К книге
Песнь Бернадетте. Черная мессаПовести и рассказы. Бледно-голубое женское письмо. Глава шестая Вера появляется и исчезает
86%
Повести и рассказы. Бледно-голубое женское письмо. Глава шестая Вера появляется и исчезает
85

Сразу после обеда Леонид вышел из дома и поехал в министерство. Теперь он сидел, подперев голову руками, и глядел сквозь высокие окна на деревья в ватно-облачном небе, окутанные жемчужного цвета дождевым туманом. Леонид был изумлен и восхищен Амелией. У любящих женщин есть шестое чувство. Как дикий зверь в лесу чует своих врагов, так женщины обладают непогрешимым чутьем. Они – провидицы мужской вины. Амелия все угадала, хотя, по обыкновению своему, преувеличила, исказила, истолковала ошибочно. Даже подозрительно – будто обе женщины заключили тайный союз: одна воплотилась в бледно-голубых буквах, другая при беглом взгляде на письмо поражена в самое сердце. В двух строчках адреса Вера нашептала Амелии правду, которую та восприняла из пустоты как внезапное озарение. Какое противоречие в том, что ясновидение это обманулось потом в сухом дословном тексте письма! Но, не подозревая об этом, она сорвала маску с Леонида. Соблазнитель служанок по воскресеньям! Разве не назвали его сегодня брачным аферистом? И не был ли он таковым на самом деле – в обычном, криминальном значении слова? Амелия могла прочесть это в его лице. А ведь он перед тем взглянул на себя в зеркало и не увидел ничего подлого и пошлого – только благородство в правильных чертах, внушившее ему сочувствие к себе. И как это получилось, что его решение непроизвольно превратилось в свою противоположность и не он исповедовался, а она? Эта исповедь – поразительное доказательство не заслуженной им любви! Таким правдолюбием, таким беспощадным, даже бесстыдным мужеством он никогда не обладал. Видимо, из-за своего низкого происхождения и бедности в прежние годы. Его молодость была наполнена страхами, желаниями; он переоценивал высший класс, трепетал перед ним. Он должен был торопливо взращивать в себе невозмутимость при появлении в салоне, высокомерие в светской беседе («вести диалог»), непринужденное поведение за столом, точно отмеренную почтительность в поклоне и в ответе на приветствие – все эти тонкие и естественные добродетели, с какими рождаются представители касты господ. В свои пятьдесят он все еще постоянно и напряженно проводил различия положений и уровней. Силу, которую нынешняя молодежь тратит на спорт, он расходовал на особенную атлетику – на преодоление робости и компенсацию вечного чувства неполноценности. О, незабываемое время, когда он во фраке самоубийцы впервые стоял перед зеркалом как победитель! Хотя он в совершенстве постиг эти тонкие врожденные искусства и уже десятилетиями неосознанно ими пользуется, он все-таки принадлежит к тем, кого римляне называли «вольноотпущенниками». Вольноотпущенник не обладает ни природным мужеством и правдивостью урожденной Парадини, ни дерзким превосходством надо всем постыдным. Притом его, вольноотпущенника на краю пропасти, Амелия знала лучше, чем он сам. Да, это правда: признавая свою ответственность за сына Веры, он боялся ярости Амелии, ее мести. Боялся, что она немедленно начнет бракоразводный процесс. Больше всего боялся потерять благосостояние, которым так небрежно пользовался. Теперь он знал: он, благородный человек, для которого «деньги ничего не значат», высокопоставленный чиновник, наставник и воспитатель, не сможет вынести скудную жизнь своих коллег, эту ежедневную борьбу с соблазнами и желаниями. Он был испорчен деньгами, привык потакать своим прихотям. Как он понимал теперь, многих его сослуживцев погубили искушения: они брали взаймы, чтобы порадовать своих одержимых жадностью женщин. Он опустил голову на папку с бумагами. Ему очень хотелось стать монахом-аскетом…

Леонид собрался с духом. «Нечего ходить вокруг да около». Он громко вздохнул. Потом взял лист бумаги и стал писать министру Винценту Шпиттельбергеру докладную записку о том, что в интересах государства необходимо предоставить вакантную кафедру и клинику внештатному профессору Александру (Аврааму) Блоху. Он сам не знал, зачем упрямится и идет напролом. Но, набросав десяток строк, он отложил ручку и вызвал секретаря.

