К книге
Поэма УединенийПавел Грушко Шум королевского двора и «Уединения» дона Луиса де Гонгоры-и-Арготе. Гонгора и барокко
4%
Павел Грушко Шум королевского двора и «Уединения» дона Луиса де Гонгоры-и-Арготе. Гонгора и барокко
4

Если допустить, что развитие литературы всецело находится в руках Провидения, то Гонгору, великого поэта эпохи барокко[2], кардинально повлиявшего на испанский литературный процесс, оно породило в пору как нельзя более яркую, драматичную.

Это уплотнённое время мировой истории, уместившейся в XVII век, было обусловлено в Испании социальным и экономическим кризисами, неуклонным падением испанского могущества, крушением ценностей и идеалов Возрождения. Не столь экстравагантным кажется высказывание Хосе Марии Вальверде: «Барокко — это Ренессанс навыворот»[3].

Произведения барокко были продуктом жизненных и идейных факторов, предполагавших особую деятельность не только в искусстве, но и перед лицом действительности во всей сложности её проявлений. И диктовались ощущением опасности и непостоянства общественной и личной жизни.

Крушение иллюзий, пессимизм, ощущение общественной и личной неустроенности рождают в людях новое видение мира. С особой остротой чувствуют «поворот времени» художники, ищущие выход своим эмоциям, идеалам и средствам их выражения. Защитная реакция пробуждает жизнестойкость, производную от обострённого ощущения каждым своей неповторимой индивидуальности, от веры в собственную значимость и самоценность. На смену гуманизму идеалистическому приходит жизненный гуманизм — человеческое и жизненное начала пропитывают все сферы искусства, обусловливают творческие побуждения.

Отчасти этим объясняется и парадоксальное появление отвратительного, натуралистического, физиологического — уродов, карликов и блаженных в жизни и на полотнах художников, карикатурного отражения жизненных коллизий, порою трагических, и всё это — рядом с прекрасным, идеальным.

Восхищение миром, его красотой, открытой мастерами Возрождения, ведёт к чувственному переосмыслению, к экзальтации и преувеличениям реальных достоинств вещей. «Будучи создателем наиболее амбициозных по воплощению и технике произведений искусства, явленных европейской поэзией, — пишет Эмилио Ороско Диас, — Гонгора не отделял свою поэзию от жизни: даже в самых отделанных и изысканных вещах видна его горячая жажда постижения реальности»[4]. Эта реальность открывает человеку всю эфемерность его существования, преходящий характер всего, что его окружает.

Не столь смиренно острая стрела

стремится в цель угаданную впиться,

и в онемевшем цирке колесница

венок витков стремительно сплела,

чем быстрая и вкрадчивая мгла

наш возраст тратит. Впору усомниться,

но вереница солнц — как вереница

комет, таинственных предвестниц зла.

Закрыть глаза — забыть о Карфагене?

Зачем таиться Лицию в тени,

в объятьях лжи бежать слепой невзгоды?

Тебя накажет каждое мгновенье:

мгновенье, что подтачивает дни,

дни, что незримо поглощают годы.

Главными признаками мира и человеческого существования полагаются движение и все производные от него — смена времён года, перемещение, преображение и обветшание, воспринимаемые как сущностные качества, которые так важно уловить в стремительном их видоизменении, запечатлеть на бумаге либо на холсте. Любимые поэтами символы — языки пламени, пузырьки воды, струи потока.

Удручённый непостоянством всего земного, человек обращает взгляд в сторону сверхъестественного. Духовное материализуется, а повседневное, обыденное приобретает черты духовного. Жанром, наиболее удобным для выражения личных чувств и мыслей человека этой поры, как никогда прежде, становится поэзия. Поэт видит в реализации чувств через текст своё личное спасение.

