К книге
Поздняя осень в ВенецииКнига картин. Второй книги первая часть. Цари Круг стихотворений (1899 и 1906)
17%
Книга картин. Второй книги первая часть. Цари Круг стихотворений (1899 и 1906)
53

I. «Когда рвались отроги гор к равнинам…»

Когда рвались отроги гор к равнинам

и никло древо древнее к былинам

там, где поток, не чаявший жилья,

над немощным свершили исполином

два старца чудо именем единым,

и на ноги встал Муромец Илья.

Отец его старел в трудах упорных,

и пробужден был сын молитвой вдруг;

камней и трав не оставляя сорных,

за борозду борясь, ворочал плуг;

смеясь, валил деревья вековые

размахом нескончаемых трудов,

и корни выползли на свет впервые

из мрака, словно змеи гробовые,

и свет был их вобрать готов.

Омытая росою предрассветной,

уже кобыла ржала на селе,

сильна породой, всаднику заметной,

который не тяжел был ей в седле;

давали оба бой угрозе тщетной,

таившейся в неумолимом зле.

Прорвав тысячелетья, как запруду,

все скачут, скачут… Где векам предел?

(А сколько тысяч лет он просидел?)

Действительность — всего лишь чуткость к чуду.

Тысячелетья в мире слишком юны,

мир измерений слишком тих…

Идет лишь тот, кто просидел кануны

в глубоких сумерках своих.

II. «Когда громадных птиц таили дали…»

Когда громадных птиц таили дали

и лютый змей в урочище своем

жег, огнедышащий, людей живьем,

тогда мужи и юноши гадали,

как устоять им перед Соловьем;

во тьме ветвистой тысячеголовый,

на девяти дубах он голосист,

застать врасплох проезжего готовый,

и сотрясает ветхие основы,

накликав ночь, его разбойный свист.

Вокруг весна, и ночь, и наважденье,

заманчивая, пагубная страсть;

враг отовсюду, но не нападенье,

одна неотвратимая напасть,

не зная ни властей, ни властелинов,

вдруг насылает звучную волну;

бушует нечто, мороком нахлынув,

и человек идет, как чёлн, ко дну.

Лишь самые могучие в дремучем

лесу не стерты были сверхмогучим,

чье горло — кратер в сумрачной тени;

сумели выстоять они одни,

и, у апрелей переняв науки,

к трудам смиренно приложили руки,

и, страх преодолев, шагнули в дни,

когда воздвиг неутомимый зодчий

и оградил оплотом город отчий,

чьи стены были знаменьями славы,

и звери выходили из дубравы,

людского избегая околотка;

и пусть в крови у некоторых глотка,

из логова шли, приминая травы,

как будто привлеченные находкой,

чтоб лечь к ногам святого старца кротко.

III. «Питают слуги с разных сторон…»

Питают слуги с разных сторон

разные слухи, целую стаю,

и все это он, один только он.

Его клевреты бросаются вон.

Сменялись жены в его покоях,

и вновь служанки шушукались рядом,

что каждый глоток угрожает ядом,

отрава таится в разных настоях.

В стенах тайники. Под кровом тревога.

Убийца, кажется, у порога.

С виду монах, а сам супостат.

Одна оборона — взгляд наугад

туда, сюда; шаги за шагами

по лестницам; он окружен врагами,

одна защита — железо жезла,

одна власяница — лишь бы спасла

от каменных плит, от смертельной стужи,

пронзающей душу своими когтями;

одна погибель — кого позвать?

Одна тоска, страх перед вестями;

одна угроза: смута снаружи,

преследующая среди подкупных

придворных, среди, быть может, преступных

лиц и втайне опасных рук;

за полу хватал кого-нибудь вдруг,

в ярости платье рвал на нем или

себе самому наносил урон?

Удар возможный или поклон?

Он схватил или его схватили?

Кто же это: другой или он?

IV. «Был час, когда величие державы…»

Был час, когда величие державы

в зеркальном блеске длилось, как во льду,

а бледный царь последним был в роду,

былую завершая череду,

и, голову клоня, стыдился славы.

Он приникал к пурпурной спинке трона,

ронял он руки, избегая стона,

с высоким саном не в ладу.

