинарист. Пели казачьи песни, пели и добровольческие: «Вспоили вы нас и вскормили», «Слышали деды – война началася», «На берег Дона и Кубани», «Пусть свищут пули, льется кровь» и многие другие.
Книг для чтения не было. Правда, в городе была общественная библиотека, но она была закрыта. Зато рассказы о боевом прошлом с успехом заменяли книги. Каждый повидал достаточно и «хлебнул горячего до слез». Были и мастера-рассказчики, целыми вечерами передававшие своими словами содержание когда-то ими прочитанных книг. Одним из таких мастеров был Сема Бегинин (бывший гимназист из Новочеркасска, бывший юнкер-атаманец, а в 1920 году – кадет 3-го класса). Он в течение двух недель рассказывал «Графа Монте-Кристо», передавая в общем правильно содержание книги. Скажем короче: живое устное слово вытеснило печатные труды.
Картина наших досугов была бы неполной, если не упомянуть о всеобщем увлечении шашками. Все столы и скамьи были расчерчены как шашечные доски, белые и черные камушки заменили шашки, и турниры велись во все свободное время.
Зима 1920 года была исключительно суровой – Сиваши (Гнилое море у Перекопа) замерзли, что случалось раз в тридцать лет. К концу октября по городу поползли тревожные слухи: фронт откатился к Перекопу. Потери велики. Красные жмут, а задержать их некому. Кадеты заволновались – каждый хорошо понимал, что его ожидает, если он живьем попадется в лапы РККА. Генерал Рыковский собрал всех кадет и, подтвердив, что положение на фронте угрожающее, пообещал, что корпус пойдет походным порядком на Севастополь, где будет погружен на пароходы. Однако этот поход не состоялся: 1 ноября стало известно, что для эвакуации казачьего населения Евпатории прибудет целая флотилия, которая вывезет всех желающих. На следующий день, 2 ноября, нас разбудили задолго до рассвета, накормили «шрапнелью», выдали полушубки и папахи и повели в порт. Евпаторийский порт – мелководный. Прибывшие для эвакуации суда стояли на внешнем рейде, а у молов суетились рыбачьи парусные баркасы, перевозившие людей и вещи на пароходы на рейде. Дошла очередь грузиться на баркас и мне. Вместе со мной были там и калмыки из пансиона. Как и подобает истым степнякам, они уже на пути к рейду стали «кормить рыбку». Баркас причалил к высокому серому борту с надписью «Добыча». Между прочим, краткая история «Добычи» такова: военный транспорт в 8 тонн водоизмещения из-за устарелости был продан Турции; во время Великой войны взят нашим флотом в качестве военного трофея, а по приходе в 1918 году немцев в Крым снова возвращен Турции. Но когда союзники заняли Константинополь, они вернули «Добычу» России. Так вот эта самая «Добыча» была флагманским кораблем лихой евпаторийской флотилии. Скорость ее – 4 узла! Под командой «Добычи» находились суда: колесный донской пароход «Румянцев», донской речной пароход, чуть ли не парамоновского флота, «Эльпидифор» и какие-то посудины «212» и «214», тоже, по-моему, из донского пароходства. Для охраны эвакуации прибыло два «балиндера» – самоходные баржи с двумя восьмидюймовыми типа «Канэ» и на дизель-моторах. А горючего для них не было. И в результате, когда погрузка на пароходы была закончена, военные катера «Язов» и «Работник» вынуждены были затопить балиндеры с помощью своих «гочкисов».
Последнее, что я видел в Евпатории и вообще в России, было: вытянувшаяся вдоль берега белая панорама города, освещенная зимним солнцем, свинцовое, штилевое море. И это последнее видение сопровождалось гулкими взрывами на балиндерах. Один из них «свиньей» пошел ко дну, а другой загорелся и стал уходить в море. На «Добыче» заскрежетали якоря, и она двинулась в неизвестное. За ней в кильватерной колонне поплелась и вся евпаторийская флотилия. К моменту ухода появилась в качестве охраны французская канонерка. По пути в Константинополь, а шли мы трое суток, нам два раза выдавали корнбиф с немолотым овсом и по три чашки воды. И это все. К счастью, погода была штилевая.
Медленно вползла наша старушка «Добыча» в бухту Золотого Рога и заняла свое место в плавучем городе «врангелевцев». Кораблей была уйма: от сверхдредноута «Генерал Алексеев» до портовой землечерпалки, не говоря уже о различных парусниках. И на всех судах развевались желтые карантинные флаги и флаги с требованием воды и хлеба. Англичане широко откликнулись и стали развозить суп из сушеных овощей (который мы называли «английским борщом») с картошкой «в мундире» и морские галеты. Есть это пойло никто не мог – вылавливали картошку и галеты, а все остальное выливали за борт. Около кораблей сновали каяки «кардашей» – торговцев-турок. За золотые часы давали два кило хлеба, связку инжира и литр воды. За наган – тоже давали столько же, плюс полкило халвы. Тут для корпуса начались бесконечные перегрузки, а надо сказать, что к моменту эвакуации нас было уже свыше двухсот человек – следовательно, перегрузки были делом довольно сложным. Пришлось побывать на разных судах, покуда не попали на «Великого князя Владимира». А до того перебрасывали нас, сначала на «Витим», потом на плавучие мастерские «Кронштадт», «Шилку» и «Саратов». На «Владимире» находился и Крымский кадетский корпус, составленный тогда главным образом из кадет Полтавского и Владикавказского корпусов. «Владимир» взял курс на Сербию, шел не торопясь, и только через десять дней мы прибыли в Ба-кар (Порт-Рэ) – самый северный порт на Адриатическом море, принадлежавший Королевству Сербов, Хорватов и Словенцев. А всего мы пробыли на кораблях ровно месяц. Помню, как священник, отец Василий Бощановский, отслужил по этому случаю молебен.
В Бакаре нас накормили белым хлебом и вареным мясом и, после дезинфекции, на следующий день отправили на железнодорожную станцию. Но сначала – о дезинфекции: она производилась в железных вагонетках, где был налит раствор сулемы. Вещи сдавали в вошебойку. Я сдуру сдал свой кожух – получил обратно хорошо зажаренный «шницель». Итак, на следующий день мы пошли за пять километров на станцию. Сутки в пути. Остановка в Загребе. Там благотворительная женская организация покормила нас салом и хлебом, и мы поехали дальше. Рано утром поезд остановился на полустанке Святой Лаврентий на Дравском поле – около бывшего лагеря для военнопленных – «Стрнище при Птуи». Бесконечные аллеи саженого соснового леса, глубокий – по колени – снег и щелистые бараки. Заботу о нашем пропитании взяли на себя католические монахини – мы их сейчас же прозвали «аэропланами» за головные уборы. Монахини готовили также и для беженцев из Истрии, тоже размещенных в лагере. Питание было: мамалыга, суп из пареной репы, жидкая фасоль и чай. Прости им, Господи, но чай они почему-то варили как суп: он имел вкус разваренного веника, а сверху плавал густой слой жира, так как мытьем котлов они себя не утруждали и все варили в тех же котлах. Короче говоря, было и мало, и скверно. А есть очень хотелось. Ведь во время нашего мореплавания мы получали кило хлеба на четверых и фунт корн-бифа на восемь человек. Малокровие, развившееся на почве недоедания, давало о себе знать довольно долго; почти все мучились от фурункулов, и потребовались месяцы правильного питания, пока от этого отделались. Кухня перешла в наше ведение, и главным поваром стал есаул Телухин, или, как все мы его называли, «дядя Вася». К нему были приставлены помощники – «отцы-старики» – донцы, приставшие к корпусу во время наших скитаний по морям. Готовили они добротно, как уж это повелось исстари на Дону. И вот тогда все наши болячки стали проходить.
Кое-как все постепенно утряслось: бараки были слегка зашпаклеваны, созданы классы, и началось обучение. Но тут начались и новые волнения. Дело в том, что генерал-майор И.И. Рыковский был отстранен от директорства, а вместо него директором был назначен генерал-майор Бабкин[615]. О нем я могу сказать очень мало. Знаю, что он был адъютантом войскового атамана, и, когда генерал Богаевский в сентябре 1920 года объезжал Донские части и попал в засаду, Бабкин перестрелял наиболее наседавших на автомобиль буденновцев и, таким образом, атаман был спасен. По своему внешнему виду генерал Бабкин был строевым щеголеватым офицером, умел импонировать, а с кадетами всегда здоровался, называя их «донскими орлятами». Это подкупало. Он очень заботился и о внешнем виде кадет, доставая, откуда только можно было, обмундирование. Помню, как-то зашел у нас разговор с директором о том, что крымцы одеты лучше нас. Кто-то вставил: «Ну что ж, что плохо одеты. Зато мы – донцы!» На это генерал Бабкин ответил: «Быть донцом – хорошо. Но надо, чтобы и внешний вид соответствовал казачьей сметке…» Короче говоря – Бабкин был очень неплохим директором, но вся беда в том, что отчисленного генерала Рыковского и тех воспитателей, которые были отчислены от корпуса вместе с ним, кадеты очень любили и никак не могли примириться с мыслью об их уходе.
Я говорил выше о том, что генерал Бабкин доставал обмундирование как только мог. Укажу некоторые источники, откуда он его доставал. В городе Мариборе, в тридцати километрах от Стрнища, на австрийской границе стоял австро-венгерский кадетский корпус, который вскоре был расформирован. В 1921 году в нем оставались кадеты 6-го и 7-го классов. На Пасхальной неделе 1921 года выпускники-мариборцы приехали в гости к русским кадетам в Стрнище. Был парад обоих корпусов – Донского и Крымского, – а вечером общий бал. Вскоре после этого визита все обмундирование младших классов австро-венгерского корпуса было передано донским кадетам. Мундиры, правда, нам не подошли, но светло-синие брюки и голубые рубашки стали парадным обмундированием 2-й сотни. Летом 1921 года генерал Бабкин получил откуда-то пижамы, и, как бы забавно это ни звучало, пижамы стали повседневным обмундированием. Наконец, осенью 1921 года было получено американское военное обмундирование: френчи, галифе, шинели и краги из парусины.
В течение лета 1921 года преподаватели составили учебники по своим предметам, а кадеты на шапирографах их размножили. Тем же летом, взамен уволенных воспитателей, в корпус прибыли: генерал-лейтенант А.М. Сутулов[616], генерал-майор Кучеров[617] и полковник Еманов[618]. Наш 3-й класс принял полковник А.Ф. Золотов[619], по образованию военный юрист; Сутулов стал командиром 1-й сотни, Кучеров и Еманов – воспитателями старших, 5-го и 6-го классов. Инспектором классов, взамен бывшего в Евпатории инспектором генерал-майора Ерофеева[620], стал полковник Чернокнижников[621].
Летом 1921 года дошли до нас сведения о сильном голоде в Поволжье и было получено воззвание митрополита Антония о сборе помощи голодающим. Донцы решили – голодать один день, а деньги, сэкономленные на этом, выслать на помощь голодающим. Мы честно голодали весь день, а наши соседи не выдержали и, не получая ничего с кухни, «обнесли» все огороды местных жителей-словенцев. В результате пришлось им заплатить чуть ли не вдвое того, что было корпусом сэкономлено на кухне.
С соседями крымцами у нас были в общем, как и полагается, добрососедские отношения, но в особенности с владикавказцами – там было много кубанцев и терцев, так что «кунацкие» отношения наладились сразу по «сродству душ». Если что-либо нас разделяло с полтавцами, так это, пожалуй, наличие у них «цука» – против этого восставала казачья натура.
В ноябре 1921 года Донской кадетский корпус было решено перевести из Словении в Герцеговину. Оказалось, что там нашлись подходящие помещения и что корпус будет размещен в старой австрийской крепости «Билек» вблизи городка Билече. И вот в том же месяце, в составе трех сотен, корпус был погружен в вагоны и отправлен на юг, в Герцеговину. В Сараеве нас дружески встретили кадеты-одесситы, полочане и киевляне, объединенные в Русском кадетском корпусе, который впоследствии был назван Первым Русским Великого князя Константина Константиновича кадетским корпусом. Из Сараева нас повезли в городок Требинье, где кончалась железная дорога и откуда нужно было идти пешком в Билече. Итак, начинался новый период жизни 2-го Донского кадетского корпуса, в невероятной глуши, на границе Черногории и Герцеговины.
Первое время нашего пребывания в Билече пошло на внутреннее устройство лагеря. Были сооружены примитивные парты, починен водопровод, были сделаны попытки наладить электроподачу и созданы мастерские – швальная, сапожная и столярная. В это время я был кадетом 2-й сотни, и поэтому все то, что происходило в 1-й сотне, – мне толком было неизвестно. Знали мы, что там не все в порядке, что происходят какие-то трения с директором корпуса, генералом Бабкиным, что впоследствии вылилось даже и в «бенефис» ему. В общем, в результате этих неладов директору пришлось уйти и уступить место генерал-майору Евгению Васильевичу Перрету, в прошлом офицеру гвардейской артиллерии. Евгений Васильевич Перрет был лично известен Донскому атаману, так как генерал Богаевский был женат на сестре генерала Перрета. Понемногу жизнь корпуса налаживалась, все входило в нормальное академическое русло. Кадеты и офицеры продолжали работы по благоустроению лагеря – ими были сооружены корпусная церковь, в которой иконы были написаны Гришей Самойловым, и театральный зал. Были приобретены гимнастические снаряды: турник, параллельные брусья, кобыла и козел. Гимнастическое дело сразу взял в свои руки полковник Ган, который организовал группу соколов. Затем был создан хор трубачей. Вначале капельмейстером был есаул Скачков, а потом полковник Мигузов. Были налажены хлебопекарня и кухня. Продукты корпус получал от сербского военного интендантства в городе Требинье. Также сразу был организован лазарет, старшим и единственным врачом в котором стал доктор Попов. Фельдшером же и делопроизводителем в лазарете стал кубанский казак Шаповалов.
Начались учебные занятия, а помимо этого кадеты были заняты и ручным трудом, проходя наглядное обучение в различных мастерских. Вскоре появилась еще одна мастерская – переплетная. Помню, что столярной мастерской руководил полковник Рещиков, Владимир Николаевич[622], одновременно и воспитатель 36-го выпуска. Короче говоря, корпус не ограничивался академическими знаниями, но и старался приучить кадета «на всякий случай» к ручному труду – кто мог предположить, что его ожидает в будущем? Кроме этого, в такой работе вырабатывался навык к труду, что в жизни бывает крайне важным.
