Когда Леонид возвратился домой, дождь лился сплошными, но слабеющими струйками. Слуга сообщил, что милостивая госпожа еще не вернулась. Редко случалось, что Леонид вынужден был ждать Амелию, когда приходил днем со службы. Сейчас он вешал на крючок капающее на пол пальто, и все в нем вибрировало – так озадачен он был своим сегодняшним поведением. Возражая министру, он впервые в жизни нарушил служебные правила, проявил бестактность. Не дело чиновника – бороться с открытым забралом. Надо быть гибким, плыть в потоке жизни, осторожно им управлять, избегать водоворотов и скал, стремиться к желанной пристани. Он изменил этому тонкому искусству и силой довел дело Александра (Авраама) Блоха и самого себя до кризиса, до недоверия правительству. (Дело, впрочем, скучное до зевоты.) Если он все-таки благодаря тайному влиянию Веры и сына ввязался в эту борьбу, надо было, согласно старому обычаю, действовать по «негативному методу». Выступить не за Авраама Блоха, а против профессора Огарока; не с аргументами по существу дела, а с формальными возражениями. Скутеки оказался мастером своего дела, когда не проявил против Блоха прямого антисемитизма, а привел вполне объективный и неопровержимый довод – его преклонный возраст. Сходным образом и Леонид должен был доказывать, что Огарок как кандидат не отвечает необходимым требованиям. Если завтра Кабинет министров примет решение о назначении этой «затычки», то он, заведующий отделом, потерпит в своей сфере жестокое поражение. Теперь слишком поздно. Его поведение сегодня и поражение завтра принудят его уйти в отставку. Он вспомнил ненавидящий взгляд толстяка. То была фанатичная ненависть юного поколения, которое приняло свое решение и задумало безжалостно изгнать «ненадежных». Мстительный Шпиттельбергер обижен, толстяк и молодежь, видите ли, возмущены, и этого достаточно, чтобы все пошло к черту! Леонид, который только сегодня утром с радостным удивлением думал о своей блестящей карьере, теперь, днем, отказался от нее без боя и без сожаления. Слишком великой перемены требовал остаток дня. Тяжелым бременем лежала на Леониде предстоящая исповедь. Но да будет так!
Он медленно поднялся по лестнице на верхний этаж. Его роскошный халат, выглаженный, как всегда, лежал на стуле. Леонид снял серый пиджак и тщательно вымыл в ванной лицо и руки. Потом гребнем и щеткой заново расчесал волосы на прямой пробор. Пока он рассматривал в зеркале свои по-молодому густые волосы, его охватило вдруг странное ощущение. Ради самого себя он пожалел об этой приятной моложавости. Непостижимая пристрастность природы, в пятьдесят лет превратившая того засоню из парка Шёнбрунна в старую развалину, сохранив Леониду юношескую свежесть, была, как ему теперь казалось, потрачена на него впустую. Он, с мягкими густыми волосами и розовыми щеками, совершенно выбит из колеи. На душе полегчало бы, если б из зеркала смотрело на него старое опустошенное лицо. Хорошо знакомое, привлекательное, холеное лицо показывало ему, что все потеряно, хотя солнце еще в зените…
Заложив руки за спину, он медленно прогуливался по комнатам. В гардеробной остановился, принюхиваясь. Он редко заходил в эту часть дома. Запах духов, которыми пользовалась Амелия, слабо повеял на него как обвинение, которое именно из-за своей слабости действовало вдвойне. Этот аромат новой тяжестью лег на душу. Запах сожженных волос и спирта еще обострил его боль. В комнате царил легкий беспорядок. Несколько пар туфелек грустно стояли друг за другом; туалетный столик со множеством бутылочек, хрустальных флакончиков, чашечек, коробочек, жестянок, ножниц, кисточек и напильничков для ногтей был не прибран. Душа Амелии парила в комнате, как отпечаток нежного тела на оставленных подушках. На секретере, рядом с книгами и журналами