– Будьте добры, дорогой друг, позвоните в парк-отель Хитцинга и попросите сообщить фрау или фрейлейн Вере Вормзер, что я лично навещу ее около четырех часов.

Нервничая, Леонид говорил стертым плоским голосом. Секретарь положил на стол чистый лист бумаги.

– Могу я попросить господина заведующего написать имя дамы? – сказал он.

Не говоря ни слова, Леонид с полминуты таращил на него глаза, потом сунул незаконченный меморандум в папку, поправил, будто прощаясь, вещи на столе и встал:

– Нет, спасибо, это ни к чему. Я ухожу.

Секретарь счел своим долгом напомнить, что господина министра ожидают на службе в пять часов. На Леонида, снимавшего с вешалки шляпу и пальто, это не произвело никакого впечатления.

– Если господин министр спросит обо мне, не говорите ничего определенного, скажите просто, что я ушел…

Обогнув молодого человека, Леонид удалился упругим шагом.

У господина заведующего вошло в привычку – впрочем, вполне осознанную – никогда не подъезжать к порталу здания министерства в своем роскошном автомобиле – если он вообще пользовался автомобилем; Леонид выходил уже на Герренгассе. Он боялся зависти коллег и чувствовал (особенно в служебное время), как «бестактно» выставлять напоказ свое материальное благополучие и демонстративно нарушать границу владений спартанского чиновничества. Министры, политики, кинозвезды могли со спокойной душой восседать в своих сияющих лимузинах – они были созданиями рекламы. Сохраняя скромную элегантность, заведующий отделом обязан подчеркивать некоторую стесненность в средствах. Эта утрированная скромность была, возможно, самым неприятным видом высокомерия. Как часто он, с необходимой осторожностью, пытался убедить Амелию в том, что ее нескончаемые траты на украшения и одежду явно не соответствуют его положению. Напрасная проповедь! Амелия высмеивала его. Это был один из тех жизненных конфликтов, какие часто приводили Леонида в растерянность… На этот раз он поехал на трамвае и вышел около Шёнбруннского замка.

Дождь ослабел уже час назад, а теперь совсем прекратился. Но это походило на затянувшийся перерыв в течении болезни, на темный провал отсутствия боли между двумя приступами. Окутанный облаками день, сырой и вялый, повис, как мокрый флаг на середине мачты, и каждая тягучая минута словно спрашивала: досюда мы дошли, но что теперь? Леонид всем существом чувствовал, как изменился мир сегодня утром. Но причину этой перемены он понял, лишь когда торопливо шел по широкой, засаженной платанами улице вдоль высокой стены замка. Под ногами неприятно елозил толстый влажный ковер палой листвы. Обесцвеченные листья платана вспухли так ощутимо, что лопались при каждом шаге – будто жабы валились с неба вместе с дождем. За несколько часов с деревьев сдуло половину листьев, а оставшиеся вяло висели на ветках. Молодое апрельское утро во мгновение ока стало старым ноябрьским вечером.

В цветочном магазине на углу Леонид непозволительно долго колебался, выбирая между белыми и кроваво-красными розами. Наконец он купил восемнадцать светло-желтых чайных роз с длинными стеблями; его привлек их мягкий, немного с гнильцой, аромат. Потом, справляясь в холле гостиницы о мадам Вормзер, он вдруг испугался предательского числа восемнадцать, которое выбрал совершенно неосознанно. Восемнадцать лет! Ему вспомнился тот одиозный букет роз, который он, смешной влюбленный мальчик, принес Вере и не решился отдать. Теперь ему казалось, что тогда тоже были светло-желтые чайные розы и пахли они точно так же – мягко и округло, как цветки райского винограда, которого нет на земле.

– Мадам просила господина заведующего подождать здесь, – заискивающе сказал портье, проводив Леонида в одну из гостиных на первом этаже. Нельзя было ожидать бо́льшего, чем салон отеля, успокаивал себя Леонид, которого необычайно нервировали тусклый свет и обстановка. Это ужасно – встретить любовь своей жизни у всех на виду, безо всякой интимности, в этой ничем не примечательной комнате; любой бар был бы лучше, даже битком набитое кафе с музыкой. Теперь, непонятно почему, Леонид уверен был в том, что Вера действительно была любовью его жизни.