С местным населением особых связей не было. Правда, в корпусе стали учиться несколько местных жителей-черногорцев и герцеговинцев (впоследствии ставших офицерами югославской армии), а кроме того, местные учителя-сербы начали преподавать у нас сербскую историю, язык, литературу и географию страны – все на сербском языке. Бытовых же связей не было. Корпус жил своей обособленной жизнью, и кадеты только время от времени встречались с местным населением. Еще были попытки устраивать общие вечера с представлениями на сербском языке, но это дело как-то заглохло.
В сентябре 1922 года произошло событие, имевшее для корпуса большое значение, – 2-й Донской кадетский корпус приказом войскового атамана получил Державное шефство, вензель на погоны и наименование «Донской Императора Александра III кадетский корпус». В это время старый корпус прекратил свое существование.
Несколько позже 1-я сотня получила наименование «Атаманской» и, уже неофициально, кадеты Атаманской сотни стали носить на левом плече так называемые «атаманские» погончики – голубого цвета с белым кантом – то есть цветов л. – гв. Атаманского полка и Атаманского училища в Новочеркасске. Кадеты гордились полученным шефством, но всем было несказанно обидно за старый корпус, который волей судеб должен был прекратить свое существование.
Билече, по-австрийски Билек, – крохотное местечко в 30 километрах от железнодорожной станции и городка Требинье. Все местечко состоит из трех улиц, обежать его можно буквально за пять минут. Два-три «отеля» с громкими названиями и примитивным устройством и меблировкой, три-четыре «кафаны» – кофейни, где можно также выпить и вина. Десятки домов местных жителей, окруженных, как крепости, высокими стенами и с турецкими окнами (а то, не дай бог, кто-нибудь увидит жену или дочь!), небольшая казарма, где стоит взвод жандармов, мечеть, православная церковь, кладбище, и это все. Отсутствие всякого общества, невероятная скука и дичь. Вокруг – плешивые горы, рядом – черногорская граница. Растительности почти никакой, только изредка попадаются кусты и деревья, похожие на кизил. В горах – пастушки пасут овец и коз. В руках у них – пряжа, лицо наполовину закрыто, как у мусульманок. Если ты попытаешься заговорить с ними – труд не только напрасный, но и зело опасный. Даже если ты просто спрашиваешь их, который час, очень возможно, что вместо ответа в тебя полетит увесистый камень. Дичь, какой не найдешь на земном шаре…
Недалеко от города, в какой-нибудь миле от него, стоит старая австрийская крепость. Форты, бастионы, амбразуры, бойницы, зубчатые стены – ни дать ни взять замок средневековый. И вот в этой крепости и расположился Донской кадетский корпус. Крепость представляет собой почти квадрат, с высокой башней посередине. Четыре ряда солидно построенных зданий. В крепости комплекс зданий вдоль стен и, кроме того, разделяющих крепость. В них, в верхних казармах, живут кадеты. Как будто для нас и строили три громадных двухэтажных здания. Дальше, рядом с ними – театр, гимнастический зал.
Перед зданиями – большой двор, снова ряд зданий, на этот раз двойной. В тех, что лицом к казармам, – свинюшник, бывшие стойла для мулов (а лошади там были, где наш театр), а за этим частные квартиры персонала. Там, между прочим, жил и будущий атаман, генерал Татаркин[623], рядом – военный чиновник Дмитриев с женой и дочерью Зоей, генерал Готуа, госпожа Лазарева с детьми, морской офицер Хрущев с сестрами, есаул Леонов и другие. Далее снова шел ряд зданий, в них – лазарет и квартира доктора Попова, квартира полковника Поссевина[624] и другие службы. В нижнем ряду, прилегающем к стенам, также располагались чины персонала со своими семьями, а направо от ворот – церковь, штаб, квартиры директора и некоторых преподавателей и воспитателей. Выше, идя обратно к казармам, – кухня. Крепость почти нависала над пропастью – а там в долине, где можно было, наконец, увидеть кусты и деревья, извивалась и бурлила речка Требишница, которую мы почему-то прозвали Требинкой. Требишница вырывалась как очумелая из горы, на который расположился городок Билече. Вырывалась и неслась по камням несколько километров, и только тогда успокаивалась и принимала более величественный вид, расширялась и текла далее к самому Требинье. А по скалам гнездились поскоки – вид медянки, чрезвычайно ядовитой, прозванной так потому, что она была в состоянии нападать сверху, буквально скача, прыгая по камням. В общем, местечко было невеселое. И за что эта кара постигла донских кадет?
Климат тоже тяжелый. Летом – жара, а зимой – невероятные холода и морозы. Снега наваливало достаточно. По вечерам, если выглянешь в окошко, можешь увидеть золотые точки волчьих глаз. Волки собирались стаями к человечьему жилью, надеясь чем-нибудь поживиться.
Развлечения по праздникам заключались в лазании по горам, расцарапывании себе рук и ног, швырянии огромных камней-валунов в пропасти и долины и бесконечном чтении книг. Тем, кто уезжал на лето в отпуск, приходилось идти пешком на железнодорожную станцию Требинье, а это было всего тридцать километров. Но молодые ноги выдерживали все. Кто-нибудь из компании затягивал: «Один верблюд идет… другой верблюд идет…» – и с припевом «Ах, как мне жаль весь караван верблюд!» весело доходили до Требинье. Единственный отдых, который мы себе позволяли, – это короткая остановка у «Москвы» (кафана на середине пути между Билече и Требинье) – там мы ложились и задирали ноги вверх – лучший способ отдохнуть. А потом снова затягивали своих «верблюдов» и так доходили до самой станции. Однажды компания кадет, шедших в Требинье, повстречалась с какими-то местными жителями. Пошли вместе, угощались взаимно табачком, мило разговаривали. Потом выяснилось, что с нами идет знаменитый разбойник Майо Вуйович и его «ребятки». Но «руссов», как там называли русских, Майо не трогал; наоборот, он очень любил русских и нападал главным образом на мусульман, это были его заклятые враги.
В наши, 70-е годы ХХ века, когда юбочки и девичий стыд приведены к так называемому «мини», то есть к минимуму, а мальчиков и девочек с малых лет просвещает сама школа, посвящая их в то, о чем раньше или совсем не говорилось, или же говорилось шепотом, то о чем буду писать – может показаться смешным. Но из песни слова не выкинешь, и мне хочется эту песню об ушедшем кадетском мире довести целиком до конца, рассказав об отношении кадета к барышне в те как будто далекие 20-е и 30-е годы. Барышня в кадетском представлении – это было нечто высокое и чистое. Это было то, чему можно было поклоняться, писать неуклюжие стихи и приносить букетики фиалок. За ними ухаживали, с ними танцевали, переписывались и окружали их атмосферой такого обожания и уважения, которым – в этом я твердо уверен – не окружают теперь даже королев. Да они, наши институтки, и чувствовали себя в обществе кадет настоящими королевами. Что же, неужели в нас мертвым сном спали человеческие чувства, инстинкты, природа? Конечно нет: мы были обуреваемы теми же общечеловеческими страстями и желаниями, те же инстинкты были и в нас. Мы грешили. Мы грешили так, как и другие юнцы нашего возраста, но по неписаному кодексу чести, завещанному нам поколениями старших кадет, мы проводили грань и за эту грань не переступали. Мы знали, с кем, где и когда можно дать волю своим человеческим инстинктам. Но наша барышня была для нас священна. Если бы кто-нибудь из нас посягнул на барышню, переступил бы эту грань, результат для него был бы крайне плачевным.
Среди старших кадет оживление. Начались каникулы, и в корпус, к родителям, приехали «наши» институтки. Возбуждение почти общее. «Ухажеры», а их сонм, приглаживают непокорные чубы и проборы, достают брюки из глажки. О нет, совсем не то, что можно подумать; не только прачечной или заведения, где гладят костюмы, формы и прочее, но у нас не было даже утюга. Еще вчера вечером, сняв брюки, аккуратно складывали их, намечали складку и обильно смачивали ее водой. Затем укладывали их на доски кровати под матрас и спокойно укладывались на нем спать. Завтра утром брюки оказывались безукоризненно выглаженными.
Сегодня воскресенье, и все мы отдыхаем, свободны. Вскоре веселая молодежь гурьбой высыпает из ворот крепости. Тенистая аллея. По ней медленно движется толпа, человек двадцать пять – тридцать. Это Зоя, она же «мать-атаманша», то есть дама выпуска, а вокруг нее – кадеты, «ее» кадеты. Слева от нее – пять человек, столько же справа (большая ширина аллеи и не вместит), а сзади – полчища! И еще кто-то забежал спереди и, оживленно жестикулируя, рассказывает Зое что-то веселое. А она смеется заразительным смехом, она счастлива. А поздним вечером, когда Зоя уже уляжется спать и когда весь лагерь погрузится в сон, Пик Иванов и я, два закоренелых мечтателя, выберутся незаметно из сотни и пойдут бродить по спящему лагерю. Луна. Мечтатели усядутся на скамейку в тени большого дерева, на той же самой аллее, шагах в ста от Зоиных окон. И начнут молоть всякую чепуху. Пик станет уверять, что стоит только сосредоточиться, сконцентрировать всю свою волю и мысли, и вот можно, мол, заставить Зоечку встать и подойти к окну. И тогда, не шевелясь и не выдавая ничем своего присутствия, ты можешь хоть с минутку полюбоваться ее неясным силуэтом. И наивный мечтатель, устремляя «пронзительный» взор в темный провал окна, думает-думает… А Пик в это время находит вбитый кем-то в дерево гвоздь и советует усесться так, чтобы гвоздь пришелся в затылок. «Ты вдавливай, вдавливай, – говорит он, – так легче сосредоточиться». Сам автор этому верит (да чему не поверишь в те прекрасные годы мечтаний!) и вдавливает, и вдавливает… «Я помогу тебе думать, – шепчет Пик, – я тоже буду думать…» Два молодых мечтателя думают, но никакие гвозди, никакая концентрация не помогают. Приятели бредут дальше и вслух декламируют Пушкина.
А завтра – бал. Не вечер в какой-нибудь сотне, «только» для кадет сотни и приглашенных. Нет, это общий, корпусной бал. И верные три «пажа» поднесут Женечке по крошечному букетику фиалок. Женечка старше их, и около нее кавалеры из старших классов. Но вот и для этих косноязычных, что-то лепечущих ей и глядящих на нее с немым обожанием «пажей», или «мушкетеров», в Женечкином сердечке находится уголок, и нежные слова благодарности вознаграждают героев. А герои – они сегодня по таким скалам карабкались, что там и голову можно сломать, а все для того, чтобы у «нашей» Женечки сегодня на балу были свежие фиалки.
Громадное здание. Чтобы превратить эту бывшую конюшню в бальный зал – немало потрудились кадеты. Немало тачек земли навезли сюда, утрамбовали, обшивали досками, белили стены, и вот – танцевальный зал и зал для театральных представлений. Сцена. На занавесе – новочеркасский памятник Ермаку, рисовал Гриша Самойлов. Тот самый Гриша, который впоследствии станет одним из самых прославленных архитекторов Югославии и чей проект самого большого храма в столице получит первую премию. А пока – Гриша разрисовывает программки для дам, рисует пейзажи в альбомы и без устали пляшет на балах. На сцене – хор трубачей-кадет. Вдоль стен – скамейки, кой-где стулья, для директора и его дам – кресла (одно из них – бутафорский трон царя Феодора Иоанновича, но ничего, сойдет). На стенах – большие портреты. Державный шеф корпуса, Государь и Государыня, Наследник в форме лейб-казачьего полка, войсковые атаманы – А.М. Каледин, А.П. Богаевский и другие. Пол – из строганых досок, но, уверяю вас, и по ним будет скользить веселая молодежь. У дверей распорядители-кадеты. Пышные голубые банты. Не всегда на левой стороне груди – обычно на левом плече. На банте – «атаманский» погончик с белым кантом. У входа столик, на нем программки. Их не печатают, а рисуют кадеты. Иногда это настоящее произведение искусства. Рисуют многие, у кого есть способности к рисованию, – ведь программок надо много наделать, так чтобы у каждой дамы, да и у некоторых офицеров было по программке. Но это количество, а вот о качестве – тут уже не переплюнуть таких, как Гриша Самойлов или Киреев, а впоследствии Ваня Дубровный или Виктор Иванов, – это настоящие художники.
Скоро начнут «съезжаться» гости. По образу пешего хождения. «В этом городе пыльном» бывали балы, но «не было просто приличных карет», да и вообще перевозочных средств, кроме несчастненького фордика, не было. Ходили наши воспитатели и преподаватели, независимо от возраста, на «своих двоих» и не знали, что такое склероз или сердечные заболевания. Итак, начинали сходиться. Но… прежде чем прибудет директор корпуса и вообще персонал – должно прибыть «самое почетное» начальство – «мать-атаманша», дама выпуска. Почему до прихода остальных? Потому что «зверям», «лавочке», одним словом персоналу, незачем знать о том, что при ее входе (а войдет она, окруженная традиционным «начальством», то есть атаманом выпуска, его адъютантом, есаулами и пр.) хор трубачей грянет со сцены встречный «Атаманский» марш, и кадеты вытянутся в струнку. Она же не пройдет, а «прошествует» к своему почетному месту (стул, конечно, а не скамья!) и останется там, окруженная своим выпуском, до прибытия настоящего начальства. Начальство же сделает вид, что ничего об этом не знает, однако с особой почтительностью будет ее приветствовать, отлично понимая, что негласной хозяйкой бала в глазах кадет является именно она. И первым будет с ней танцевать «атаман», а не кто-либо другой, если только «атаман» не смилостивится и не прикажет сделать это своему «адъютанту». Случилось однажды, что один из кадет позволил себе не совсем уважительно отозваться о даме выпуска. Это было его концом. Выпуск поставил его на так называемое «красное положение» (как видите, красный цвет, исключая лампас и околыша, у нас особенной любовью не пользовался), попросту его бойкотировали, и в результате пришлось ему перевестись в другой корпус. Да, честь барышни – великое дело!
Но вот сходится начальство. Пониже рангом – пораньше, последним – директор со своими дамами. Встречные марши приветствуют и командиров сотен, и директора. Его встречают маршем гвардейской артиллерии или же Преображенским. Носятся по залу кадеты-распорядители, развеваются голубые банты. Распорядители никогда не ходят обычным шагом, они именно носятся или скользят. Они проверяют – у всех ли дам есть программы, то есть расписание танцев. Трубачи играют вальс. Кадет дирижирует танцами. Вальс обычный, вальс с фигурами. А затем па-де-катр, па-де-спань, хиавата, цыганочка, полька-бабочка, па-де-патинер – все это утонуло и находится где-то далеко, чуть ли не по соседству с древнегреческими плясками.