мод, небрежно лежали кипы распечатанных писем. Какое-то наваждение: в эту минуту Леонид страстно пожелал, чтобы Амелия провинилась в чем-то таком, что тяготит ее совесть, а ему вернет потерянное самообладание и невинность. Он впервые сделал то, что всегда презирал. Он бросился к письмам и стал рыться в куче холодной бумаги, читая строчку здесь, фразочку там, лихорадочно перебирая письма от мужчин в поиске доказательств неверности; он был старательным кладоискателем своего позора. Мыслимо ли, чтобы Амелия все эти двадцать лет оставалась его верной женой, – его, тщеславного труса, закоренелого лжеца, скрывавшего обиды и грусть своей жалкой молодости под лоском фальшивой общепринятой заурядности? Он никогда не мог преодолеть дистанцию между ними, расстояние между урожденной Парадини и прирожденным глотателем грязи. Он один знал, что его самоуверенность, непринужденные манеры, небрежная элегантность были подражанием, натужным притворством, что не оставляло его даже во сне. С бьющимся сердцем он искал письма, которые сделали бы его рогоносцем. Но то, что он находил, было чистейшими оргиями невинности; письма добродушно посмеивались над ним. Тогда он рванул к себе выдвижной ящик изящного письменного стола. Леониду покорно отдался милый беспорядок женской забывчивости. Между бархатными и шелковыми лоскутами, настоящими и фальшивыми драгоценностями, кольцами, перчатками без пары, затвердевшими шоколадными конфетами, визитными карточками, матерчатыми цветами, губной помадой и коробочками с лекарствами лежали перевязанные пачки старых счетов, банковских бумаг и писем – и они тоже подшучивали над ним своей безгрешностью. Напоследок в руки ему попался календарь. Бесстыдно нарушив тайну, Леонид его просмотрел. На некоторых листках – беглые записи Амелии: «Сегодня снова наедине с Леоном. Наконец! Слава богу!», «После театра – удивительно красивая ночь. Как когда-то в мае. Леон восхитителен». Эта книжечка была трогательно точным конспектом их любви. Последняя запись состояла из нескольких строк: «Нахожу, что Леон после празднования своего дня рождения изменился. Он чересчур галантен, снисходителен, при этом невнимателен. Опасный возраст для мужчины. Нужно понаблюдать за ним. Нет! Я твердо в него верю!» Слово «твердо» было три раза подчеркнуто.
Она верила в него! Как она простодушна при всей своей ревности! Абсурдные, грязные надежда и страх обманули его. Вина жены не облегчит его вину. Скорее, Амелия вложила ему в душу последнюю тяжесть – свою веру. Поделом ему. Леонид сел за столик и бессмысленно уставился на трогательный беспорядок, который он осквернил и увеличил своими грязными руками.
Когда вошла Амелия, он не вскочил в испуге, а остался за столом.
– Что ты делаешь? – спросила она.
Тени и синева у нее под глазами стали резче. Леонид нисколько не смутился. Для такого прожженного лжеца, как я, подумал он, нет такого положения, которое изменило бы мои планы.
– У меня болит голова. Я искал таблетки. Аспирин или пирамидон.
– Пирамидон лежит прямо перед тобой.
– Боже мой, я и не заметил…
– Вероятно, тебя слишком заботит моя переписка… Дорогой мой, если женщина так небрежна, она просто не может ничего утаить…
– Нет, Амелия, я знаю, какая ты, я твердо в тебя верю.
Он встал, хотел взять ее за руку. Она отступила и сказала с нажимом:
– Не слишком галантно, если мужчина так уверен в своей жене…
Леонид сжал ладонями виски. Только что вызванная ложью головная боль немедленно явилась. Амелия что-то в нем почуяла. Еще сегодня утром она что-то почувствовала. И теперь это чувство укрепилось. Если она сейчас устроит мне сцену, будет оскорблять меня, надоедать, признание дастся мне легче. Если будет добра и заботлива, – не знаю, хватит ли у меня мужества… К черту, нет больше никаких «если», я должен все сказать!