Комната была сплошь заставлена массивной мебелью. Вещи громоздились, точно мрачная декорация отзвучавшей оперы. Они стояли, как на покинутом зазывалой аукционе, где на часик или два угнездились слонявшиеся по улице случайные прохожие. Роскошные гарнитуры кресел, японские шкафы, торшеры-кариатиды, восточный мангал, резные сундуки, тяжелые табуреты и так далее. Вдоль стены вытянулся целомудренно прикрытый рояль. Плюшевое черное покрывало окутывало его сверху донизу. Теперь он походил на катафалк для мертвой музыки. Этот плюшевый саван был обременен выставленными будто на продажу предметами из бронзы и мрамора: пьяный Силен, балансирующий чашей для визитных карточек, изогнувшаяся танцовщица (без видимого практического применения), роскошный письменный прибор (достаточно солидный, чтобы служить для подписания мирного договора) и тому подобные вещи, стоящие на посту, чтобы не дать сбежать мертвой или впавшей в глубокий сон музыке. Леонид подозревал, что этот рояль выпотрошен и представляет собой достойный почитания макет, ибо живой инструмент владельцы отеля использовали бы снаружи, для танцев во время чая. В этой комнате живыми были только два игорных стола с раскиданными на них картами для бриджа – картина уютной рассеянности и безмятежного душевного покоя, снова и снова привлекавшая к себе завистливый взгляд. В этой игре Леонид был, разумеется, мастером…

Он все время шагал из угла в угол, ему приходилось лавировать между ребристыми нагорьями шкафов и столов. Он держал в руке завернутые в тонкую бумагу розы; хотя прихотливые цветы начинали вянуть от жара его тела, у него не хватало силы воли их положить. Слабый аромат вился по комнате вместе с ним, ему это было приятно. Размеренно шагая, он замечал: «Мое сердце сильно бьется. Не помню уже, когда в последний раз оно так билось. Это ожидание меня очень волнует». Он констатировал далее: «У меня ни одной мысли в голове. Это ожидание полностью меня захватило. Не знаю, с чего начать. Не знаю даже, как к ней обратиться». И наконец: «Она заставляет меня ждать. Ни один министр не заставлял меня ждать так долго. Уже минут двадцать я хожу туда-сюда в этом сарае. Но на часы не посмотрю, чтобы не знать, как долго я жду. Конечно, это святое право Веры – заставить меня ждать столько, сколько ей угодно. Поистине ничтожное наказание. Не могу даже представить себе, как она ждала меня в Гейдельберге – недели, месяцы, годы». Не останавливаясь, он ходил из угла в угол. Из холла доносилась приглушенная танцевальная музыка. Леонид продолжал: «Еще и это! Лучше бы она вообще не пришла. Я могу прождать здесь целый час, даже два часа, а потом уйти, не сказав ни слова. Я свое дело сделал, мне не в чем себя упрекнуть. Надеюсь, она не придет. Ей ведь тоже неприятно снова меня увидеть. Мне не по себе – как перед трудным экзаменом или операцией… Теперь, конечно, минуло полчаса. Видимо, она ушла из отеля, чтобы не встретиться со мной. Ну, подожду еще час. Этот шумный джаз, впрочем, мне не мешает. Послушаю, скоротаю время. Да и стемнеет скоро…»

В холле звучал третий танец, когда в салоне внезапно появилась маленькая щуплая женщина.

– Я заставила вас ждать, – начала Вера Вормзер, не потрудившись извиниться, и протянула ему руку. Леонид поцеловал хрупкие пальцы в черной перчатке, восторженно-насмешливо улыбнулся и стал раскачиваться на цыпочках.

– Но, право, это ничего, – заговорил он в нос, – это ничего… Я сегодня как раз все закончил, милостивая… – робко добавил он.

При этом, не разворачивая, протянул ей букет. Она сняла бумагу, освобождая из плена чайные розы, сосредоточенно и неторопливо. Потом в захламленной неуютной комнате поискала глазами какой-нибудь сосуд. Нашла вазу – кувшин с водой стоял на одном из карточных столов; она наполнила водой вазу и поставила в нее розы, одну за другой. Желтые цветы светились в полумраке. Женщина молчала. Несложная работа, казалось, занимала ее целиком. Ее движения были осторожны, как у близоруких. Она отнесла вазу с нежными розами к гарнитуру у окна, поставила на круглый столик и села спиной к свету в углу дивана. Комната преобразилась. Леонид, с глупым студенческим поклоном попросив позволения, тоже сел. Увы, белое сияние предвечернего тумана за окном слепило ему глаза.