Мне пришлось бывать не раз на современных вечеринках – следовать за сынишкой, начиная с возраста «клопа» и кончая университетом. Балами я все эти вечеринки не назову, несмотря на их внешнее подчас великолепие и блеск, несмотря на удобство и комфорт мебели и помещений. А вот у нас, в нашей бывшей конюшне австрийской крепости, на строганых досках, были настоящие балы. В нынешнее время кавалер приводит с собой даму и танцует с ней одной весь вечер, ревниво оберегая ее от посягательств соседей протанцевать с ней хотя бы один танец. А в наше, несколько смешное, старомодное время считалось не совсем приличным непрестанно, «без отрыву», танцевать с одной дамой. И выражение «она пользовалась успехом» понималось в то время иначе: тогда даже тот, кто тайно или явно «воздыхал» по даме сердца, был счастлив, если и другие наперебой приглашали ее на танцы. Вот это и означало «пользоваться успехом».
А сколько раз рыцарское отношение кадета подчеркивалось его манерой танцевать. Как приятно было смотреть, когда кадет, намеренно отдалив от себя даму, не в мыслях, а физически – держа ее чуть ли не полметра от себя, ловко вальсировал по строганым доскам пола. И в душе каждого кадета не было ничего, кроме наслаждения самим танцем и глубокого уважения к той, кого он подчеркнуто далеко держал в своих крепких руках.
Носятся в вальсе наши институтки, но они не одни. Приглашали на вечера и некоторых сербок из города. Правда, их было мало. Носятся и жены воспитателей и преподавателей, ведь и они в ту пору по большей части были так молоды! Танцевали в то время и кадеты с кадетами, «шерочка с машерочкой». Танцевали весело и непринужденно.
По бокам, ближе к выходу, подпирая стены, в позе Печориных стоят нетанцующие. Некоторые не умеют, а другие не желают уметь, и все тут! Но и им страшно интересно наблюдать за происходящим, хотя некоторые из них и строят презрительные мины или напяливают маску равнодушия.
А потом, где-то в середине бала рявкнет вдруг оркестр «Казачка». Мелькнут алые лампасы, и синь шароваров пойдет стлаться по доскам, а потом в «колесе» пройдутся руки по полу, застучит пулеметной дробью подкованный каблук Коли Басова или Бориса Кундрюцкова. Тут и из толпы нетанцующих вырвется кто-нибудь, не сдержится и начнет чесать по-станичному. Тут иной раз и малыши не стерпят. Выскочит вьюном черномазый, как цыганенок, Митя Мерзликин и «докажет свое» (а в будущем пуля красного партизана уложит его в конной атаке. А брата его Петю свалят болезни где-то в сибирской тайге, после многих лет концлагеря. И не Коле ли Букину отобьют румынские «сикуранцы» почки и ребра при переходе границы?).
А затем после грома рукоплесканий заунывно запоет лезгинка. Начнет с «молитвы Шамиля»:
Горе нам, визирь к нам с войском стремится…
Где бы нам, как бы нам от него укрыться?..
Мы в лес, мы в горы – русские за нами,
Бьют нас и режут и колют штыками…
И вылетит из толпы Шура Беломестнов в белой черкеске и, едва касаясь пола чувяками, кошачьей, неслышной поступью заскользит по полу. Все чаще, все воинственнее ритм… А за Шурой – резиновыми ногами стелется по земле ладно скроенный Петя Вертепов. Как там у него ноги приклеены, один Бог ведает, но выделывает он ими такие чудеса, что диву даешься. И время от времени слышится из толпы одобрительное «Ас-с-с-са…» и восклицания «Урсач!» и «Аджа!».
Вот кончен бал и гаснут свечи… Нет, свечи не гаснут, гаснут карбидные и керосиновые лампы, и расходится веселая публика. Кадеты провожают своих дам до дому. В то смешное время каждая мама могла бы отпустить свою любимую дочь в любой час ночи с кадетом. Этого не случалось – мамы и всякие другие шапероны и шаперонши не отставали ни на шаг. Но если бы их и не было – уверяю вас, что более надежной защиты для барышни в позднее время, чем кадет, нельзя было бы сыскать.
В этом же здании давались и театральные представления. Режиссером, вдохновителем, постановщиком, одним словом – душой кадетского театра был регент хора и талантливый артист, Яков Иванович Шпилевой, кубанский казак, в кадетском просторечии Яшка. Тогда ему, пожалуй, не было и сорока лет. Начали со скромного, с одноактных пьесок, но потом дело пошло быстрыми шагами, и взялись за Островского. Из последнего было переиграно, кажется, все. Женские роли исполнялись женами воспитателей и преподавателей. В редких случаях женские роли поручались кадетам. Выявились понемногу и таланты. Помню, как изумил всех мой новочеркасский командир сотни, генерал-майор А.И. Васильев, – он оказался прирожденным комиком. Его «Аркаша» в сочетании с блестящей игрой преподавателя русского, А.Н. Перцева, был незабываемым театральным дуэтом – мы буквально покатывались с хохоту. В женских ролях необходимо отметить прежде всего очень пожилую даму, фамилия которой выскочила у меня из памяти. Помню, что звали ее почему-то княжной Джавахой. По-моему, она была кавказского происхождения. Она была особенно хороша в ролях трагических старух, как, например, в «Грозе», где она зловеще говорит, обращаясь к Катерине, стоящей у омута: «Вот она, красота-то, куда ведет!» До сих пор не забыть, мурашки тогда пробегали по коже, так естественно она играла. А Катериной, царицей Ириной и т. д., всех ролей не перечтешь, была талантливая Виктория Васильевна Рещикова, жена воспитателя, полковника Владимира Николаевича Рещикова, в прошлом изюмского гусара. Много в ней было чуткости, неподдельного чувства в игре. Очень редко выступала в ролях старух и ее мать, Надежда Палладиевна. Играли Белкина, Поссевина, Листратова-мать, играли многие. Скажем так – мало кто не играл. А среди кадет хочется отметить прежде всего ныне покойного, бывшего сибиряка-омича Сережу Семынина. Это был Богом данный талант. Хорош он был и в роли князя Вяземского и князя Серебряного. В добавление к врожденному таланту, он обладал еще и красивой и видной фигурой и был очень хорош собой. Он искренно увлекался театром. Помню, как мы вместе с ним писали письмо Мозжухину, который облил нас ушатом холодной воды, и спасибо покойному, что удержал нас от этого шага – идти на сцену. Впоследствии Сережа стал священником и умер не так давно на Восточном побережье США. Знаю, что и на этом поприще его уважали и горячо любили.
Одно время шли разговоры среди персонала – а не слишком ли вредит увлечение театром академическому делу? Победило то течение, которое высказывалось за театр. Главную роль в нем играл уже упомянутый мной преподаватель русского языка и словесности А.Н. Перцев. Не будь его – знали ли бы мы столько? Он и на уроках вливал в нас столько любви к русскому языку и литературе, делая свои уроки поистине живыми и увлекательными. Мы еще в младших классах, как только вырывались от Солохи (преподаватель Солошенко, очень неплохой и знающий свой предмет, но несколько сухой) и попадали в руки Перцева, начинали чувствовать за спиной у себя крылья. Он не только преподавал по расписанию и развивал нас, но и заставлял действовать совершенно самостоятельно. Мы должны были разрабатывать рефераты по русской и иностранной литературе, иногда заданные им, а иногда по свободному выбору, и читать их перед классом. Эти рефераты ни в каком расписании не предвиделись. Вот тут-то и вырастали наши крылья. Перцев также учил нас, как надо писать. Указывал, что нужно избегать всяких «красивостей», не углубляться в вылизанные описания природы, не опошлять стиль разными «изумрудными травами» и тому подобными штампами. Где бы он ни был – низкий ему поклон! Так это именно он настоял тогда на том, чтобы театр и далее развивался, а это столько дало всем в изучении русской литературы. Это уже выходило из рамок обычных ученических спектаклей, здесь и масштаб, и отношение к делу были шире и глубже.
Ставился и «Феодор Иоаннович», весь, без купюр, и «Смерть Иоанна Грозного», и «Князь Серебряный». Читатель вправе улыбнуться и сказать: н-да… а все же – как с постановкой, откуда декорации, костюмы и прочее? Поговорим об этом. Чтобы создать декорации – тут особенного труда не требовалось. Нужны были краски, материал и художники. Все это имелось, кроме времени, конечно, и здесь приходится снять шапку перед жертвенностью кадет-художников, которые на это тратили часы своего вечернего, а то и ночного отдыха. В первые годы Гриша Самойлов, затем сибиряк, по-моему, кадет Омского корпуса, Ваня Дубровный, также талантливый художник; вот они набирали себе армию охотников и писали декорации. А костюмы!.. Ведь надо же иметь в реквизите столько-то боярских, столько-то для рынд, столько-то для боярынь и боярышень, а там еще князья и, в конце концов, царское одеяние! Нужно только захотеть… А «хотение» было у нас сильное, и вот перед публикой появлялись на сцене то терем, то царские хоромы, где на троне восседал Грозный в самой настоящей шапке Мономаха, в одежде, сверкавшей каменьями, в бармах и оплечье, с золоченым посохом в руке. А за ним в белоснежном одеянии с топориками на плечах стояли царские рынды. И все на сцене искрилось и переливалось. Или же врывались шуты-скоморохи в пестрых одеждах, и ходуном ходила сцена. А публика замирала. Или – целый сонм бояр в «великолепных» костюмах, «брады своя уставя в земь», сидел на резных стульях за длинным столом, обсуждая дела Московской Руси.
Нужно только захотеть… Из мешковины, из самой обыкновенной дерюги кроили наши дамы одежды, в дело пускались клеевые краски и бутафорские «самоцветы», и все это делалось чуть ли не по ночам, и вот создавалась феерия, производившая со сцены незабываемое впечатление. Не все мы, конечно, играли, как то подобает настоящим артистам. Не все у нас выходило гладко, да и не могло – число участвующих бывало слишком велико – никакой режиссер не мог бы за этим усмотреть. Театр приблизил нас к русской литературе. А с драматических произведений увлечение перекинулось и на остальное. Боже, сколько мы читали! Где угодно, когда угодно и как угодно. Сколько раз после вечернего обхода дежурным офицером спален какой-нибудь «одержимый» забирался под кровать. «Занавесившись» одеялом с обеих сторон, он «возжигал свечу воску ярого» и в этом полусклепе, с опасностью быть пойманным и наказанным и постоянно водя свечой из стороны в сторону – чтобы не прожечь доски, – в таком положении предавался чтению. Часами, до изнеможения, покуда оставался «воск ярый». Было ли наше чтение всегда серьезным и полезным? Да нет, читали не только классиков, увлекались и Луи Буссенаром, Майн Ридом. Одним словом, всем, что было в этом возрасте по душе. Все, что попадалось под руку.
Первым законоучителем 2-го Донского кадетского корпуса во время его эвакуации из Евпатории и затем, в Стрнище, в Королевстве Сербов, Хорватов и Словенцев, был отец Василий Бощановский. По прибытии корпуса он отслужил торжественный благодарственный молебен, а через некоторое время панихиду по безвременно погибшему от большевистских рук Донскому Златоусту, Митрофану Петровичу Богаевскому[625], товарищу войскового атамана генерала Каледина. Передо мной на столе – подлинник его проповеди по этому случаю, написанный его рукой и переданный вдове покойного, Елизавете Дмитриевне. От нее я его и получил и жалею, что, за недостатком места, не имею возможности привести эту проповедь целиком. Привожу выписки из нее.
«Умер он, хотя и имел возможность избежать смерти. Умер, веря в честь и достоинство души человеческой. Умер от гнусной руки большевизма, но не случайно, а по роковой необходимости. В царстве торжествующего Хама все честное и доброе русское может только терпеть, страдать и умирать. Помните это вы, юноши и дети! Вернуться теперь – означает вернуться к Ленину и Троцкому, к гнусным палачам матери-Родины. Вернуться – значит покориться предателям, признать их право на издевательство над тем, что должно быть святыней каждого русского! Слушающий – да разумеет!»
Протопресвитер Бощановский родился в 1872 году в селе Самбек Екатеринославской губернии. Он окончил Киевскую духовную академию и в 1897 году рукоположен в священники. С 1899 года состоял законоучителем в различных учебных заведениях в России и за границей. В октябре 1949 года он стал настоятелем Александро-Невской церкви в городе Лейквуде, около Нью-Йорка. Решением Архиерейского синода Русской православной церкви отец Василий был возведен в сан протопресвитера в 1956 году.
После него законоучителем в корпусе стал отец Иоанн Трофимов, донской казак, отец кадета. Оба были высокого роста, косая сажень в плечах. Служил благолепно, требовал от нас знание Закона Божия и лепил колы, когда мы этого заслуживали. У меня нашел в парте стихотворения Пушкина, да не те, какие нужно. Взял за плечи, повел к форту. Долго поучал, старался объяснить, что это Александр Сергеевич написал в самые ранние, юношеские годы, а что потом и сам стыдился того, что написал, и друзей просил ему об этом не напоминать, сердился, когда об этом заговаривали. И вот отец Иоанн заставил меня вырвать по листочкам (а жаль было, так как это было старое, редкое издание – откуда оно попало ко мне, я уж теперь и не помню) и, разорвав на мельчайшие кусочки, развеивать по ветру. Сам помогал в этом.
Долгое время нашим духовным окормителем был не кто иной, как сам епископ Вениамин, духовный глава Белой армии. Этот период оставил, я думаю, одно из самых ярких воспоминаний в душе кадет, в особенности младших классов. Епископ Вениамин своим искренним словом увлекал за собой молящихся – проповеди его были исполнены глубокой верой, и каждое его слово проникало в самую душу. Оглядываясь на прошедшее, я ясно отдаю себе отчет в том, что он сделал для нас, для нашего духовного обогащения и какой переворот произвел в юных сердцах. До него, да и после него, – что греха таить, подросток-кадет особой набожностью никогда не отличался, за очень редкими исключениями. Вспомним, говоря об этих исключениях, пример Бориса Петровича Богаевского, который с малых лет, казалось, посвятил себя на служение Богу. Частенько любили мы удрать и всякими правдами и неправдами избежать долгого стояния в церкви. Это не имело ничего общего с верой или неверием мальчишки. Просто в этом возрасте не вдумываешься глубоко во многие вопросы. Но это избегание не касалось тех из нас, что пели в хоре, – те были считаные, да и любили церковные службы. А булочки певчим в воскресенье – да разве рискнешь потерять такую вкусную сдобную булочку!