Амелия стянула с пальцев фиалкового цвета перчатки, сняла по-летнему тонкое каракулевое пальто, молча взяла из коробочки таблетку, пошла в ванную и вернулась со стаканом воды. Ах, как она добра ко мне! Увы! Растворяя таблетку, помешивая ложечкой в стакане, она спросила:
– У тебя неприятности?
– Да, неприятности. На службе.
– Конечно, Шпиттельбергер? Мне кажется…
– Оставим это, Амелия…
– Винцент похож на засохшую жабу перед дождем. И господин Скутеки, этот деревенский школьный учитель из Богемии! Каким людям позволено теперь править!
– Князья и графы прежних времен, хотя и выглядели получше, правили еще хуже. Ты неизлечимая эстетка, Амелия…
– Не сердись, Леон. Зачем тебе эти пошляки? Брось их!
Она поднесла к его губам ложечку и протянула ему стакан. От внезапной грусти у Леонида защемило сердце. Он хотел прижать Амелию к себе. Она наклонила голову набок. Он заметил, что сегодня она, по-видимому, часа два провела у парикмахера. Облако ее безупречно завитых волос пахло, как сама любовь. Не безумие ли то, что я хочу сотворить с призраком Веры Вормзер? Амелия строго на него взглянула:
– Я настаиваю, Леон, ты будешь отдыхать один час после обеда. В конце концов, ты в опасном для мужчины возрасте…
Леонид ухватился за эти слова, будто они могли служить ему защитой:
– Ты права, любимая… С сегодняшнего дня я знаю, что мужчина в пятьдесят лет уже старик.
– Дурачок! – засмеялась она не без едкости. – Полагаю, мне же лучше, если ты пожилой господин, а не тот вечный юноша, всеми признанный красавец, на которого все женщины глазеют.
Гонг позвал их к обеду. Внизу, в большой столовой, у окна был накрыт маленький круглый столик. Массивный семейный стол посреди комнаты, окруженный двенадцатью стульями с высокими спинками, стоял пустой и мертвый – нет, хуже – изначально безжизненный. Леонид и Амелия не были семьей. Они сидели как ссыльные, изгнанные собственным семейным столом, сидели будто за детским столиком бездетности. Видимо, Амелия тоже острее, чем вчера, почувствовала себя изгнанной, потому что сказала:
– Если ты не против, с завтрашнего дня стол к обеду будут накрывать наверху, в общей комнате…
Леонид рассеянно кивнул. Все его мысли были заняты первыми словами предстоящей исповеди. Безумная идея озарила его. Что, если по ходу своего длинного рассказа он, вместо того чтобы молить о прощении, пойдет напролом и прямо потребует от Амелии принять в своем доме его сына, чтобы тот жил с ними и питался за общим столом? Несомненно, ребенок его и Веры обладает превосходными свойствами. Разве молодое счастливое лицо не осветит их жизнь?
Принесли первое блюдо. Леонид наполнил свою тарелку до краев, но отложил вилку после третьего куска. Амелии слуга не подал это блюдо, а поставил рядом с ее тарелкой сосуд со стеблями сырого сельдерея. Вместо второго она получила лишь слабо обжаренную котлетку без гарнира и пряностей. Леонид посмотрел на Амелию с удивлением:
– Ты больна, Амелия, у тебя нет аппетита?
Она взглянула на него обиженно и насмешливо.
– Я умираю от голода, – сказала она.
– На такой воробьиной диете ты всегда будешь голодна.
Она поковыряла вилкой в зеленом салате, специально для нее приготовленном без уксуса и масла – лишь несколько капель лимонного сока.