– Милостивая госпожа пожелала… – начал он тоном, от которого ему самому стало противно. – Я получил утром письмо и сразу явился… и сразу… Разумеется, я полностью в вашем распоряжении…

Прошло некоторое время, пока из угла дивана ответили. Голос был все еще звонкий, детский, даже враждебный тон сохранился.

– Вам не стоило беспокоиться лично, господин заведующий, – сказала Вера Вормзер. – Я этого вовсе не ждала. Достаточно было телефонного звонка.

Леонид укоряюще и испуганно взмахнул рукой, будто хотел сказать, что долг повелевает ему ради милостивой госпожи в любых обстоятельствах преодолеть значительно большее расстояние, чем путь от здания Министерства религии и образования на площади Миноритов до парк-отеля в Хитцинге. Здесь и без того вялая беседа застопорилась, а лицо Веры будто окаменело. При этом дело обстояло следующим образом. В темной комнате, и особенно в первые волнительные минуты, его астигматические глаза отражали, будто в расплывчатой плоскости, не только стершийся с годами образ возлюбленной, но и все видимое им. Итак, до сих пор у Веры не было лица, видна была только изящная фигура в сером дорожном костюме, под которым смутно высвечивалась шелковая лиловая рубашка и ожерелье из золотисто-коричневых ядрышек амбры. Хотя и была эта фигура прелестно-девичьей и казалась именно «девичьей», принадлежала она некой милой особе неопределенного возраста, в которой Леонид не узнавал свою возлюбленную из Гейдельберга. Лишь теперь лицо Веры стало проступать сквозь эту пустую светлую плоскость – пока еще из дальней дали. Казалось, кто-то наугад вертит винт полевого бинокля, чтобы отчетливо увидеть отдаленную цель. Было это примерно так. В темной еще линзе бинокля проступали волосы, черные как ночь волосы, гладкие, с пробором посередине. (Высвечивались, если приглядеться, седые нити и пряди?) Потом появились глаза василькового цвета, затененные длинными ресницами; серьезный, испытующий и удивленный взгляд направлен был, как когда-то, на Леонида. Потом – рот, довольно большой; губы строго поджаты, как у женщины, много работавшей, чей отточенный ум и опыт держат в узде воображение. Какая противоположность пухлым, надутым, капризным губкам Амелии! Леонид заметил, что Вера не позаботилась ради него о своей красоте. Час, который она заставила его ждать, она не использовала для того, чтобы «накраситься». Она не выщипывала и не подводила брови (о, Амелия!), не затемнила веки синей тушью, не умягчила кремом щеки. Губная помада лишь бегло коснулась ее губ. Что она делала, пока он ждал? Наверное, подумал он, пялилась в окно…

Теперь лицо Веры было закончено, но Леониду что-то мешало узнать портрет. Это лицо походило на плохую репродукцию, на перевод исчезнувшего образа на чужой язык иной реальности. Вера молчала, спокойно и упорно. Он же, продолжая «беседу», заботился только о том, чтобы найти «верный тон». И не находил. Какой тон соответствовал такой встрече? С ужасом слушал он самого себя – как он говорит с ней, утрированно подражая обычному в этой стране тону наглого сановника, уверенного в том, что может выйти из любого, самого неприятного положения.

– Милостивая госпожа, надеюсь, останется у нас на более продолжительное время…

После этих слов Вера покосилась на него с удивлением. Теперь она не может понять, как влюбилась тогда в такого плоского субъекта, как я. При ней я всегда глупел. Его руки похолодели от злости. Она ответила:

– Я останусь здесь на два-три дня, пока все не будет сделано…

– О! – сказал он испуганно. – Зачем же милостивой госпоже возвращаться в Германию?

Помимо его воли в интонации вопроса послышался вздох облегчения. Тут он впервые увидел, как гладкий, будто из слоновой кости, лоб дамы покрылся прямыми складками.