Но с приездом епископа Вениамина влилась в нашу жизнь новая струя. Даже «теплохладных» сумел он заразить своим горением и привлечь к алтарю. Его богослужения были прежде всего интересны. Я задумался было: уместно ли воспользоваться этим словом для определения, и решил, что это точнее всего определяет характер того, что он делал. Прежде всего он в подробностях знакомил нас со смыслом богослужения, объяснял в классе все детали и, может быть, не совсем понятные выражения в тексте богослужения. А мы-то думали, что с церковной службой знакомы с самого детства! Оказалось много нового, что только теперь открывалось в его проникновенных объяснениях. Поэтому особенно внимательно мы следили теперь за всем, что совершается во время службы. Изредка он знакомил нас с теми обрядами, которые редко соблюдаются в нашей церкви, как это было, например, с обрядом омовения ног 12 апостолам. В качестве «апостолов» были выбраны кадеты, и для обряда был сооружен особый помост, обшитый белыми простынями. Этот обряд своей исключительной красотой и внутренним смыслом произвел на нас сильное впечатление. Епископ Вениамин сумел привлечь к церкви много «теплохладных» и огрубелых сердец. Помню, что многие из тех, что не прочь были ранее отлынивать от воскресной службы, вставали теперь часа на два раньше и бежали к ранней. Готовы были, кажется, пожертвовать и завтраком, если надо. Очень многих, в том числе и меня, епископ заставил задуматься о том, что у нас до тех пор лежало под спудом. Его отъезд был для нас ударом. Тяжело было расставаться, и его автомобиль несли на руках так же, как в свое время и автомобиль Главнокомандующего. При епископе нам удалось не раз слушать всероссийскую знаменитость – прославленного протодиакона отца Вербицкого, пластинки которого ныне уже фонографическая редкость. А тогда, в течение долгого времени, он жил и служил при корпусе.
Вслед за тем нашим законоучителем стал архимандрит Иоасаф, впоследствии архиепископ Буэнос-Айресский и Аргентинский. Владыка родился – согласно выписке из журнала «Православная Русь» – в 1888 году в Новгородской губернии, в семье сельского священника. Духовное училище и семинарию окончил в Новгороде, а Духовную академию в Санкт-Петербурге в 1912 году. В том же году принял монашество и стал инспектором Духовного училища в городе Яраиске Вятской губернии. Позднее инспектором Духовного училища был переведен в Полтаву, где и жил до революции. После эвакуации из Крыма он прибыл в Югославию и в течение пяти лет был законоучителем в Донском Императора Александра III кадетском корпусе. В 1927 году православные в Монреале пригласили его настоятелем новооткрытого прихода. Архимандрит Иоасаф пробыл в Канаде 6 месяцев, а затем вернулся в Югославию, где в октябре 1930 года был хиротонисан в епископа. Вернувшись в Канаду, владыка сумел наладить жизнь епархии и создал в Канаде 2 монастыря и ряд православных приходов. В результате его двадцатилетних трудов там возникли 2 отдельные епархии. В 1951 году он был назначен правящим архиереем в молодую Аргентинскую епархию, где создал много новых приходов. Скончался владыка 26 ноября 1956 года в Буэнос-Айресе.
Постараюсь описать его, каким помню, – аскетической внешности, небольшого роста, с прямыми волосами, с большими горящими глазами, – он, надо сознаться, не привлекал к себе сердца кадет в той степени, в какой это удавалось всегда делать епископу Вениамину. К архимандриту Иоасафу относились с глубоким почтением, но не бывало того импульса, чтобы вдруг, по внутреннему наитию, подбежать к нему под благословение и с искренней радостью поцеловать его благословляющую руку, как это случалось с нами при епископе Вениамине. Чувствовалась какая-то сдержанность, некоторая сухость. Я очень боюсь ошибиться в своем анализе, он очень субъективен, но передаю то, что чувствовал и наблюдал сам. Думаю, однако, что он был лишен сухости, что в нем было много внутреннего огня, только другого свойства.
В 1926 году наш корпус был переведен в Боснию, в маленький городок Горажде, на берегу Дрины. Этот перевод произошел вследствие того, что Военному министерству понадобились казармы в крепости Билече, для размещения там Школы офицеров запаса.
Несмотря на то что Горажде считалось захолустьем, однако разница между этим городком и Билече, где ранее проживал корпус, была громадная. Из диких мест мы неожиданно переехали в какой-то, казалось нам, оазис, настолько разница была разительна. Во-первых, сам городок был больше, во-вторых, пути сообщения были под рукой, в городе был хоть какой-то «букет» очаровательных девиц (правда, их можно было легко пересчитать, но в Билече и считать-то не приходилось), было много зелени, не было «поскоков» – змей, которых мы опасались в Билече, не так далеко было до крупного центра – города Сараево, куда можно было при желании съездить и куда мы так никогда и не ездили. В общем, здесь было гораздо приветливее и лучше, а климат был гораздо мягче.
Корпус занимал большой комплекс зданий, среди которых одно было главным: там помещались классы, штаб, а на верхнем этаже спальни некоторых выпусков. Остальные выпуски помещались в удобных бараках неподалеку. Далее была церковь, в таком же бараке; квартиры чинов персонала, театр (переделанный из конюшни) и корпусной лазарет. На берегу Дрины стояло еще одно довольно большое здание, в котором жил директор корпуса и некоторые воспитатели с семьями. Река Дрина очень бурная, и вода в ней холодная, так что купаться можно было в очень редкие, особенно жаркие дни.
Над корпусом с одной стороны и над городом – с другой нависали горы. Нависавшая над корпусом гора прозвана была «Горой самоубийцы». Дело в том, что на ней покончил с собой один казак, как раз перед нашим приездом в Горажде. Под горой располагалась наша кухня. Работал в ней Петрович, как его фамилия – понятия не имею, мы все его звали просто Петровичем. Говор его был цветистый и выразительный, я любил его слушать, а рассказывать он был большой мастер. Запомнилась мне одна его фраза. Мы стояли где-то возле кухни, а мимо проходила одна русская дама, очень корпулентная. Петрович поглядел ей вслед и заметил: «Вот это – дама, и душевно спокойственная, и на ногах утепистая…» Точность определений его была поразительна.
С чувством глубокого удовлетворения, отбросив всякий «местный патриотизм» и сознавая ответственность за свои слова, могу засвидетельствовать, что учебное дело в нашем корпусе в Югославии было на должной высоте. Из описания жизни корпуса в Египте читатель, вероятно, уяснил себе, что там дело преподавания довольно-таки хромало, чему и не следует удивляться: корпус потерял слишком большой процент чинов военно-педагогического персонала во время Гражданской войны – уход на фронт в партизанские и регулярные отряды, тиф, смертные случаи и т. д. За дело преподавания часто брались люди, мало общего с предметом имевшие; брались из самых чистых побуждений – хоть чем-нибудь помочь молодежи. Вот почему хороших преподавателей можно было пересчитать по пальцам. В Югославии же условия стали более нормальными, было больше возможности подобрать подходящий учительский состав и для этого имелся резервуар несравненно большего объема, чем это представляли собой беженские лагеря в Египте. Напоминаю, что в Египте в первое время у нас не было даже врача.
Донцы и в Югославии поддержали старую традицию: особенно процветали у нас точные науки. Донцы всегда были хорошими математиками, а тут еще и преподаватели попались на редкость хорошие. С самого начала и до конца в корпусе преподавал математику старый Чекамасов. Это был преданный своему делу, очень высоких познаний преподаватель. Тот кто хотел – мог получить от него очень много. Несколько позже в корпус приехал, вырвавшись из СССР через Польшу, новый математик, некто Богоявленский. Оба они представляли собой полный контраст в методах преподавания. Чекамасов был годен для преподавания на высшем уровне, в университете, где имеешь дело со зрелыми и серьезными студентами. Он священнодействовал у доски, испещряя ее всю формулами и редко поворачивая седую голову к слушателям, бросал отрывистые замечания еле слышным голосом, сразу же стирал написанное и снова принимался заполнять доску новыми формулами. Итак, кто хотел, научился многому. А таких у нас было немало. Такие понимали, записывали, умели расшифровывать и его замечания шепотком, и его иероглифы. Полную противоположность ему представлял собой Богоявленский. Также прекрасный математик и профессор университета, он отдавал себе, однако, отчет в том, кого он имеет перед собой, и, сообразуясь с этим, думал прежде всего о методике и о том, как преподнести предмет. Он не хотел заинтересовывать только меньшинство, «посвященных», наиболее способных. Его цель была – вовлечь в игру каждого. На его уроках процент успеваемости взлетал ракетой вверх; от него нельзя было просто так отмахнуться, он донимал вас, покуда вы не начинали кое-как барахтаться в математическом море. Не удовольствовавшись обычной системой отметок, он ввел еще новую отметку – нотабену. Так мы его и прозвали с тех пор: Нотабеной, сменив прежнюю, незаслуженную им кличку Красный. Красным прозвали его только потому, что он приехал позже нас из России, большевиков же он не переваривал так же, как и мы. Каждому известно, что «нотабена» – это просто знак, чтобы на что-то обратить внимание позже. Но у Богоявленского это стало отметкой, чем-то ниже нуля или вроде нуля.
Профессор Абрамцев, историк. Помню его еще по Новочеркасску. Из-за его привычки почти каждую фразу начинать с «ну-с» или же «нуте-с», кадеты прозвали его Нусом. Рано полысевший, он напоминал головой Сократа. Его метод преподавания не ограничивался «от» и «до». Он раскидывал перед слушателями широкую панораму, и происходившие в тот или иной период события и участники этих событий вставали перед нами как живые. Он дополнял учебник красочными деталями и требовал от нас не только заданного по учебнику, но и того, о чем он сам рассказывал нам. Обычным методом средней школы он не ограничивался. Приведу пример. Обычно на вопрос о причинах Первой мировой войны кадет скороговоркой и без запинки отвечал: «Убийство в Сараеве австрийского эрцгерцога…» и т. д. По книге это было как будто правильно. Но не для Абрамцева. Он начинал излагать экономические причины, борьбу Англии и Германии за мировые рынки и знаменитое «Мэйд ин Джермани» – клеймо на германских изделиях, брошенное как вызов английской промышленности. «Вот это и есть причины войны, а то, о чем вы говорите, – это только повод к ней. Ну-с, назовем их, если хотите, непосредственные причины…» – говаривал он. Одним учебником Александр Иванович, наш милый Нус, не ограничивался. Он приносил часто несколько учебников, давал их читать нам или же просто цитировал, и мы должны были их сравнивать и находить разницу в подходе и освещении событий. Тут были и Ключевский, и Платонов, и Иловайский, и кого только не было: «все побывали тут». По переезде в Горажде Абрамцев, к сожалению, ушел из корпуса и перевелся в Крымский кадетский корпус. Хочется напомнить и о том, что Нус дал нам многое по истории Дона, его рассказы о донской старине были неисчерпаемы и всегда очень интересны.
Впоследствии приехал читать лекции, главным образом по военной истории, и на долгое время остался у нас преподавать полковник Генштаба Борис Николаевич Сергеевский. Всегда подтянутый, прекрасно одетый, в ловко подогнанном кителе, он уже своим внешним видом производил на кадет хорошее впечатление. Нужно ли говорить, что лекции полковника Сергеевского были исключительно интересны. Они иллюстрировались обычно с помощью карт и его собственных чертежей на доске. Думаю, что нелегко ему было снижать свои лекции с генштабного уровня на уровень понимания и знаний мальчишек-кадет, но он это делал блестяще, и текст его лекций всегда полностью доходил до нашего сознания.
Преподаватель химии и физики, профессор полковник Христианович. Звали мы его Тараканом за огромные рыжие усища, которыми он, как таракан, иногда поводил из стороны в сторону, ища жертву. Был очень требователен и строг – не знать урока у Таракана просто было нельзя. Всякие «извините, господин полковник, я сегодня не успел…» пресекались усами, грозным взглядом, распеканием перед классом и каллиграфической единицей – почерк у него был изумительный! На одних «бор встречается в природе в виде борной кислоты и, сгорая в кислороде, дает бурые пары» – отыграться было невозможно. Крупным недостатком в изучении физики и химии была крайняя ограниченность в количестве прикладных пособий. Лаборатории, как ранее в Новочеркасске, и в помине не было. Однако благодаря его настояниям и хлопотам, а отчасти и его труду, у нас появились кое-какие пособия, позволившие оборудовать незатейливую лабораторию по физике и химии. Большая же часть наук проходилась по книгам и его запискам. Когда Таракан отходил от класса на достаточное расстояние, кто-либо, тщательно спрятавшись (Таракан – гроза!), затягивал что-то о романтически настроенном юнкере, который вышел на крыльцо подышать свежим воздухом, а кадеты вполголоса подхватывали: «Химия, химия, сугубая химия!..»
Как обидно, что обстоятельства не позволяют подробно остановиться на каждом из наших педагогов и воздать им должное. Скажу только, что плохих, неумелых – просто не помню, у нас их не было. То, что было заложено в кадет в корпусе, помогло донским орлятам позже расправить крылья. Блестяще поставленная математика выразилась в целой плеяде питомцев корпуса, преуспевших в университетах. Достаточно одного примера – Белоусов. Уже на первом курсе профессор, раскусив его и его знания как следует, предложил ему совместно писать труд по высшей математике!
Самыми легкими предметами всегда считались в корпусах Закон Божий и рисование. Так, как будто даже и учить не приходится, в особенности рисование. Легче легкого. А ведь все зависит от учителя, сумеет ли он вызвать в учениках интерес, или не сумеет. И вот вспоминается рисование. Сначала – старенький, участник Русско-турецкой, Японской и Первой мировой войн, генерал-лейтенант Карпов[626]. Израненный, кавалер многих орденов, личный друг П.Н. Краснова. А ко всему этому, еще и прекрасный рисовальщик. Преподавал спокойно, не нажимая, не гоняя, но к тем, кто проявлял интерес, – был требователен. И это подгоняло и давало результаты положительные. При нем больших успехов достиг, например, Макевнин. Помню прекрасный портрет карандашом или углем А.М. Каледина, работы Макевнина. Да не только помню, а и сейчас имею удовольствие видеть его перед собой; мы пересняли рисунок, и каким-то чудом он у меня сохранился, стоит на письменном столе.