– Ты только сегодня заметил, – спросила она колко, – что я живу как святой в пустыне?
Он ответил грубо и неловко:
– И этим ты хочешь обеспечить себе Царство Небесное?
Она с отвращением отодвинула от себя салат:
– Веселенькое Царство Небесное, мой дорогой. Тебе совершенно безразлично, как я выгляжу… Для тебя не имеет значения, бочка я толстая или сильфида.
Леонид, у которого был сегодня плохой день, и дальше блуждал в чаще нелепостей.
– Мне все равно, какая ты, любимая… ты преувеличиваешь мое внимание к внешнему и побочному… ради меня, право, не стоит жить как святые.
Ее глаза, старше, чем она сама, сверкнули на него в неприятном, даже вульгарном возбуждении.
– Ах, так я для тебя уже по ту сторону добра и зла? Мне, по-твоему, ничего уже не поможет? Я для тебя только старая дурная привычка, которую ты за собой тащишь. Дурная привычка, у которой есть, однако, своя практическая сторона…
– Ради бога, Амелия, подумай сама, что ты говоришь!
Но Амелия не думала, что говорит; она вся клокотала:
– Амелия, глупая гусыня, даже обрадовалась, что ты так гадко рылся в моих письмах… Все-таки он ревнует, подумала я. Ничего подобного… Наверное, тебя интересовали более ценные вещи, чем любовное письмо; я даже испугалась, так подозрительно ты выглядел – как кавалер-плут, обманщик, как соблазнитель служанок по воскресеньям…
– Ну спасибо, – сказал Леонид, глядя себе в тарелку.
Но Амелия уже не владела собой и громко всхлипнула. Итак, она устроила ему сцену. Совершенно бессмысленную и возмутительную сцену. Никогда она не высказывала мне таких меркантильных подозрений. Мне, кто всегда настаивал на строгом разделении имущества, выходил из комнаты, когда она принимала своих адвокатов и банкиров. Все-таки… она промахнулась и при этом попала в точку. Соблазнитель служанок по воскресеньям. Ее ярость не облегчает мне задачу. Я не могу начать… Измученный, он поднялся, подошел к Амелии, взял ее за руку:
– Чепуху, которую ты нагородила, я просто не понимаю. Ты с ума сойдешь из-за своей дурацкой диеты… Прошу тебя, соберись с силами… Не надо играть комедию перед людьми…
Это напоминание привело ее в чувство. В любой момент мог войти слуга.
– Прости меня, Леон… прошу тебя… – Она заикалась, еще всхлипывая. – Я сегодня очень слаба: эта погода, этот парикмахер, и потом…
Ей стало лучше, она прижала к глазам платок, стиснула губы. Слуга, пожилой мужчина, принес черный кофе, убрал тарелки с фруктами и устрицами и ничего, кажется, не заметил. Серьезный и безучастный, он возился вокруг них довольно долго. Они оба молчали. Когда они снова остались одни, Леонид как бы между прочим спросил:
– У тебя есть определенная причина не доверять мне?
Своим вопросом он будто перебросил мостик через бездонную пропасть и, затаив дыхание, нетерпеливо ждал ответа. Амелия в отчаянии взглянула на него покрасневшими глазами:
– Да, у меня есть определенная причина, Леон…
– Могу я ее узнать?
– Я понимаю, ты не выносишь, когда я тебя расспрашиваю. Поэтому оставь меня! Вероятно, я об этом забуду…
– Но я об этом не забуду, – сказал он тихо, подчеркивая каждое слово.
Некоторое время она боролась с собой, потом опустила голову:
– Ты сегодня утром получил письмо…
– Сегодня утром я получил одиннадцать писем.
– Но одно из них было от женщины… Притворное, лживое женское письмо…
– Ты считаешь, это письмо лживое?.. – спросил Леонид.