Это и эпоха невиданного расцвета испанского театра, в котором зрителя больше всего подкупает реальность происходящего на сцене. В то же время художнику открывается вся театральность окружающей жизни. Образ жизни как сна утверждается в искусстве той поры, приобретает особое значение — физическая реальность не может быть воспринята иначе как эмпирическая, что прекрасно выразил современник Гонгоры — Бартоломе Леонардо Архенсола:

И если правда ложью оказалась,

зачем рыдать, когда и детям ясно,

что всё в природе — лицедейство сплошь.

И неба синь, что нас слепит всечасно,

не небо и не синь. Какая жалость,

что вся эта краса — всего лишь ложь.

Люди того поворотного времени лишь смутно чувствовали перемены. «Весьма дурные вести доходят отовсюду, — сокрушался Франсиско де Кеведо[5], — и хуже всего, что все таких и ждали... Всё это <...> не знаю, то ли заканчивается, то ли закончилось. Многие вещи, которые с виду существуют и могут быть, на деле исчезли, став пустым словом, мнимостью»[6]. Об этом его сонет «О краткости жизни и о том, насколько ничтожным кажется прожитое»:

Кто скажет, что такое жизнь?.. Молчат!

Оглядываю лет моих пожитки,

истаяли времён счастливых слитки,

сгорели дни мои — остался чад.

Зачем сосуд часов моих почат?

Здоровье, возраст — тоньше тонкой нитки,

избыта жизнь, прожитое — в избытке,

в душе моей все бедствия кричат!

Вчера ушло, а Завтра не настало,

Сегодня мчать в Былое не устало.

Кто я?.. Дон Был, Дон Буду, Дон Истлел...

Вчера, Сегодня, Завтра, — в них едины

пелёнки и посмертные холстины.

Наследовать успенье — мой удел.

Кризис экономики, неверие в завтрашний день, обнищание привели к новой метафизике, к новому видению мира, который воспринимается как оксюморон, парадокс (этакий «прикол», говоря языком современной молодежи), как разупорядоченный порядок, ладный разлад, как нечто близкое к написанному в ту же эпоху Шекспиром «The time is out of joint...» — высказыванию, знакомому нам по переводу Бориса Пастернака: «Порвалась дней связующая нить...»[7] (Не эти ли чувства испытываем мы в начале нашего XXI столетия?)

Термин барокко появился позже, нежели само направление в искусстве. Поначалу обозначая определенный стиль, он стал маркером XVII века, в котором имели место явления не только барочные. XVIII век предал барокко почти полному забвению, но в XIX веке барокко, во взаимосвязи с Ренессансом, начинают рассматривать как выражение чередующихся принципов, ни один из которых не может претендовать на главенство[8].

Полюсами планеты Барокко явились две разновидности тёмного и трудного стиля — культеранизм (culteranismo), преимущественно в поэзии, и консептизм (conceptismo) в прозе. Гонгора и Кеведо[9], находясь на этих полюсах, стали яркими выразителями данных направлений, чьи изобретательные филиппики, при всей язвительности, содержат этические и эстетические взгляды обоих направлений. И всё же, при кажущейся оппозиции, они в своей основе были выражением схожего аристократизма. С той разницей, что культеранисты прибегали к нагнетанию экспрессии, конденсации языковых средств, оригинальности в лексике, привнесению латинского словаря и синтаксиса, гармонии и музыкальности стиха, блеску образов и метафор. А концептисты, яростно нападая на «темноту» первых, исповедовали идею сложности умозаключений, остромыслия, концепта. Разумеется, и то и другое направления влияли друг на друга; у Гонгоры-культераниста немало свидетельств острых умозаключений, как, например, в сонете «На Христово рождение»:

Стократ от человека к смерти путь

короче, чем от Бога к человеку!

Основные черты стиля Гонгоры и всего направления, названного впоследствии гонгоризмом, — законченность и точность формы:

Присяга воина шпорит,

любовь арканит на месте:

но выйти на сечу — трусость,

уйти от милой — бесчестье.

Тонкое чувство гармонии, цвета, звука:

Серебра была светлее

Фисба, младости картина,

отсвет хрусталя и злата,

двух смарагдов и рубина.

Словно памятки златые —

в перстни свившиеся кудри.