В доспехах белых и в мехах бояре,

ему готовы поклониться в ноги,

готовились к междоусобной сваре,

опасливо тая свои тревоги,

благоговеньем наводнив чертоги.

И прежний царь им вспоминался снова,

безумием карающего слова

велевший разбивать о камни лбы;

бывало, тот властитель их судьбы

на троне больше места занимал,

оставив блеклый бархат без пустот,

и мир для тьмы его был мал;

так от бояр скрывал властитель тот,

как трон его был красен, ибо гнет

одежд его весь в золоте был зрим.

И можно было думать, что таким

нарядом тяготился юный царь,

хоть факелы кругом горели ради

роскошества, где жемчуга, как встарь,

у трона всюду спереди и сзади,

и над вином светящиеся пряди,

рубины же чернеют, словно гарь,

и в мнимой глади —

мысленный итог.

И носит бледный царь свои уборы;

на голове корона; нет опоры

царю ни в ком, он слишком одинок,

льстецов он слышит хрипнущие хоры;

во сне же тем слышнее оговоры,

и лязгает поблизости клинок.

V. «В томленьи чуждом царство неизменно…»

В томленьи чуждом царство неизменно,

и бледный царь умрет не от меча,

его наследье все еще священно,

торжественное прошлое влача.

Так доживал в Москве свой царский срок он,

на белую Москву смотрел из окон,

весна ли в переулках или сон,

березовым трепещущая духом,

и все-таки овладевает слухом

наутро колокольный звон.

Колокола, его святые предки, —

династия, которая к татарам

восходит постоянно под ударом

в сказаньях, подтверждавших вещим даром,

что чудеса по-прежнему нередки,

и вдруг он понял, как в том веке старом

из родовых воспрянули глубин

его предвосхищавшие дотоле,

тишайший из пресветлых на престоле,

по собственной благочестивой воле

бездействующий властелин.

А он благодарил их на помин

их душ, чьи расточительны щедроты,

и жаждой жалобною жил,

в ней находя источник тайных сил,

а жизнь свои вершила обороты,

и в них таился он один.

Себя в них узнавал он что ни час,

как серебро в загадочных узорах,

во всех деяниях и приговорах,

но и в указах, и в глухих укорах

все так же красный пламень власти гас.

VI. «В серебряные смотрятся пластины…»

В серебряные смотрятся пластины

сапфиры, словно женские зеницы;

ветвящиеся в золоте зарницы —

не свадьба ли зверей, чьи гибки спины;

в мерцаньи смутном жемчуга едины

при созерцаньи дикой вереницы,

где исчезают лица, словно птицы.

Вот риза, вот венец, а вот страна;

как на ветру зерно, она видна;

вся, как река в долине, просияла;

так блещет обрамленная стена.

На солнце три сияющих овала;

и материнский лик, и, как миндаль,

пречистые персты; пространства мало,

и серебро — кайма, в которой даль,

а сумрак этих рук явил едва,

Кто царствует и на святой иконе,

и в монастырской келье, как на троне,

Тот Сын, целебный ток на горном склоне

и на неведомом доныне лоне

небес, чья вечна синева.

Ее рукам не до потерь,

и лик Ее открыт, как будто дверь

в тень сумерек, чьи отсветы — намеки,

когда в улыбке милостивой щеки,

пока блуждает свет среди утрат.

Царь чувствует закат, и царь поник.

Он шепчет: как Твои понять уроки?

Страшимся, страждем, ищем, где истоки;

Твой любящий влечет нас вечно Лик,

но почему черты Твои далёки?

Лишь для святых Ты радостный родник.

И царь в тяжелой мантии своей

всех подданных недвижней и слабей;

душевного спасения не чает,

хотя блаженство ближе средь скорбей.

А бледный царь, чьим волосам больным

тяжел венец, жил помыслом иным,

лицом, что незаметно остальным,

подобен Лику в золотом овале

и, облачен сиянием родным,

не смел признать: Она его встречает.

Два облаченья восторжествовали

так в тронном зале златом неземным.

Предыдущая главаГлава 53 из 318Следующая глава