Он медленно вытащил из кармана бумажник и извлек из него corpus delicti[122], немного передвинув свой стул от стола к окну; свечение дождя упало на письмо Веры. В комнате замерли весы судьбы. Все идет своим путем! Не надо беспокоиться. Не надо импровизировать. Все на свете происходит по-разному, но само собой. Наше будущее зависит от того, умеет ли она читать между строк. Холодно наблюдая, он протянул ей тонкий листок бумаги.
Она взяла. Она стала читать. Вслух, полушепотом:
– «Уважаемый господин заведующий отделом!»
Уже при этих словах на ее лице – с выразительной силой, какой Леонид никогда в ней не замечал, – отразились облегчение и покой. Она шумно вздохнула. Потом стала читать, все громче:
– «Я вынуждена обратиться к Вам с просьбой. Речь идет не обо мне, а об одном талантливом молодом человеке…»
О талантливом молодом человеке. Амелия положила письмо на стол, не читая дальше. Она снова всхлипнула. Потом засмеялась. Смех и всхлипы чередовались. Наконец смех пересилил, наполнив ее, как звенящая вибрирующая стихия. Внезапно она вскочила со стула, бросилась к Леониду, упала перед ним на колени и положила голову на колени ему – жест покорно отдающейся жизни. Но поскольку она была высокая женщина с длинными ногами, этот эффектный жест покорности всегда пугал Леонида.
– Если б ты был неотесанным мужланом, – лепетала она, – ты бил бы меня, задушил бы или не знаю что, я ведь так ненавидела тебя, любимый, как никого еще не ненавидела. Не говори ни слова, ради бога, дай мне исповедаться…
Он не сказал ни слова. Он дал ей исповедаться. Он пристально смотрел на ее русые, в ажурной прическе уложенные волосы. Она же, ни разу не взглянув на него, торопливо говорила, опустив голову:
– Когда сидишь так у парикмахера, голова в фене, часами, в ушах звенит, воздух нагревается, нервы на пределе, каждый волосок кричит, при холодной завивке приходится все это терпеть, вечером опера, а при таком ветре волосы все время разлетаются… я рассматривала снимки в «Вог» и «Жардин де мод», только чтобы не видеть самого скверного, чтобы с ума не сойти, ведь ты знаешь, я была непоколебимо убеждена в том, что ты мошенник до мозга костей, хитрец, плут и льстец, действительно нечто вроде соблазнителя служанок по воскресеньям, всегда безупречный с виду, этакий скользкий угорь, а меня ты дурачил все эти двадцать лет, мистифицировал, как это называется в суде, ведь со дня нашей помолвки ты играл мной, чтобы стать тем, что ты есть, а я всю жизнь положила и молодость растратила, чтобы напомнить теперь тебе, что у тебя есть любовница, Вера Вормзер loco, потому что ее письмо я увидела на столе перед завтраком, это было как страшное озарение, я должна была собрать все силы, чтобы не выкрасть письмо, но это было ни к чему, я ведь знала, было ясно как день, что ты один из тех, кто ведет двойную жизнь, как показывают в кино, что у вас есть общая квартира, общее хозяйство, у тебя и у Веры Вормзер loco, просто идиллия, – разве я знаю, что ты делаешь в служебное время, на частых совещаниях до глубокой ночи, и дети у вас есть, двое или даже трое… и квартиру я видела, к слову, где-нибудь в Дёблинге, около парка Куглер или Вертхаймштайн: свежий воздух для детей; я была уже в уютном гнездышке, которое ты свил для этой женщины, я нашла там безделушки, которые пропали в доме, я и твоих детей видела, так и есть, их трое, подростки, бастарды, противные, они прыгали вокруг тебя и называли тебя дядей, а иногда, безо всякого стыда, – папой, ты проверял у них уроки, а самый младший ползал по тебе, ты ведь был «счастливым отцом», как пишут в книгах. И все это я пережила и вытерпела в моей бедной голове, зажатой феном, как в шлеме, я не могла убежать, приходилось еще любезно отвечать, когда пришел цирюльник, чтобы меня развлечь: «Госпожа заведующая выглядит ослепительно, будет ли госпожа заведующая на маскараде в Шёнбрунне, госпожа заведующая должна появиться там, как юная императрица Мария Терезия, в кринолине и в высоком белом