Лоб её — как жаркий полдень,

отражённый в перламутре.

Словесная орнаментация с избытком культизмов:

Пусть для Минервы отжимают злато,

пусть дуб к лозе наведается в гости —

и лоб Геракла увенчают грозди,

и потрясает палицей Леней.

Прииди, о прииди, Гименей.

Сложные построения фраз:

Воздушная едва могла арена

вместить сей алчный сброд,

но снят клобук — и взыскан день мгновенно

злым Беркутом, чей вертикален взлёт

(он гарпия, но — северного края),

сверлит он тучу ложную, взмывая

туда, где свет правдив, и там парит, —

над бегством сброда истинный Зенит.

Изобретательные метафоры:

Сосна, чей ворог вечный на вершине —

неугомонный Нот,

дала скупой оплот —

разбитый брус (был сей дельфин не мал)

юнцу, чей разум помрачён в пучине:

он в Ливии солёной путь искал,

доверясь древесине.

Замена природных явлений мифологическими существами: Вулкан вместо огня, Бахус вместо вина, Церера вместо пшеницы, Феб вместо солнца и т. п. Золото у Гонгоры — всё, что имеет золотистый оттенок: мёд, оливковое масло, женские локоны.

Основа этой необычной ткани — эрудиция, сложившаяся из достойного знания мифологии, библейских сюжетов, греческой и латинской литератур, истории и культуры Испании. Мы находим у поэта не только упоминание Нила, но и Волги, он знаком с астрономией и великими географическими открытиями. Все эти познания стали опорами изобретательных метафор.

Это полотно ткалось совершенно новым поэтическим языком при помощи заимствования, в основном из латинского, или видоизменения испанских слов, что побудило его соперников говорить, что он пишет на полулатинском, полуиспанском, а Кеведо — уязвить Гонгору кличкой жаргонгора[10]. Описываемые поэтом ситуации, предметы и персонажи до крайности рельефны, гиперболизированы. Незначительные детали выступают на первый план, что позволило Федерико Гарсиа Лорке заметить: «Для него яблоко столь же огромно, как море, а пчела столь же поразительна, как лес».

Большое значение придавал Гонгора эпитету, который в сочетании с подчас далеким существительным рождал метафору-загадку. В его стихах птицы — крылатые цитры, ручей — жидкое серебро, поле пшеницы — белокурое море, а море — волновой мрамор, парус — летучий лён. Сами по себе эти точно отобранные словосочетания придают языку Гонгоры пластическое своеобразие, но важно и то, что они вовлекали читателя в своеобразную игру-угадайку, побуждали эти метафоры разгадывать. Да простится сравнение — не бессмысленными загадками, а увлекательными кроссвордами представали гонгоровские тексты для тех эрудитов, кому докучала поэзия традиционных виршеплетов.

Синтаксис Гонгоры, изобиловавший длинными периодами, придавал его стихам вид храмов, построенных не из мелких кирпичей, а из огромных мраморных глыб. А причудливые инверсии напоминали пышные барочные порталы и алтари новой архитектуры. Эти средства (назову их вертикальными опорами его поэзии) дополнялись необычными по обилию и симметрии средствами горизонтальными — двучленными, распашными, похожими на крылья парящей бабочки строками:

...любовь истает, остаётся яд.

...мой пыл любовный, план безумный мой.

...ручьи рычали, реки восставали.

...вчера богиня, ныне прах земной.

...там блещущий алтарь, а здесь успенье.

...златые Фивы и священный Рим.

...в насупленной ночи, в пучине пенной.

...трон королям и колыбель их детям...

...огнём рубин и молнией алмаз.

Творец гомеровского масштаба, инвентаризатор мира посредством невиданных, написанных на Адамовом языке метафор, мастер симметрично организованной строки и сверхдлинных стихотворных периодов, напоминающих гулкое падение высоких водопадов, он стал алхимиком, который, сварив в испанском тигле заимствованные из древних и современных ему языков слова, добыл слиток новой поэзии.

Предыдущая главаГлава 4 из 107Следующая глава