После генерала Карпова, ушедшего на покой, рисование преподавал Михаил Михайлович Хрисогонов[627], настоящий, законченный художник. Работать под его руководством было приятно и интересно.
А теперь М.М. Хрисогонов пользуется широкой известностью в Южной Америке. 27 октября прошлого года в столице Венесуэлы Каракасе была устроена выставка его картин в одном из лучших залов столицы «Арте декоративо» – как приятно было донским кадетам прочитать о своем старом преподавателе!
Образцово было поставлено спортивное дело. И только благодаря одному человеку – преподавателю гимнастики и спорта полковнику Гану[628]. Правда, ни в Билече, ни в Горажде не увлекались и почти совсем не играли в футбол – так что никакого сравнения с Египтом в этом отношении быть не может. Зато работа на снарядах и фехтование были поставлены первоклассно. Полковник Ган был сам отличным фехтовальщиком, не раз бравшим призы на гвардейских состязаниях. В старших классах многие кадеты отдавали буквально все свое свободное от занятий время гимнастике, работе на снарядах. Главное же, что полковник Ган, несмотря на то что имел семью, отдавал столько своего времени кадетам, занимаясь с ними и по вечерам, и после обеда. Результаты этой тренировки сказались позже, когда кадетские группы начали участвовать в различных гимнастических празднествах и соревнованиях в Югославии. Благодаря этому кадетам удалось участвовать в Сокольском слете в Белграде, а также быть и на главном сокольском празднестве – в Праге, в Чехословакии. Отличились и те, что работали на снарядах, отличилась и фехтовальная группа. У нас увлекались не рапирами, а главным образом эспадронами, что, по крайней мере, хоть напоминало казачью шашку своими ударами.
Вспоминаю своего командира сотни в Новочеркасске, стало быть 3-й сотни тогда. Александр Иванович, генерал-майор Васильев. А звали мы его Воронье Гнездо, так как, обходя спальни, он часто бывал недоволен тем, как застланы кровати, и кричал: «Это же не кровать, а воронье гнездо». С тех пор кличка и пошла. После Новочеркасска я увидел его снова только в Горажде, так как в Новороссийске он заболел тифом и от корпуса отстал. Генерал Васильев приехал устраиваться в корпус, но из этого, в общем, ничего не вышло путного. Никакой штатной должности он не получил, но ему выделили квартиру, вернее, комнатку по соседству с полковником Поссевиным.
Если не ошибаюсь, в 1927 году корпус неожиданно посетил Король Югославии Александр. К сожалению, его приезд пришелся на каникулярное время, когда в корпусе было слишком мало кадет, а в тот именно день большинство разбрелось кто куда. Король нагрянул совершенно неожиданно, никого не предупредив. Потом выяснилось, что по дороге из Сараева кто-то из свиты сказал Королю, что вот где-то поблизости в маленьком городишке Горажде есть еще один русский кадетский корпус. Король сейчас же приказал отправиться туда. Власти в Горажде переполошились, когда королевский автомобиль показался на улицах городка. Засуетились, забегали, но Король не удостоил их посещением. Его автомобиль остановился прямо перед главным корпусным зданием. Одним из первых у дверей Короля встретил дьякон. Он выпучил глаза, как будто видел перед собой привидение. Король протянул ему руку и заговорил по-русски, а дьякон все еще не мог прийти в себя от изумления. Затем Король обошел помещения – классы и спальни, а в это время подоспело и корпусное начальство, никак уж не ожидавшее такого приятного сюрприза. Король пробыл в корпусе очень короткое время и проследовал дальше.
Возвращаясь на минутку к теме о кадетском театре, я должен упомянуть, что и в Горажде кадетам пришлось поработать-таки порядком над устройством театра. Снова пришлось из конюшни делать дворец. Дворец не дворец, а в результате нечеловеческих усилий кадетам удалось привести здание в полный порядок, засыпать все «запахи» и уничтожить воспоминание о конюшне. Я не буду повторяться, говоря о театральных представлениях. Я хочу только вспомнить о нескольких счастливых днях, проведенных в этом здании. Именно там, в течение нескольких вечеров, волновал и вызывал в нас лучшие чувства заезжий русский поэт, представитель нашего Серебряного века, расцвета поэзии в ХХ столетии. К стыду своему, я должен сознаться, что не уверен в том, что правильно назову фамилию этого поэта, но мне кажется, что это – Оленин. Во всяком случае, это был автор стихов, положенных потом на музыку вещей, которые распевались по всей России-матушке: «Спите, орлы боевые» и «Спи, моя девочка, спи, моя милая». В течение этих нескольких вечеров он без устали читал нам свои стихи и стихи других поэтов этого периода: Блока, Ахматовой, Гумилева, Волошина и других. «Конюшня» сотрясалась от кадетского восторга, и его выносили на руках. Помню, один из этих вечеров он закончил своим стихотворением, которое в конце увенчивалось такими строчками (как ответ на вопрос, в чем главные причины нашей «Великой бескровной»):
Хождение в народ, непротивление злому
И любовь ко всему чужому!
Я почти не спал и написал какие-то немощные вирши, которые на следующий день робко вручил ему. Через день был его последний вечер, и он прочитал свое стихотворение, посвященное донским кадетам. Оригинал он передал мне, написав очень лестное посвящение, начинавшееся со слов: «Юному поэту…» и т. д.
Вспоминаются еще дни, значительные для кадет, полные надежд и устремленности сердец к далекой порабощенной Родине… Это были дни, когда корпус посетил последний Главнокомандующий Российской армии, генерал Врангель. Мы были выстроены на нижнем дворе, а перед строем, держась одной рукой за рукоятку кинжала, стоял Врангель. Хриплым, привычным к выступлениям перед необозримыми рядами войск голосом он вливал в нас надежду и призывал к терпению.
Сотни молодых завороженных глаз глядели на него влюбленно, не отрываясь и впитывая в себя каждую деталь, каждую черточку его высокой фигуры, затянутой в скромную черкеску. Неподвижным изваянием возле него стоял его адъютант, лейб-казак есаул Ляхов, в мятой английской фуражке. Не думаю, что во времена австрийцев эти стены и бастионы могли оглашаться такими неистовыми кликами восторга, какими донские кадеты встречали и провожали генерала Врангеля. Пожалуй, проводы были еще более бурными. Кадеты подняли на руки автомобиль Главнокомандующего и понесли его на руках по шоссе, ведущему из Билече в Требинье. Несли и несли, пока он сам не приказал им опустить автомобиль на землю.
В истории Донского корпуса перевернулась еще одна яркая, полная глубокого внутреннего значения страница. И не чаяли кадеты, что в 1929 году их фанфара, с платом синего бархата и вензелем Императора Александра III, будет встречать на железнодорожной станции столицы и провожать до места последнего упокоения в скромной русской церкви прах этого самого человека. Четыре фанфариста, хор трубачей и взвод кадет от Донского кадетского корпуса выполнили эту печальную миссию. Казалось, еще так недавно, чуть ли не вчера, – а это было в 1925 году, – мы встречали его в Билече. Когда гроб Главнокомандующего, покрытый русским флагом, вынесли из поезда, привезшего его из далекого Брюсселя, многие из нас вспомнили то солнечное утро в австрийской крепости, а главное – те лучи веры и надежды, которыми освещал он нам тогда будущее и вливал силы в молодые сердца. Твердо верили мы тогда, что действительно близок час освобождения нашей Родины и любимого Дона.
Останься мы на Родине, и почти с уверенностью можно сказать, что в соблюдении кадетских традиций (я говорю о ритуалах, о «звериаде», о «похоронах анатомии и всех наук» и прочем) главным элементом была бы милая озорная шутка, быть может, иногда и не совсем цензурная.
Так было, вероятно, в те времена, когда «традиции» только зарождались в военно-учебных заведениях. Очень возможно, что это были лермонтовские времена, так как именно ему и его однокашникам в Школе гвардейских подпрапорщиков приписывается введение многих традиционных ритуалов. Не имея под рукой солидных исторических материалов, трудно говорить об этом безапелляционно. Можно только высказывать предположения и излагать то, чему сам был свидетелем. Но рассказать об этом нужно, хотя бы уже по одной причине: пусть об этом знают грядущие поколения в будущей свободной России, на возрождение которой политический эмигрант не имеет права терять надежды.
Очевидно, источники зарождения традиций двоякого вида: заимствование и самобытность. Вряд ли будет ошибкой предположить, что большая часть всяких ритуалов была заимствована у иностранцев – из полков, военных училищ и кадетских корпусов Пруссии, Саксонии, Австрии и т. д. Немалую роль, как это ни странно, могли сыграть и военизированные немецкие «бурши» – члены студенческих корпораций и «ферейнов». Но это только часть, да и та, вероятно, при пересадке на родную почву претерпела достаточно изменений. Помимо заимствований, многое в наших традициях являлось результатом «коллективного творчества», многое было создано вдохновением и изобретательностью неизвестных «авторов».
«Звериада». Традиционная кадетская песня, на определенный мотив и определенного стихотворного размера, в которой обычно высмеивается корпусное начальство и вообще весь учебно-педагогический персонал данного корпуса. В своих общих чертах «звериады» всех кадетских корпусов сходились; почти всегда у них было одинаковое, или почти одинаковое, начало да и многие куплеты также были идентичны. Текст зачастую был мало цензурным, озорным. Происхождение самого слова становится ясным при разделении его на два слова «звери ада». В нашем корпусе на книге, которая, так же как и песня, называется «Звериадой», название писалось через тире: «Звери – ада». Возникает, конечно, вопрос: а о каких же «зверях» идет речь? Ведь почти во всех кадетских корпусах «зверьми», или «зверями», называли младших, в особенности кадет 3-й роты, то есть сугубцев. Кадета 2-й роты «зверем» уже не называли бы, хотя он и продолжал оставаться сугубцем для кадет 1-й роты. А в «Звериаде» описывается и высмеивается прежде всего персонал корпуса. В чем же дело? Обратим внимание на то, что в Донском Императора Александра III кадетском корпусе название «звери» исстари применялось только к директору, воспитателям и преподавателям корпуса, но никак не к младшим кадетам. Те назывались просто сугубцами. Итак, очевидно, «звери ада» – это все корпусное начальство и со «зверями пушистыми, хвостатыми и рогатыми» в остальных корпусах это не имеет общего. Кроме того, я вспоминаю пояснения своего дядьки, кадета Николаевского корпуса в Санкт-Петербурге, от которого я впервые узнал о «звериаде» и услыхал ее текст, за что дядька был с позором отлучен от дома на целый месяц моей строгой бабушкой. Вместо привычных мне теперь строк:
Споемте, братцы, Звериаду!
Собрались звери все гурьбой —
Бессмысленных баранов стадо.
Подтянет их кадет лихой!
дядька мой пел иначе:
Так спойте ж песню, звери ада,
Вы здесь собрались все гурьбой,
Бессмысленных баранов стадо —
Подтянет вас кадет лихой!
Обратим внимание на винительный падеж – «Звериаду» в новом варианте и третью строку «стадо», – с неполной рифмой. В его толковании эта песня представляла собой описание всех провинностей «зверей ада» перед кадетами. Позднее от кого-то я слышал другое объяснение: это, мол, старшие кадеты поют перед младшими, таким образом их знакомя с корпусными традициями. Думаю все же, что «звери ада» относится к начальству. Ему, между прочим, приклеили в эмиграции еще одну кличку – «лавочка».
Итак, продолжаем о «Звериаде». Как видите, мы уже ее и склоняем, как обычное имя существительное. Все стихи-куплеты «Звериады» были вписаны в книгу, огромную книгу на застежках и с серебряными украшениями на бархатной обложке. Каждый выпуск считал своим долгом внести и свою лепту и вписать в «Звериаду» свои собственные куплеты. По какой-то причине некоторые выпуски этого не делали – очевидно, были бедны Лермонтовыми и Давыдовыми. «Звери» часто меняются, уходят на покой, кое-кто умирает, а на их место приходят новые, «ад» пополняется, и это необходимо отметить в «Звериаде», «пригвоздить всех к позорному столбу». Что сталось с нашей новочеркасской «Звериадой» – не знаю. В мое время «Звериад» было две: одна старая и вторая, созданная уже трудами 39-го и 40-го выпусков. «Старая» вовсе не была старой – ее старшинство восходило всего лишь к 35-му выпуску, то есть к классу, кончившему корпус в 1923/24 учебном году, если не ошибаюсь. Выпуск 34-й, несмотря на прекрасный по духу и способностям состав, не имел большого влияния на жизнь корпуса. Это тот выпуск, где были Левушка Греков (впоследствии протодиакон собора в Сан-Франциско, там же и скончался), Костя Долуханов (инженер, скончался в Белграде или Загребе в прошлом году), Женя Марков (в советском концлагере), Ваня Лобачев (судьба неизвестна) и другие. Твердые основания традициям заложил лихой-непромокаемый выпуск 35-й: это Александр Беломестов, Борис Кундрюцков, Александр Ротов, Григорий Самойлов, Жорж Сысоев, Макар Софронов, Александр Туроверов (статьи которого мы часто читаем в зарубежной прессе) и многие другие. Помимо корпусного значка (жетона) были тогда введены и выпускные жетоны. У ушедшего 34-го вместо значка было кольцо. Значок 35-го (проект Григория Самойлова) представлял собой круглый щит, вверху которого была голова Ермака в шеломе, а волосы бороды его как бы растекались по щиту, главным образом по ободу. На щите стояла надпись – девиз корпуса: «Верны заветам старины».
В то же приблизительно время создавалась и первая за границей «Звериада». Вернее, она была начата 35-м выпуском, а окончательное оформление ее и сооружение синего бархатного переплета было делом рук кадет 37-го выпуска. Влетело это в копеечку – триста с лишним динар, что по тогдашним временам сумма была немалая. Кадеты Атаманской сотни получали, правда, по 10 динар в месяц, и это все шло на Звериаду. Пришлось также частично продавать крестьянам порции хлеба (герцеговинцы – народ бедный), а кадетам-«богачам» (у кого и из дому водились деньжонки) – пирожки и котлеты. Таким же путем оплачивались и выпускные жетоны. В мое время первая книга уже была заполнена, и надо было заказывать вторую. Размер первой книги двадцать на пятнадцать дюймов, вторая была чуть поменьше, но зато потолще. На темно-синей бархатной обложке были серебряные (фактически из белого металла) украшения, застежки. Наверху стоял год основания корпуса «1883», над ним были прикреплены выпускные жетоны разных выпусков, ниже крупными буквами надпись: «Звериада». Бумага в обеих книгах была веленевая высшего сорта и достаточной плотности. Страницы были затейливо украшены инициалами и заставками, что уже представляло собой художественный интерес, как хорошая орнаментальная композиция. Рисовали неплохие художники. Во второй, новейшей «Звериаде» был интересный фронтиспис: портрет Державного Шефа, окруженный замысловатым орнаментом. В текстах Звериады выпусков 39-го и 40-го уже мало места уделялось шутливому высмеиванию начальства, «зверей». Характер текста изменился – больше писалось о России, о родном Доне Ивановиче и о старых традициях.