– Нет, совсем наоборот, господин заведующий, – возразила она. – Я не поеду отсюда в Германию…

Теперь какая-то часть его существа вспомнила этот голос – дерзкий, упрямый голос пятнадцатилетней девушки за отцовским столом. Леонид жестом извинился, будто совершил непоправимую ошибку:

– Простите, милостивая госпожа, я понимаю. Теперь, должно быть, не так уж приятно жить в Германии…

– Почему? Большинству немцев очень приятно, – холодно констатировала она. – Только нашему брату – нет…

Леонид пустил в ход патриотизм:

– Тогда милостивая госпожа должна подумать о том, чтобы вернуться на свою старую родину… У нас теперь кое-что сдвинулось с мертвой точки…

– Нет, господин заведующий. Хотя я здесь недолго и не берусь об этом судить… Но нашему брату хочется наконец подышать вольным и чистым воздухом…

Итак, снова оно – старое высокомерие этих людей, их возмутительная самонадеянность. Даже если их запереть в подвале, они станут смотреть на нас будто вниз с седьмого этажа. Не пасуют перед ними только примитивные варвары, которые с ними не спорят, а безо всяких церемоний сбивают их с ног дубинками. Еще сегодня мне следовало отыскать Шпиттельбергера и отдать ему в жертву Авраама Блоха. Вольный и чистый воздух! Она просто неблагодарна. Негодующий и злой порыв своей души Леонид воспринял как благодать. Поддался ему. Одновременно лицо дамы в углу дивана достигло новой, конечной станции пути, последней стадии перемен. Теперь оно было не репродукцией или переводом, но оригиналом, пусть даже немного высохшим и потемневшим, но сохранившим тот строгий свет чистоты и своеобразия, который однажды свел с ума бедного домашнего учителя, а позже – мужа другой женщины. Чувствовалось, что ни одна мысль за этим белым лбом не соответствовала всему сущему. Только еще жестче и безмятежней прежнего проявлялась эта чистота. Кто может ее выразить? Своеобразие стало своеобразнее, хотя и не таким милым, как раньше. Танцевальная музыка снова расшумелась. Леонид заговорил громче. Какая-то неведомая сила заставляла его говорить, чеканить слово за словом. Слова эти звучали до безумия сухо и напыщенно:

– Где же милостивая госпожа намерена поселиться?

Отвечая, Вера Вормзер глубоко вздохнула:

– Послезавтра я буду в Париже, а в пятницу корабль выходит из Гавра.

– Так милостивая госпожа едет в Нью-Йорк, – сказал Леонид утвердительно и кивнул, соглашаясь, даже одобряя.

Она слабо улыбнулась, будто ее забавляло, что сегодня ей приходится постоянно возражать, – ведь до сих пор почти каждый свой ответ она начинала со слова «нет».

– О нет! Нью-Йорк? Боже упаси, это не так просто. Так высоко я не воспаряю. Я еду в Монтевидео…

– В Монтевидео? – просияв, сказал Леонид по-простецки. – Это ведь так далеко…

– Далеко от чего? – спросила Вера спокойно, процитировав грустную шутку ссыльных, потерявших географическую точку отсчета.

– Я закоренелый венец, – признался Леонид. – Что я говорю? Закоренелый хитцингец. Мне было бы тяжело переселиться в другой район. Жить там, внизу, у экватора? Я чувствовал бы себя смертельно несчастным, несмотря на все эти колибри и орхидеи…

Лицо женщины в полумраке стало еще серьезнее.

– А я счастлива, что в Монтевидео мне предложили должность преподавателя. В большом колледже. Многие мне завидуют. Наш брат должен быть доволен, если находит где-нибудь убежище и даже работу… Но это вам не интересно.

– Не интересно? – перебил он, вновь испугавшись. – Для меня нет на свете ничего интереснее… – Он тихо договорил: – Мне трудно выразить, как я вами восхищаюсь.

«На этот раз я не лгу. Я действительно восхищаюсь ею. В ней есть великолепная стойкость и отвратительная бесцеремонность ее расы. Что стало бы со мной рядом с нею? В самом деле, кем бы я стал? Во всяком случае, кем-то совсем другим, не заведующим отделом министерства перед уходом на пенсию. Мы с ней и часа без ссоры не прожили бы». Его замешательство все возрастало. Внезапно в салон проникла другая, более светлая комната, в которой они жили в Бингене. «Всё на своих местах, честное слово! Я вижу старинную изразцовую печь». Воспоминания исчезли, будто пелена спала с глаз.

– Чем тут восхищаться? – сердито спросила Вера.