парике, ни одна дама из венской аристократии не сравнится с госпожой заведующей, господин заведующий будет восхищен», – а я не могла ему сказать, что вовсе не хочу восхищать господина заведующего, потому что он тряпка и «счастливый отец» в Дёблинге… Молчи, дай мне высказаться, самое скверное еще впереди. Я не только ненавидела тебя, Леон, я тебя ужасно боялась. Твоя двойная жизнь стояла передо мной, как… как… ах, я не знаю как, но вместе с тем, Леон, я была настолько уверена – теперь мне трудно это вообразить, – что ты хочешь убить меня, потому что должен избавиться от меня на всякий случай, ведь Веру Вормзер ты убить не можешь, она мать твоих детей, это каждый поймет, я же связана с тобой только свидетельством о браке, листком бумаги, – следовательно, ты убьешь меня и сделаешь это искусно: отравишь меня медленно действующим ядом, ежедневными дозами, лучше всего – капая в салат, как научились у людей эпохи Ренессанса – Борджиа и… Почти ничего не чувствуешь, но малокровие растет день ото дня, пока не наступит конец. О, клянусь тебе, Леон, я хотела видеть себя в гробу, который ты красиво поставишь для торжественного прощания, я была бы такой молодой и восхитительной, с только что завитыми волосами, вся в белом, в мягком плиссированном крепдешине, только не думай, что я говорю с иронией или шучу, ведь сердце мое разбито, я слишком поздно, уже после смерти, узнала, что мой горячо любимый муж, которому я пылко верила, – коварный женоубийца. И потом, конечно, пришли бы все они – министры и президент, чиновники и знать, – чтобы выразить тебе соболезнования; ты бы выглядел до ужаса безупречно – ты во фраке, как в первый раз, когда мы встретились, ты еще помнишь? тогда, на балу юристов, – а потом ты бы шел за моим гробом рядом с президентом – нет, не шел, вышагивал и кивнул Вере Вормзер, которая вместе с детьми наблюдала бы за всем с трибуны… а теперь представь себе, Леон, с какими картинами в голове я прихожу домой и нахожу тебя перед моими письмами, чего ни разу не случалось за эти двадцать лет. Я не поверила своим глазам, но это уже была не игра воображения – ты обернулся совершенно чужим человеком: мужчина с двойной жизнью, муж другой женщины, кавалер-плут, думающий, что его никто не видит. Не знаю, сможешь ли ты простить, но в это мгновение будто молния меня ударила: он хочет после моей смерти заполучить мое состояние, мое богатство. Да, Леон, за моим письменным столом с выдвинутым ящиком ты выглядел точно так, как застигнутый на месте преступления подделыватель завещания, искатель наследства. Я еще не думала о том, чтобы написать завещание. Все будет принадлежать тебе! Молчи! Дай мне сказать все, все, все! После этого ты накажешь меня, как строгий исповедник. Пусть наказание будет ужасным! Ну, пойдешь один к Аните Ходжос, она до безумия в тебя влюблена, просто пожирает тебя глазами. Я буду терпеливо ждать дома и не стану к тебе приставать, потому что точно знаю, что не ты виноват в моих отвратительных фантазиях сегодняшнего дня, а одна я и письмо ни в чем не повинной дамы, – впрочем, неприятный у нее почерк. Отпетый негодяй не способен так… так… для этого нет слов… как женщина под никелевым шлемом парикмахера. При этом, думая о тебе, я вовсе не была в истерике, рассуждала вполне разумно. Ты должен меня понять: я знала, что ты не можешь вести двойную жизнь, что деньги тебя никогда не интересовали, что ты благороднейший человек и всеми признанный наставник юношества, что тебя чтит весь свет и ты возвышаешься надо мной. Но так же точно я знала, что ты, мой милый, мой любимый, – настоящий отравитель. Это не было ревностью, поверь мне, это нахлынуло на меня извне, как озарение. И тут я принесла тебе стакан воды и собственной рукой дала своему отравителю пирамидон, и сердце мое разрывалось от любви и отвращения, Леон, это правда, будто я сама себя испытывала… Ну вот, теперь я тебе во всем призналась. Не понимаю, что произошло со мной сегодня. Может быть, ты объяснишь?