Хранителем «Звериады» всегда был старший (в отношении традиционном) – 7-й класс. Хотя в эмиграции число классов возросло до восьми, кадеты не пожелали нарушать традиций и по-прежнему считали хранителем «Звериады» семиклассников. При переходе в восьмой класс кадеты 7-го в торжественной обстановке (см. ниже) передавали Звериаду вчерашним шестиклассникам. Фактическим хранителем ее являлся адъютант атамана.
Традиционное начальство. Кроме «Звериады», которая имела генеральский чин и официально называлась «Ее превосходительство Звериада», а следовательно, и пользовалась всеми ее чину полагающимися почестями – отданием чести, подачей команды «смирно» при ее «появлении» и т. д., – существовало еще и традиционное корпусное «начальство». Это была выборная старшина, и состояла она из: а) выборного атамана выпуска, который в то же время назывался «корпусным атаманом», б) товарища атамана, в) «войскового писаря» (это выборное звание было необязательным для выпуска, и иногда никаких писарей выпуск не выбирал), г) адъютанта атамана и д) господ есаулов, а то и войсковых старшин. Подобно войсковым регалиям, или клейнодам, в корпусе также имелись свои регалии. Это прежде всего была Звериада, выносившаяся в особо торжественных случаях, на парадах и т. д., булава атамана, как знак его власти, бунчук, то есть трость металлическая с конским хвостом, что было знаком власти товарища атамана. Также была еще и «войсковая печать», на ней – «олень пронзен стрелой» и надпись вокруг: «Атаман Донского Императора Александра III кадетского корпуса». Ею и своей подписью атаман скреплял официальные бумаги, как, например, в переписке с традиционным начальством других корпусов – генералами выпусков. Традиционным начальством была также (поскольку была в данном выпуске выбираема) и дама выпуска, которая у нас называлась «атаманшей».
Кроме традиционного начальства в старшем выпуске, таковое же было выбираемо и в 6-м классе – их уже понемногу старались ознакомить с традициями. В последние годы и в младших классах появились атаманы (это уже делалось самотеком) по образцу старших классов. Атаман имел право созыва общего собрания всех кадет старшего выпуска, которое называлось у нас войсковым кругом. В исключительных случаях атаман мог потребовать созыва и общего Круга, то есть и других выпусков, стольких, сколько ему казалось нужным.
Заседания Круга проводились с должной серьезностью и в торжественной обстановке. В назначенное время все должны были быть на своих местах в означенном месте и ждать прихода «начальства». Подавалась команда «смирно», и входил атаман, окруженный традиционным начальством и со своими символами власти, булавой и бунчуком. Затем, если это требовалось, вносилась «Ее превосходительство Звериада» и все становились смирно. Атаман приглашал всех сесть, а адъютант читал протокол последнего заседания Круга, после чего объявлял повестку дня на сегодня. Различные вопросы решались по казачьему «обыкновению», или «обыку», – общим «присудом», голосованием. Если надо – вопрос подвергался обсуждению. На мелочах не задерживались и глупостями не занимались. Все проходило необычайно чинно и благопристойно. Никаких хамских выпадов не бывало, доказывали и спорили вежливо и пристойно. Причины к созыву Кругов бывали разные: заказ выпускного жетона, устройство бала или вечеринки, неблаговидный поступок какого-нибудь кадета или несправедливое отношение преподавателя или воспитателя, и тогда в первом случае объявление просто выговора, или строгого выговора наедине, или же с вызовом провинившегося в заседание Круга, объявление его «на красном положении», то есть объявление бойкота (частичного, временного и полного), решение устроить «темную» или же, за особо неблаговидный поступок, – «всыпать плетей перед Кругом». В последнем случае придерживались старинного обычая: «маненько поучить плетюганом», что производилось обычно в станичном правлении по приговору стариков. По тому же обычаю, провинившийся потом вставал и, кланяясь на все четыре стороны, благодарил их за то, что «поучили уму-разуму». У нас такая мера наказания была применена только один раз за все время в эмиграции, и причиной тому послужило крайне дерзкое неповиновение решению большинства. В случае же несправедливого отношения начальства, устраивалась разного рода «обструкция», вплоть до так называемого «бенефиса». Далее, на Круге могли разбираться такие вопросы, как предстоящие выборы традиционного начальства или же дамы выпуска, «атаманши», сбор пожертвований в пользу какого-нибудь особенно нуждающегося русского эмигранта и тому подобные вопросы. Кадет, выбранный атаманом, становился невольно еще более подтянутым, следил за собой, за своим внешним видом и за общей дисциплиной и в своем выпуске, и в младших классах. А за ним тянулись все.
«Похороны». Таковые проводились дважды – в первый раз «хоронили» анатомию, во второй раз «все науки». Бедную анатомию, насколько еще помню, мы хоронили по окончании 6-го класса. В гроб, сколоченный из досок, клалось несколько учебников анатомии и сверху – вырванный из учебника же скелет, то есть рисунок со всеми мышцами, органами и костями. «Хоронили», конечно, тайком от начальства, которое об этом было осведомлено, так как в свое время и само хоронило анатомию. Около полуночи выбирались из казарм в назначенное место (у нас это производилось на горе, над зданиями корпуса), откуда нас не могло быть слышно и видно. Последнее было также важно, так как в руках у нас были зажженные свечи, а кроме того, еще раскладывался костер. Но мой выпуск перестарался. Вместо того чтобы потихоньку взобраться на гору, минуя все дороги и городские улицы, мы решили «шикануть» и в белых простынях, с зажженными свечами и гробом впереди, прошли через город. «Главы и очи понурив долу» четыре кадета на высоко поднятых руках несли «гроб», а в гробу лежала несчастная старушка анатомия. Время от времени я всхлипывал и вопил: «Сик транзит глориа мунди!» По дороге попались стражник и двое солдат-сербов. Они тотчас же вытянулись во фронт и лихо отдали честь, а кадеты едва могли сдержать смех. Слава богу, никто не прыснул. На горе ожидал разложенный костер («могила» была выкопана заранее). Тут мы предали анафеме директора корпуса и безобидного старичка профессора, а затем, под вопли и стенания, предали несчастную старушку погребению. Этим церемония и закончилась.
Приблизительно таким же образом хоронили мы и все науки. В этом случае сожжению предавались учебники по разным отраслям наук. Помню, что в нашем выпуске, из-за недостатка учебников, мы воздержались от сожжения всех и просто символически бросили в костер три-четыре книги. По окончании похорон был устроен «ночной смотр», или, как его еще называли, «шванц-парад». Само название указывает на заимствование традиции у немцев или австрийцев. Выпуск прошел церемониальным маршем мимо атамана, причем форма одежды была такова: 1) фуражка, 2) сапоги, 3) пояс и 4) адамов костюм. Не надеть пояса считалось неприличным. Так как звуки духового оркестра могли бы указать на наше местопребывание, марш напевался всеми вполголоса.
Не могу удержаться, чтобы не рассказать о случае, приключившемся, правда, не у нас, а в соседнем Русском кадетском корпусе в городе Сараево. Хоронили анатомию. Не в меру рьяный дежурный офицер перестарался и, усмотрев в похоронах безобразие и отклонение от дисциплины, занес этот факт в журнал дежурств. Было ясно, что офицер никогда не учился в кадетском корпусе и традиции ему были глубоко чужды. Утром журнал, как всегда, вместе с устным рапортом был подан директору, генералу Адамовичу. Тот прочитал: «Кадеты такого-то выпуска хоронили анатомию». Не моргнув глазом генерал наложил резолюцию: «И вечная ей память!»
Традиционные парады. Последние бывали в высокоторжественные дни, начиная с корпусного праздника, в день 6 декабря. В них могли участвовать не только кадеты старшего выпуска и следующего за ним, но и вообще все классы. Они устраивались после официального корпусного парада. При этом также старались соблюдать тайну, но, так как в этом принимал участие и хор трубачей, то, конечно, это было секретом полишинеля. Когда кадеты уже были выстроены, появлялось традиционное начальство с атаманом во главе. Трубачи играли Атаманский встречный. Парады проходили в очень серьезной атмосфере, а речи атамана и товарища атамана были исполнены призывов хранить кадетские традиции и любить Родину. Все заканчивалось прохождением церемониальным маршем перед атаманом и традиционным начальством.
Рядом с атаманом находилась «Ее превосходительство Звериада», которой после отдельно кричали «Ура!». Иногда парады этим не заканчивались. После команды «Вольно, разойтись!» кадеты окружали своего атамана и начиналось пение песен – традиционной «Звериады», «Журавля» (пелись бесчисленные куплеты «Журавля», но нашим, донским «Журавлем» был один куплет: «А как выпить-закусить – у донских кадет спросить»), старых и новых казачьих песен и песен Добровольческой армии. Обычно начинали с традиционной:
Братья, все в одно моленье души русские сольем!
Ныне день поминовенья павших в поле боевом.
Но не вздохами печали память храбрых мы почтим:
На нетленные скрижали имена их начертим.
А потом переходили на наше любимое:
Тише, тише, все заботы прочь в эту ночь! В добрый час спите, Бог не спит за вас…
И обычный припев:
Может, завтра после боя нас на пиках понесут
И зеленую рубаху кровью алою зальют…
Так наливай, брат, наливай, наливай полнее!
Выпивай, брат, выпивай, выпивай живее!
Приносили сюда и бутыли с «искрящимся», и нехитрую закуску, чокались и пили за многое, что дорого было кадету. Кто-нибудь заводил нашу вторую традиционную:
Мы лихие донские кадеты, дорог нам темно-синий погон.
Старой Родины чтим мы заветы: любим Русь и широкий наш Дон.
На скалистых утесах Билече, средь развалин угрюмых фортов,
Мы приняли на юные плечи тяжесть прежних российских грехов.
Мы лелеем в душе беззаботной завещанья великих отцов,
И за край наш Отчизны свободной мы умрем средь казачьих полков…
Одна за другой лились песни… Одна другой дороже и сердцу ближе. Кто-нибудь рявкал: «А ну, ребята, корниловскую!» – и Шурка Шевченко (мир праху его!), или Павлик Крипаков, или Коля Богаевский заводили:
Пусть вокруг одно глумленье, клевета и гнет.
Нас, корниловцев, презренье черни не уймет.
Вперед, на бой! На бой, кровавый бой!
Много было куплетов, всех здесь и не передать. Интересна, между прочим, история этой песни. Был в Корниловском полку один донской казак, прапорщик А.П. Кривошеев. Пописывал стишки. Написал это стихотворение, и офицеры рассказали об этом генералу Корнилову. «А ну-ка, прапорщик, покажите, что вы там написали…» Прапорщик переписал начисто, на каком-то скромном листочке, – ведь и бумаги-то не было, – передал генералу. Тот прочел, очень одобрил и сунул в карман тужурки, буркнув: «Это я себе…» С этой бумажкой Корнилов не расставался до самой смерти. Измятую и пожелтевшую бумажонку со стихами нашли на его теле. Так, вдохновением и кровью вписывались в историю нашей Родины одни из самых жертвенных ее страниц:
Верим мы: близка развязка с чарами врага.
Упадет с очей повязка у России, да!
Этот эпизод с происхождением песни был записан в июле 1918 года и напечатан в журнале «Донская волна», № 5, от 8 июля. Не забывали, конечно, и песню Студенческого партизанского батальона на Дону: «Вспоили вы нас и вскормили, Отчизны родные поля…» Песня не забылась, а вот что пели ее и сочинили впервые в Студенческом батальоне – это уже многими позабылось.
Но молодость берет свое, и долго минорное настроение среди нас не задерживалось – улетучивалось, а тут еще винцо помогало… Переходили на веселое, а заканчивали, по старому обычаю, лихой казачьей пляской.
Звания. Все кадеты старшего выпуска считались «господами хорунжими», а «есаулами» были те, что остались на второй год. Так как автор этих строк оставался не одиножды, а дважды, будучи не в ладах с математикой, то и закончил он корпус «господином войсковым старшиной». В оправдание добавлю, что в Египте со мной вместе на второй год осталось больше половины класса – мы предпочитали купание в Суэцком канале математике. Такова жизнь! Право «есаула» было, помимо старшинства и всеобщего уважения (а сам старался говорить басом!) еще и носить выпускной жетон не там, где все смертные носят (на пуговице левого погона), а свешивающимся с третьей пуговицы на груди мундира-гимнастерки. Грудь при этом, конечно, выпячивалась – елико возможно.
Передача традиций и регалий; производство. Особенно торжественно была обставлена передача восьмым классом седьмому всех регалий. В этот день старшим традиционным классом становился седьмой, атаман передавал свою булаву новому атаману, товарищ атамана передавал бунчук новому товарищу атамана, а главное – вручалась Звериада. Оба выпуска выстраивались друг перед другом, атаманы – перед фронтом. Читался приказ уходящего атамана. Он сопровождался речью о значении традиций в нашей кадетской жизни, в особенности за рубежом. Атаман подчеркивал, что традиции не побрякушки и не шутки подростков, а что они олицетворяют для нас связь с далекой Родиной, что мы обязаны донести их нетронутыми до того дня, когда Россия и Дон станут свободными от большевистского ига. Далее он говорил, что необходимо поддерживать строгую воинскую дисциплину среди младших кадет, воспитывать их в духе традиций и оказывать им посильную помощь и в академическом, и во всех других отношениях. В конце речи он поздравлял младший выпуск с производством в господа хорунжие. После этого уходящий атаман брал из рук своего адъютанта «Ее превосходительство Звериаду» и торжественно передавал ее новому атаману, а тот своему адъютанту. Товарищ атамана передавал свой бунчук новому товарищу атамана, а в конце уходящий атаман под звуки «Атаманского марша» передавал свою булаву. Новый атаман обычно держал ответную речь, обещая хранить традиции.