– Я имею в виду… вы ведь все бросаете здесь, в Старом Свете, где вы родились, где прожили всю свою жизнь…

– Я ничего не бросаю, – сказала она сухо. – Я одна, я, к счастью, не замужем…

Это новый груз на чаше весов? Нет! Леонид воспринял это «я не замужем» как тихое торжество, которое приятно пощекотало его нервы. Он откинулся назад. Дольше нельзя было вести безразличный разговор. Слова сами сорвались с его губ; он сказал, немного запинаясь:

– Полагаю, вы должны заботиться об этом молодом человеке… По крайней мере, я так понял из вашего письма…

Вера Вормзер внезапно оживилась. Теперь она вела себя иначе. Она наклонилась вперед. Ее голос будто вспыхнул:

– Если возможно, чтобы вы помогли в этом случае, господин заведующий…

Леонид довольно долго молчал и наконец произнес непроизвольно, тепло и глубоко:

– Но, Вера, это ведь так естественно…

– Нет на свете ничего естественного, – сказала она и стала стягивать с пальцев перчатки.

Как будто мягкая любезность, добровольная попытка сделать нечто большее, чем требуется, отдать что-то от самой себя. Теперь Леонид видел маленькие нежные руки – те же доверчивые партнеры в давних прогулках рука об руку. Кожа была желтоватой, выступали вены. На пальцах не было колец. Голос мужчины дрожал:

– Сто раз естественно, Вера, что я исполню ваше пожелание, устрою молодого человека в лучшую гимназию, в Шоттене, если вы согласны. Семестр только начался, он уже послезавтра может пойти в класс. Я буду заботиться о нем, как только смогу…

Ее лицо еще ближе подалось к нему, глаза засветились.

– Вы в самом деле этого хотите?.. Ах, тогда мне намного легче будет покинуть Европу.

Его обычно четкие черты лица будто расплылись. Взгляд был молящим, как у собаки.

– Зачем вы смущаете меня, Вера? Разве вы не видите, что все во мне…

Он потянулся к ее рукам, лежащим на столе, но не посмел их коснуться.

– Когда вы пришлете ко мне мальчика? Расскажите что-нибудь о нем! Скажите, как его зовут!

Вера посмотрела на него с удивлением:

– Его зовут Эммануил.

– Эммануил? Эммануил! Разве вашего покойного отца звали не Эммануил? Красивое и неизбитое имя. Я жду Эммануила завтра в пол-одиннадцатого у себя, то есть в министерстве. Без трений не обойдется. Будут большие затруднения. Но я все возьму на себя, Вера. Я приму решительные меры…

Она снова стала холодной и отодвинулась.

– Да, я знаю, – сказала она. – Мне сообщили об этих затруднениях. Теперь в Вене даже при высокой протекции…

Он не хотел ее слушать. Он судорожно сжал пальцы.

– Не думайте об этом! У вас нет причин верить моим обещаниям, но даю вам слово: дело будет сделано…

– Все-таки это в вашей власти, господин заведующий…

Леонид понизил голос, будто хотел выведать тайну:

– Расскажите же, расскажите мне об Эммануиле, Вера! Он талантлив. Иначе и быть не может. В чем он силен?

– В естествознании, я думаю…

– Могу себе представить. Ведь ваш отец был великим ученым. А какой он, Эммануил?.. Я имею в виду – как он выглядит?

– Он выглядит так, – ответила фрейлейн Вормзер с некоторой резкостью, – что вам не придется стыдиться за вашу протекцию, чего вы, вероятно, боитесь.

Леонид посмотрел на нее озадаченно. Он прижал ладонь под дых, будто хотел побороть волнение.

– Я надеюсь, – выдавил он из себя, – что он похож на вас, Вера!

Ее взгляд медленно наполнялся пониманием и удовлетворением. Она затягивала неопределенность:

– Почему Эммануил должен походить на меня?

В ажитации Леонид прошептал:

– Я просто убежден, что он – ваша копия.

Выдержав длинную паузу, Вера наконец произнесла:

– Эммануил – сын моей близкой подруги…

– Сын вашей подруги?.. – запинаясь проговорил Леонид, прежде чем понял смысл этих слов.

Снаружи громко зазвучала залихватская румба. Лицо Веры стало пугающе жестким. Заметно было, что она с трудом сохраняет спокойствие.

– Моя подруга, – сказала она, – моя близкая подруга умерла месяц назад. Она лишь на девять недель пережила своего мужа, знаменитого ученого-физика. Его замучили до смерти. Эммануил – их единственный ребенок. Его доверили мне.

– Это ужасно, действительно ужасно, – сказал Леонид после короткой паузы.