Не поднимая головы, без передышки, все время с очами долу, торопливо изливала Амелия свою исповедь, лишь иногда от горячего стыда вставляя в свою монотонную речь иронический оборот. Леонид не встречался еще с такой откровенностью, даже не предполагал, что эта женщина на нее способна. Теперь она прижалась лицом к его коленям, безудержно плача. Сквозь тонкую ткань брюк он уже чувствовал теплую влагу. Было неприятно и вместе с тем очень трогательно. Ты права, дитя мое! Верная мысль осенила тебя сегодня утром и не покидала весь день. Письмо Веры вдохновило тебя. Как близко к огню правды ты порхаешь! Я не могу объяснить тебе твое прозрение. Для этого я должен наконец все сказать. Начать со слов: ты права, дитя мое, это была верная мысль… Но могу ли я теперь это сказать? Решился бы сказать это человек с более сильным характером?
– Это действительно не очень красиво, – громко произнес Леонид, – что нашептала тебе твоя старая ревность. Но как педагог я, так сказать, по долгу службы знаток душ человеческих. Я давно уже чувствую, как ты возбуждена. Мы прожили вместе двадцать лет и лишь один-единственный раз расставались надолго. Неизбежно наступают кризисы – сегодня у одного, завтра у другого. Твоя огромная нравственная победа в том, что ты поделилась со мной своими оскорбительными подозрениями. Я завидую твоей откровенности. Но подумать только, я уже забыл, что я отравитель и подделыватель завещаний…
Вздор, ложь продолжается. Я ничего не забыл. Соблазнитель служанок по воскресеньям – это останется во мне.
Лицо Амелии просветлело, она внимательно слушала.
– Разве не удивительна эта неожиданная радость, когда исповедуешься и получишь отпущение грехов? Теперь сразу все прошло…
Леонид напряженно смотрел в сторону, пока рука его нежно гладила ее волосы.
– Да, это большое облегчение – исповедаться, раскрыть душу. При этом ты не совершила никакого греха…
Амелия успокоилась. Внезапно она взглянула на него холодно и испытующе:
– Почему ты так страшно добр, мудр, невозмутим, так далек и чист, как тибетский монах? Разве не благородней было бы взять реванш собственной откровенностью, своей исповедью?
Конечно, это было бы благородней. Глубокая тишина. Но он только нерешительно откашлялся. Амелия встала. Тщательно напудрила лицо, накрасила губы. Это была пауза, вздох, которым женщина заканчивает возбужденную сцену, всплеск жизни. Она еще раз взглянула на письмо Веры – безобидное прошение, лежащее на столе.
– Не сердись, Леон. – Амелия помедлила. – Есть один вопрос, который меня тревожит. Почему из всей сегодняшней почты ты носишь в бумажнике письмо незнакомой тебе особы?
– Мы знакомы, – коротко и серьезно возразил он. – В давние времена, в самые печальные дни моей жизни я был учителем в доме ее отца.
Он схватил письмо резко, даже со злостью, и сунул обратно в бумажник.
– Поэтому ты должен что-то сделать для талантливого молодого человека, – сказала Амелия, и теплая задумчивость появилась в ее апрельских глазах.