После этого старый, уходящий выпуск проходил церемониальным маршем перед младшим – они теперь являлись старшими традиционерами.
Этим, собственно говоря, можно было бы и закончить наше повествование о традициях родного корпуса, но я должен упомянуть еще об одном факте, который также относится к традициям. Это цук. Именно по традиции у нас не было, да и не могло быть речи о каком бы то ни было цуке. Эта традиция красной нитью протягивалась в стены корпуса из сотни Николаевского кавалерийского училища, где отношение к цуку было крайне отрицательным. Делаю выписку из книги «Кадеты и юнкера» талантливого автора многих книг и очерков из военной жизни А. Маркова: «…Казачья сотня показалась мне народом солидным, хотя благодаря казенному обмундированию и не имевшим столь щеголеватого вида, как наши «корнеты». Эти последние в столовой почти ничего не ели, а продолжали, как и в помещении эскадрона, «работу» над нами, строго следя за тем, чтобы «молодые» во время еды не нарушали хорошего тона, и поминутно делали нам замечания по всякому поводу. Дежурный офицер во время завтрака прогуливался между арками, сам не ел, а вел себя вообще как бы посторонним человеком, не обращая внимания на цук, имевший место в столовой. Как я после узнал, это происходило лишь в те дни, когда по Школе дежурили офицеры эскадрона. Казачьи же офицеры никакого беспорядка в зале не допускали». Вот это-то и было заложено в сотне Николаевского кавалерийского училища и позднее перешло в наш корпус – органическое отталкивание от цука. Что бы мне ни доказывали его сторонники, выставляя «воспитательную сторону» цука, уверяя, что именно таким методом выковывается и закаляется настоящий материал для офицерского состава – я буду стоять на своем. Как бы остроумны и забавны ни были некоторые приемы цука, но я усматриваю в нем прежде всего недостаток уважения к человеческой личности и некоторую ненужную издевку. Но спорить по этому поводу бесполезно, друг друга мы убедить не сможем, а потому я и ограничиваюсь лишь указанием на существование в нашем корпусе этой традиции – никакого цука!
Знаю, что эта глава несколько затянулась, но нельзя уйти, не указав на одну интересную черту, проявившуюся в соблюдении традиций за границей. Вспомним, что начинал я главу фразой: «Останься мы на Родине, и главным элементом в соблюдении традиций была бы милая озорная шутка». Теперь это требует некоторого анализа. Прежде всего, каждому, я уверен, ясно, что я имел в виду ритуальную, так сказать, сторону традиций: всякие похороны, шванц-парады и прочее. Но это только одна сторона вопроса, причем наименее важная. Важен самый дух традиций. Отношение к ним за границей неожиданно стало гораздо более вдумчивым и серьезным. Да, конечно, мы и дурака валяли, и озорничали, и «хоронили» науки, и устраивали подчас «бенефисы», но это все не то.
Потеряв свою Родину Россию и свой самый дорогой в мире Край – казачьи области, пройдя сквозь огонь Гражданской войны, перешагнув через холод и голод, аресты близких, надругательства над товарищами и через тысячи смертей вокруг – мы иначе стали относиться к соблюдению кадетских традиций. Теперь мы смотрели на это уже не как на мальчишеские выходки и веселую игру. Нет, это было для нас чем-то священным, чуть ли не олицетворявшим для нас далекую порабощенную Родину. В особенности это было заметно на заседаниях наших «кругов», а также и в составлении «Звериады». Само собой разумеется, мы пели, как это делалось и до нас, старые куплеты:
Директор спичками торгует,
Инспектор ваксу продает,
А пекарь просфоры ворует,
За это денежки гребет.
Однако каждый из нас, безусых мальчишек, отлично сознавал, что ни директора, ни инспектора ни в каких подобных грехах в наше время упрекнуть нельзя. В прошлом это были большей частью доблестные на войне офицеры, уважаемые люди. Однако песня не рождается «просто так». Где-то что-то когда-то, может быть, в незапамятные Николаевские времена случилось; были какие-то, скажем, злоупотребления, и вот родилась на эту тему песенка. Ведь недаром до наших дней докатилось твердое убеждение в том, что «ежели эконом – значит, обязательно жулик». Родилась песенка из-за одного единичного случая, а была подхвачена всеми, и пошло. Дыму без огня не бывает. Во всяком случае, кадеты в зарубежье, присмотревшись к своему начальству, убедились в том, что в наше время это поется просто так, по традиции.
Это более серьезное отношение отразилось и на текстах звериад. Элемент шутки становился все меньше и меньше, а если она и была, то, уж во всяком случае, без злостного намека на неблаговидное поведение. Вот почему в последней «Звериаде» появился даже портрет Державного Шефа на фронтисписе – иначе ему не было бы места в книге, наполненной полуцензурными остротами. Теперь больше всего писалось о России, о Доне Ивановиче, о военной службе, о казачьих традициях.
Именно этот элемент я и имел в виду и хотел особенно подчеркнуть – шутка переставала быть шуткой. К традициям относились с благоговением. Сыграло здесь роль и еще одно обстоятельство. В Югославии эмигрантскими делами занималось специальное учреждение – Государственная комиссия но делам русских беженцев. Чиновники, ведавшие отделом образования, русские по происхождению, настаивали на устранении «воинского духа» в корпусах. Очень возможно, что они руководствовались чисто практическими соображениями и действовали из наилучших побуждений: а вдруг юношам, мечтающим только о военной карьере, и не удастся по окончании корпуса попасть на югославскую военную службу? Что тогда? Каково им будет в гражданской жизни, если система их воспитания не совсем соответствует условиям беженского существования? Но жизнь показала, что их опасения были напрасными – каждый постепенно нашел себя, свое призвание и свое место в этой жизни. Вот эти их попытки «обуздать нашу воинственность» натыкались на кадетское сопротивление, да и на сопротивление нашего корпусного начальства начиная с директора корпуса. Это заставляло нас крепче, более цепко держаться наших традиций и помнить наш девиз: «Верны заветам старины».
Если не ошибаюсь, это было в 1927/28 году, когда корпус уже проживал в Боснии, в Горажде. Войсковому атаману была устроена торжественная встреча, был корпусной парад, закончившийся речью атамана. После этой официальной части генерал Богаевский не раз обходил классы, сидел во время уроков и интересовался тем, как поставлено дело преподавания. Кроме того, он любил бродить в неурочное время между казармами, заговаривая с кадетами-одиночками и целыми группами кадет, которых он встречал на пути. В личном контакте с Африканом Петровичем невольно как-то забывался его высокий пост и генеральское звание, кадеты тянулись к нему, как к родному отцу. В нем была особая теплота и доброта, и буквально через пять минут кадет чувствовал себя с ним как с отцом, дядей, старшим братом. Часто он брал мольберт и папку с рисовальной бумагой, усаживался то на берегу Дрины, то во дворике главного здания корпуса и делал наброски. Рисовал он прекрасно. Кадеты, сначала робко, а потом посмелей, обступали его, и, не прекращая рисовать, он вступал с ними в непринужденный разговор о кадетском житье-бытье. Рассказывал нам о Доне, уговаривал не терять надежды снова увидеть родные степи, рассказывал, как живут казаки во Франции и каковы их чаяния и надежды.
Африкану Петровичу было известно, что я пишу стихи, и он как-то попросил меня прочитать ему что-нибудь. Это было под деревьями, в полуденный зной, когда он с группой кадет уселся на траву и что-то всем нам рассказывал. Помню, тогда же мы еще и снимались с ним. Я был на седьмом небе от гордости и, выпятив грудь, отбарабанил свои полудетские стихи, в которых попалась такая неуклюжая (чего я тогда никак не сознавал) строфа:
…Но уже иссякли силы,
И казак, и атаман
Предпочли глуби могилы
Эмигрантский чемодан…
Но не дремлют, не скучают
За российским рубежом…
И еще какая-то чушь в этом роде. В то время, и когда я это писал, я совсем не отдавал себе отчета в том, что мои слова «предпочли глуби могилы» и прочие звучат не совсем одобрительно. Африкан Петрович похлопал в ладоши, обнял меня и затем, попрощавшись с кадетами, предложил мне пройтись погулять. Я решил, что это – высшая награда поэту и что ему чрезвычайно приятно и далее послушать мои блестящие вирши. Оказалось, это было просто маневром с его стороны – отвести меня в сторону и втолковать, что писать таким образом не совсем уместно и т. д. и т. д. Сделал он это удивительно мягко и кротко, и я на всю жизнь запомнил всю эту «лекцию» по истории Гражданской войны на Дону и на Юге России. В казарму я возвращался совершенно очарованный им. Атаман прожил в Горажде, по-моему, около полутора недель – ему страшно понравилось это местечко; он часто говорил: «Да ведь это же рай после Парижа!» Мне хочется еще раз подчеркнуть то обстоятельство, что покойный атаман был не только войсковым атаманом, но и просто чудным и добрым человеком, к которому кадетская душа тянулась, как тянется к своему родному отцу.
В палисадничке перед главным зданием корпуса и сейчас стоит небольшой скромный памятник. Время стерло в моей памяти то, что там написано, но общий смысл написанного таков: «В память трех русских солдат, расстрелянных австрийцами за отказ грузить снаряды на русский фронт в 1916 году». Кто-то из приехавших из Югославии рассказывал мне не так давно, что по приходе советских войск он сам видел советских солдат, стоявших в раздумье перед этим памятником.
В 1916 году большая партия военнопленных была пригнана на станцию Устипрача, километрах в двадцати от Горажде. Грузили какие-то ящики, не зная, что в них, пока кто-то из русских, разбиравшихся немного в немецком, не прочитал надписи: «На восточный фронт!» А когда один из ящиков упал и разбился, выяснилось, что там – снаряды. Среди пленных вспыхнуло недовольство, они бросили работу. Наконец, австрийцы поняли, в чем дело, и приказали сейчас же возобновить работу, в противном случае – расстрел. Пленные вернулись. Все, кроме троих. Те остались твердыми в своем решении. Расстреляли их тут же и зарыли по соседству, на земельном участке, принадлежащем какому-то мусульманину-босанцу. Кончилась война. Босанец посадил здесь сливовые деревья и не мог нарадоваться прекрасному урожаю с них. Суеверный босанец приписывал это тому, что на его земле закопали трупы. Много позже, после нашего отъезда оттуда, я как-то перелистывал какой-то немецкий справочник и нашел сведения о том, что босанская слива котируется выше всего на международном сельскохозяйственном рынке и что на первом месте стоит крошечный городок Горажде. В дни пребывания нашего корпуса там босанец разболтал о случившемся когда-то и эти слухи дошли до русских. Генерал Перрет сразу же поставил об этом в известность русского военного агента, полковника Базаревича и русского посла Штрандмана. Надо сказать, что Югославия была чуть ли не единственной страной, не желавшей признавать СССР. В свое время король и сам был кадетом и считал себя во всем обязанным России-матушке. По этой причине в наше время еще были русский посол и военный агент. Началось расследование и, наконец, переговоры с собственником участка, где находились могилы.
Он не желал уступать даром то, что ему приносит такой богатый урожай. Сошлись на какой-то цене, и тела, вернее, то, что там еще оставалось, то есть скелеты, фляжки и сапоги, да еще пуговицы с двуглавым орлом, – все это было извлечено и доставлено в корпус для погребения. Это было обставлено очень торжественно – вдоль пути следования погребального шествия с обеих сторон дороги были выстроены шпалерами кадеты с зажженными свечами в руках. Из столицы в тот день прибыли посол и военный агент, представители югославского правительства и короля, генералитет, представители иностранных держав. При приближении к корпусу кадеты сняли гроб с катафалка и понесли его на руках. Корпусной хор трубачей играл похоронный марш Шопена, а кадетский хор время от времени исполнял «Вечную память» и «Со святыми упокой». Гроб был поставлен в корпусной церкви, и там служились панихиды. Возле гроба стоял почетный караул – кадеты с шашками наголо. На следующий день гроб с отданием воинских почестей был опущен в могилу, вырытую невдалеке от церкви, у подножия горы. Были произнесены прочувственные речи, и русские воины нашли, наконец, место последнего упокоения, зарытые родными русскими руками. Впоследствии корпусные власти воздвигли тот скромный памятник, о котором я говорил в самом начале. Этот памятник в далеком босанском городишке – это, в общем, и все, что может еще напоминать о пребывании там Донского Императора Александра III кадетского корпуса.
Донской Императора Александра III кадетский корпус накануне Рождества 1919 года, вместе с отступавшими частями Донской и Добровольческой армий, был вынужден покинуть Новочеркасск и ушел походным порядком в Новороссийск, откуда был эвакуирован англичанами в Египет. Генерал Рыковский, инспектор классов корпуса, собрал отставших и больных кадет и с ними тоже добрался до Новороссийска, откуда им удалось вскоре попасть в Крым.
В Симферополе генерал Рыковский получил для своих питомцев, которых было 12 человек, дачу на Суворовской улице, где во время большевиков помещалась Чека; затем он выхлопотал у Главного командования разрешение на формирование кадетского корпуса, названного Вторым Донским, причем он сам был назначен его первым директором.
Число кадет и персонала беспрерывно возрастало настолько, что в очень скором времени помещение сделалось слишком малым и корпус был перевезен в Евпаторию, на дачу купца Терещенко, где было несколько зданий, расположенных в саду, на берегу моря с прекрасным пляжем. По приказу генерала Врангеля молодые люди с незаконченным средним образованием направлялись из армии в кадетские корпуса и военные училища; такие же приказы были отданы войсковыми атаманами Донского, Кубанского и Терского казачьих войск, на основании которых казачью молодежь из частей Русской Армии стали направлять во Второй Донской корпус, для продолжения образования. К августу 1920 года корпус насчитывал около 120 кадет, и их жизнь и занятия постепенно налаживались по выработанной программе, в которую входили лекции, прогулки, гимнастические игры и купание в море. Кадет иногда отпускали в отпуск, в город; некоторые старшие кадеты пытались снова убегать на фронт, но их вскоре возвращали этапным порядком в корпус.
Во время эвакуации Русской Армии из Крыма, в начале ноября 1920 года, корпус был вывезен в полном составе на пароходе «Добыча». Пароход был старый грузовой, небольшой, лишь с одним действовавшим котлом и с не совсем исправными машинами. Принадлежал он раньше к турецкому флоту и был захвачен русскими во время войны. Переход на нем через Черное море был связан с громадным риском и закончился благополучно только благодаря исключительно хорошей погоде.