Но он не чувствовал дыхания этого ужаса. Он постепенно осознавал суть, испытывая неописуемое облегчение. У меня нет ребенка от Веры. У меня нет семнадцатилетнего сына, за которого я должен отвечать перед Амелией и перед Богом. Благодарю тебя, Господи, все останется по-старому. Все мои страхи, все страдания сегодняшнего дня были чистым воображением. Я встретился с возлюбленной, которую обманул восемнадцать лет назад. Только и всего! Трудная ситуация – и грустная, и неприятная. Но говорить о неискупленной вине – преувеличение, высокий суд. Я не какой-то Дон Жуан, это единственная история подобного рода в долгой, почти безупречной жизни. Кто бросит в меня камень? Сама Вера об этом больше не думает, она современная, независимая, свободомыслящая женщина, она находится в гуще кипучей, деятельной жизни и очень рада, что я не взял ее тогда с собой.

– Ужасно то, что происходит, – повторил он почти ликующе. Он встал, склонился к руке Веры и прижался к ней горячими губами в долгом поцелуе. К нему вернулось свойственное ему красноречие. – Клянусь вам, Вера, что к сыну вашей подруги я буду относиться как к вашему сыну. Не благодарите меня. Это я должен вас благодарить. Вы великодушны, вы одарили меня…

Вера не благодарила его. Она молчала. Она будто хотела проститься, чтобы разговор не перешел священную границу. В загроможденном салоне совсем стемнело. Вещи расплавились в бесформенную массу. Настоящий вечерний сумрак пришел на смену поддельному сумраку дождливого октябрьского дня. Только чайные розы излучали свет. Леонид чувствовал, что теперь лучше всего смыться. Все, что нужно было сказать, сказано. Каждое следующее слово могло привести на зыбкую почву морали. Прямота, отчужденность Веры запрещали малейший намек на сентиментальность. Простой такт требовал немедленно удалиться, попрощаться без ранящих душу слов. Если у этой женщины изгладился из памяти тот эпизод в Гейдельберге, зачем к нему возвращаться? Наоборот, Леонид должен радоваться, что пугавшая его встреча прошла так гладко, так быстро, – и достойно закончить визит. Но он тщетно предостерегал сам себя. Он слишком разволновался. Каждая счастливая развязка жизненного конфликта укрепляла, омолаживала его. В миниатюрной изящной даме он видел уже не муки совести, не обретение старой вины, а Веру в ее настоящем, которой он уже не боялся. Не было больше необходимости менять свою жизнь, к нему вернулось его веселое превосходство и вместе с тем – одышливая, но безумная нежность, что появилась внезапно, как призрак, дабы навечно исчезнуть и избавить его от чувства вины, – нежность к серьезной благородной женщине без притязаний. Он сложил вместе ее невесомые руки и прижал их к своей груди. Он будто воскресил те любовные переживания, которые так гнусно оборвал восемнадцать лет назад.

– Вера, дорогая, любимая Вера, – простонал он, – я так виноват перед вами. Нет слов это выразить. Вы простили меня? Вы смогли простить? Вы можете простить?

Вера смотрела в сторону, чуть отвернувшись. Как жив в его душе этот легкий отклоняющий жест! Непостижимо – ничего не исчезло! Все шло само по себе в таинственной одновременности. Ее профиль был для него открытием. Здесь стояла во плоти дочь врача Вормзера, девушка из Гейдельберга; не было больше стертого пятна в его памяти. И седые нити в волосах, вялые губы, морщины на лбу только усиливали его горько-сладкий мимолетный восторг.

– Простить? – повторила Вера его вопрос. – Это красное словцо. Я не могу. То, о чем стоит сожалеть, можно простить только самому себе.

– Да, Вера, это сто раз правда! Когда я слышу, как вы говорите, я сразу понимаю, какое неповторимое вы существо. Вы правильно сделали, что не вышли замуж. Вера, правдивость слишком хороша для брака. Не только я – всякий мужчина будет рядом с вами лжецом…

Леониду захотелось стать неотразимым мужчиной. Теперь у него хватило бы смелости притянуть Веру к себе. Но он предпочел пожаловаться:

– Я себя не простил и не прощу никогда, никогда!

Но прежде, чем он это выговорил, он простил себя раз и навсегда – удалил вину со своей совести, будто стер пятно с доски. Поэтому сказанная им фраза звучала так весело. Фрейлейн Вормзер легким движением отняла у него свои руки. Взяла со стола сумочку и перчатки.

– Мне нужно идти, – сказала она.

– Останьтесь еще на несколько минут, Вера, – прошептал он. – Мы не увидимся больше в этой жизни. Попрощайтесь со мной по-доброму, тогда я буду вспоминать о нашей встрече как о полном помиловании.