При погрузке на пароход кадеты получили дневной паек, который сразу же был съеден, а других запасов продовольствия не было. В течение всего перехода кадеты буквально голодали и страдали от жажды, так как пресной воды тоже не было, а опреснитель работал неисправно. У инспектора классов, генерала Евсеева, оказался мешок сухарей; по просьбе директора, он раздал их кадетам, но этого, конечно, было недостаточно, чтобы насытиться. Ночью в одной из спасательных лодок посчастливилось обнаружить мешки с мукой, и, под прикрытием ночи, кадеты организовали «раздачу» этой муки. Смешав ее с морской водой, стали делать тесто и на паровых трубах пекли лепешки.
Пароход держал курс на Босфор. По прибытии стали на рейде около яхты «Лукулл», на которой находился генерал Врангель. Меняя несколько раз пароходы, корпус пробыл у берегов Босфора около трех недель. За все это время горячую пищу получили только один раз, да и то суп был с червями. В остальное же время кадет кормили очень плохо какими-то консервами. Последний пароход, на который переселили кадетский корпус, был «Владимир», большой грузовой, с многоэтажными трюмами. Расположили корпус в носовой части, в нижнем трюме. На «Владимире» уже находился Сводный Полтавско-Владикавказский (Крымский) корпус. Пароход стоял на якоре около Собачьих островов, ожидая согласия одной из союзных держав принять кадетские корпуса. Положение было трагическое, никто не торопился, никому мы не были нужны, и никто нами не занимался.
Наконец была получена радостная весть: Королевич Александр – Регент Королевства Сербов, Хорватов и Словенцев, бывший воспитанник Пажеского корпуса, принимает корпуса к себе в страну.
Пароход снялся с якоря и взял курс на север Адриатического моря. После долгого и утомительного перехода мы прибыли в бухту Бакар, находившуюся на границе Королевства СХС и Италии, где пароход бросил якорь и стал в карантин 27 декабря 1920 года. Всем очень хотелось сойти на берег, но никого не выпускали. Наконец желанный момент настал, и нам объявили, что на следующее утро будет разгрузка парохода. Рано утром на следующий день раздался сигнал утренней повестки Второго Донского корпуса, все кадеты собрали свой небольшой «багаж», поднялись на палубу и построились на молитву; трубачи заиграли зорю, пропели молитву, и директор корпуса, генерал Рыковский, вышел перед строем, поздоровался и объявил, что корпус будет выгружен и перевезен на север Словении, где нас временно поместят в бараках в лагере, но что до отправки мы должны пройти некоторые формальности на берегу.
Все с нетерпением ожидали момента выгрузки; наконец раздалась команда «Справа по одному, шагом марш!» – и кадеты, вытянувшись в цепочку, стали сходить по трапу с парохода. Странное ощущение на берегу! Казалось, что земля под ногами качается… слегка кружилась голова. С пристани нас повели к каким-то зданиям, расположенным недалеко. Это оказался старый, заброшенный цементный завод, разбитый во время войны, оставались только стены, крыши не было. Нас ввели в одно из зданий. Там находилась группа людей, штатских и военных, в русской и сербской форме. В стороне стояла группа сестер милосердия. Наш скромный «багаж» забрали и нас построили; офицер в сербской форме нас приветствовал и поздравил с прибытием в Королевство. Затем нас разбили на группы для медицинского осмотра, купания и дезинфекции нашего обмундирования.
Каждая группа, под командой воспитателя, уходила в другое помещение, где нам было приказано раздеться и завязать вещи в узелок, оставив его на скамье. После беглого медицинского осмотра направляли в баню, причем медицинский персонал приходил в восторг от вида и физического состояния молодежи. Импровизированная баня была устроена в длинном помещении, в виде широкого коридора, с высокими кирпичными стенами, бетонным полом и без крыши. Посреди, по всей длине, тянулся ряд вагонеток, на небольшом расстоянии друг от друга, наполненных водой, по которой плавали темные пятна лизоля, очевидно предназначенного для дезинфекции. Под ними пылали костры, а рядом стояли жестяные банки, вероятно заменявшие шайки. Дым и пар поднимались к небу, кадеты по 5–6 человек окружали вагонетки, и никто не решался начать обряд купания. Но вот один из группы, из озорства, зачерпнув черной воды из «ванны», плеснул ее на соседа. Этого было достаточно, чтобы началось общее купание. Поднялся страшный визг, крики и свист, и на фоне зарева костров, дыма и пара, между высокими кирпичными стенами, под открытым небом голые люди начали выплясывать дикий танец, поливая друг друга водой.
Картина была потрясающая своей необычайностью. Это веселое купание продолжалось минут 15–20; раздалась команда «строиться!». Все купальщики стали в одну шеренгу и направились к выходу. Мало кому удалось избежать купания и остаться сухим и чистым, большинство были мокрые и вымазанные лизолем. Вытереться было нечем. Вернувшись в нашу «раздевалку», мы не нашли нашей одежды, ее еще не вернули из дезинфекции. В ожидании, чтобы не замерзнуть, одни стали бегать, другие скакали на месте, размахивая руками. К всеобщей радости, в скором времени одежду принесли. Она оказалась вся перепутана и была так измята, точно ее жевали коровы. С ужасом обнаружили, что все кожаные пояса перегорели, лопались и не держали брюк. Счастливцами оказались обладатели матерчатых поясов. С трудом натянув на себя обмундирование и поддерживая руками брюки, чтобы их не потерять, мы перешли в новое помещение, где вкусно пахло хлебом и супом. Там стояли походные кухни и столы с кусками белого хлеба, суетились сестры милосердия, приготовляясь нас кормить, и в первый раз за все время нашего странствования нас накормили вкусным, горячим супом с мясом и свежим, пушистым белым хлебом.
На следующий день, переспав ночь на бетонном полу завода, корпус погрузился в теплушки товарного поезда и нас повезли на север Словении, к городу Птуи. Для больных и для женщин были предоставлены пассажирские вагоны. Нас разместили в лагере Стрнище, бывшем австрийском лагере военнопленных, состоявшем из деревянных бараков на опушке леса. Весь лагерь был занесен снегом, и снег этот был также и в бараках. Корпусу отвели два барака, стоявшие в стороне от других; в них разместились вместе с кадетами директор и холостые воспитатели и преподаватели. Директора кадеты очень любили и называли его «папашей».
Корпус стал получать от государства денежные средства, и жизнь стала постепенно налаживаться. Наше начальство старалось занять кадет и привести их в более или менее нормальное состояние. В корпус стали прибывать кадеты, гимназисты и реалисты, желавшие продолжать образование; после поверхностных испытаний их определяли в соответствующие классы. В младший и старший приготовительные классы стали принимать малышей. Классные занятия были организованы в очень примитивных условиях; помещений не хватало, и в хорошую погоду иногда занимались в лесу, на поляне. Устраивались экскурсии, военные прогулки, гимнастические игры, были созданы футбольные команды, и происходили состязания. Кадетский хор давал концерты. Кадеты жили дружной семьей, возглавляемые своим любимым директором, генералом Рыковским.
Неожиданно для всех произошла смена директора. Новым был назначен генерал Бабкин, а генералу Рыковскому предложили должность инспектора классов, но он от нее отказался и покинул корпус. Все кадеты и некоторые воспитатели и преподаватели были возмущены этим происшествием, и новому директору была объявлена война, которая приняла очень резкие формы. После первого бурного заседания педагогического совета несколько чинов персонала подали в отставку и уехали из корпуса. Были также исключены несколько кадет, но их всех принял генерал Адамович в свой корпус, в Сараево, и они все прекрасно его кончили. Но крутые дисциплинарные меры, принятые генералом Бабкиным, не усмирили кадет, а еще больше озлобили.
Новый директор выхлопотал перевод корпуса в бывшую австрийскую крепость в горах Герцеговины, на границе с Черногорией, около маленького городка Билече, в 30 километрах от железной дороги. Поздней осенью 1921 года корпус был туда перевезен и расквартирован в помещениях крепости.
К этому времени корпус состоял из 6 классов и двух приготовительных; некоторые классы имели по два отделения. Корпус был в составе трех сотен, и каждая размещалась в двухэтажном здании казармы: на первом этаже классы, на втором спальни. Холостые командиры сотен и воспитатели тоже разместились в отдельных комнатах казарм, а остальной персонал занял бывшие офицерские квартиры гарнизона. Жизнь корпуса в Билече подробно описана в предыдущих очерках, и остается лишь сказать, что она постепенно входила в нормальные рамки. Первый выпуск был с аттестатом за 7 классов, но после этого, начиная с 1922 года, был введен 8-й класс, с выдачей аттестатов зрелости, так называемая «большая матура».
«Война» с директором не прекращалась, и ему не могли простить его вторжения в жизнь корпуса и отстранение любимого всеми генерала Рыковского. Демонстрации принимали все более крупные размеры, и, очевидно для успокоения кадет, вышло распоряжение об увольнении генерала Бабкина и о назначении директором генерал-майора Евгения Васильевича Перрета, бывшего до этого инспектором классов. Перемена эта внесла успокоение в нашу жизнь, и все волнения полностью прекратились.
Ввиду расформирования англичанами Донского корпуса в Египте, приказом Донского атамана от 25 сентября 1922 года наш корпус был переименован в Донской Императора Александра III кадетский корпус и ему были присвоены прежние погоны, синие с красным кантом и с красным вензелем Августейшего Шефа. В 1924 году осенью к нам в корпус прибыли из Шанхая спасшиеся кадеты Омского и Хабаровского корпусов со своим персоналом. Другая часть их была влита в Русский кадетский корпус в Сараеве, а остальные были устроены на военный завод в Крагуевац. В сентябре 1926 года корпус был переведен в город Горажде, в Боснии, где и оставался до августа 1933 года, когда был расформирован и закрыт. Остававшиеся кадеты и часть персонала были переведены в город Белая Церковь, в Банате, в Первый Русский Великого князя Константина Константиновича кадетский корпус; наш директор, генерал Перрет, вышел в отставку и переехал в Белград. Там он имел на окраине города киоск, где занимался продажей газет, журналов, табака, папирос и спичек. Он никогда не жаловался на свою судьбу и был всегда очень рад встречам со своими бывшими воспитанниками, которым с улыбкой, шутя говорил: «Ну что же, голубчик, получилось по Звериаде – «Директор спичками торгует»!..» Скончался он два или три года спустя после расформирования корпуса и был похоронен в Белграде.
Весною 1924 года 8-й класс в составе 36 кадет, из них вице-вахмистр и 12 вице-урядников, закончили свой учебный год с очень хорошим средним баллом. Начались экзамены на аттестат зрелости, состоявшие из письменных и устных. Из Министерства просвещения Югославии был прислан для инспекции представитель, профессор Чичин, начальник учебного округа.
Первыми экзаменами были письменные по всем предметам. После оценки работ и просмотра годовых успехов кадет экзаменационная комиссия освободила 18 из них от устных экзаменов на основании правил Министерства просвещения Югославии; учащиеся средних школ, имевшие в году и получившие на письменных экзаменах отметки не менее «очень хорошо», то есть 9 баллов по 12-балльной системе, освобождались от устных экзаменов. Этот список был представлен на утверждение профессору Чичину.
Профессор Чичин был поражен высокими отметками и невероятно большим процентом освобожденных от устных экзаменов и, очевидно, выразил сомнение по этому поводу.
Директор корпуса, генерал Перрет, желая убедить профессора Чичина в правильности оценки знаний кадет, предложил ему из представленного списка вызвать кого он пожелает и проэкзаменовать лично. Назвав наугад три фамилии, он сам их проэкзаменовал в присутствии экзаменационной комиссии. На задаваемые по всем предметам вопросы он получал блестящие ответы от всех им выбранных кадет, и был поражен превосходным знанием предметов и тронут до глубины души поведением отвечающих кадет. «За всю мою долголетнюю работу с молодежью я впервые встречаю юношей, так прекрасно воспитанных и с такими отличными знаниями», – сказал он и утвердил список. Все остальные кадеты выдержали устные экзамены.
После окончания экзаменов и заседания Педагогического совета кадетам в торжественной обстановке были вручены аттестаты зрелости. Директор корпуса устроил прощальный обед выпуску, на котором присутствовали воспитатели и преподаватели.
Поздравляли кадет с окончанием и желали им устроить свою жизнь с таким же успехом, какой был проявлен ими в корпусе. Кадеты со своей стороны благодарили всех за все заботы, проявленные к ним в корпусе. Кадеты выражали также свое удивление, как удалось воспитателям и преподавателям заставить их сесть снова за парты, после всего ими пережитого, и заняться науками, от которых они были так далеки за последние мятежные годы, ведь 28 кадет из выпуска были участниками Гражданской войны, проведя несколько лет на фронте в различных частях Белой армии. Были среди кадет чернецовцы, корниловцы, бредовцы, участники Степного похода… Девять георгиевских кавалеров; шесть из них награжденных Георгиевскими крестами, а три – медалями, были унтер-офицеры, урядники и один был хорунжий.
Велика была заслуга воспитателей и преподавателей вернуть «Вояк Пятиклассников» на рельсы нормальной жизни, но и сами кадеты сознавали необходимость взяться за ум и стать «кузнецами своего счастья». У большинства кадет не было ни отцов, ни матерей, которые могли бы позаботиться о их будущем, и, покинув Родину, оказались они на чужбине, предоставленные самим себе.
И так выпуск расставался с родным корпусом. Разъезжались кадеты, кто куда хотел. Открывалась новая страница жизни, что готовила судьба свободным от опеки юношам?
Многие решили продолжать образование и уехали в Белград и Загреб, а некоторые в Чехию, поступать в университеты. Двадцать три из них получили университетские дипломы по различным специальностям; 3 – архитектора, 14 – инженеров (гражданские, геодеты, механики, электрики, металлурги, горные), 2 – агронома, 3 – химика, 1 – доктор медицины, 1 – окончил Югославскую Военную академию.
При дальнейшей работе в научной области получили звание: 1 – доктора технических наук, 1 – доктора химии, 3 – состоят профессорами в университетах, 2 – профессора Среднетехнической школы, 1 – директор Среднетехнической школы, 1 – советник Технического института. Среди кадет выпуска были: поэты, журналисты, художники.
И вот теперь, после 46 лет, если бы профессор Чичин мог увидеть этот список, он был бы наверно тоже поражен, но не выразил бы сомнения тому успеху, с каким был выдержан «Экзамен жизни» кадетами 35-го выпуска.