Она все еще смотрела в сторону, продолжая застегивать перчатки. Он сел на подлокотник кресла, и лицо его приблизилось к ее лицу.

– Знайте, любимая, любимая Вера, что за все эти восемнадцать лет и дня не проходило, чтобы я не страдал молча, как собака, из-за нас с вами…

Его признание не имело никакого отношения к правде или неправде. Это просто была парящая мелодия свободы и приятной грусти, что наполняли его, не пересекаясь. Хотя он близко видел ее лицо, он не заметил, какой бледной и утомленной была сейчас Вера. Перчатки она застегнула, сумочку держала в руке.

– Не лучше ли теперь, – сказала она, – разойтись?..

Но Леонида уже было не остановить.

– Знайте, любимая, что сегодня весь день, час за часом, я думал только о вас. Вы одна были в моих мыслях с самого утра. Знайте, что до последних минут я был твердо уверен, что Эммануил – ваш и мой сын. Знайте, что из-за Эммануила я был близок, очень близок к тому, чтобы уйти на пенсию, потребовать у жены развод, покинуть наш роскошный дом и начать новую, полную лишений жизнь.

Впервые в голосе усталой женщины прозвучала прежняя откровенная насмешка:

– Как хорошо, что вы были к этому только близки, господин заведующий…

Леонид не мог заставить себя замолчать, страстная исповедь срывалась с его уст:

– Все эти восемнадцать лет, Вера, с тех пор как я в последний раз протянул вам руку в окно купе, я был твердо уверен, что с нами что-то произошло, что у нас есть общий ребенок. Иногда эта уверенность возрастала, потом надолго слабела, иногда тлела, как огонь под пеплом. Но это так неразрывно связало меня с вами, как вы вряд ли могли предвидеть. Я был связан с вами моей предательской трусостью, хотя она мешала мне искать вас и найти. Вы, Вера, все эти годы, конечно, не думали обо мне. Но я, Вера, думал о вас каждый день, пусть со страхом, из-за угрызений совести. Мое вероломство принесло в мою жизнь сильнейшую скорбь. Я жил в странном единении с вами – могу наконец в этом признаться. Знайте, что сегодня утром из трусости я чуть было не разорвал непрочитанным ваше письмо, как сделал тогда, в Сен-Жиле…

Сказав это, Леонид замер. Не желая того, он разоблачил себя до самых глубин, до придонного ила. Внезапный стыд будто тер его затылок жесткой щеткой. Почему он не ушел вовремя? Черт его дернул исповедоваться! Его взгляд устремился в окно, за которым шипели дуговые лампы. Снова моросило. Будто в комарином танце, плясали вокруг светящихся шаров крохотные дождевые капли. Фрейлейн Вера Вормзер застыла. Было совсем темно. Ее лицо было как бледное видение. Леонид в страхе отвернулся. Ее увядшее лицо он почитал за святыню. Голос ее, деловой и холодный, как в начале разговора, казалось, удалялся.

– Это было очень практично с вашей стороны, – сказала она, – не читать мое письмо. Я с трудом заставила себя написать. Но я была совсем одна и беспомощна в тот день, когда умер ребенок…

Леонид не повернул головы. Тело его окаменело. Слова «церебральный менингит» всплыли в сознании. Да, как раз в тот год эпидемия унесла в могилу множество детей в Зальцбурге. Сообщение об этом, неизвестно почему, осталось в его памяти. Хотя он был как камень, из глаз его полились слезы. Но он не чувствовал боли – то была какая-то странная растерянность и еще нечто необъяснимое, что заставило его сделать шаг к окну. Из-за этого ясный голос отлетел еще дальше.

– Это был маленький мальчик, – говорила Вера, – двух с половиной лет. Его звали Йозеф, в честь моего отца. Все-таки я сказала о нем. А я твердо решила не говорить. С вами. Ведь у вас нет никакого права…

Человек из камня пристально смотрел в окно. Ему казалось, он не ощущает ничего, кроме бессмысленной череды секунд. Он глядел глубоко в землю деревенского кладбища Сен-Жиля. Одиноко возвышающейся горы в окрестностях Зальцбурга. Там лежали рядом засыпанные черной сырой землей косточки, которые произошли от него. Лежали до Страшного суда. Он желал хоть что-то сказать. Например: «Вера, я любил только вас одну». Или: «Вы попробуете со мной еще раз?» Все это было смешно, глупо и лживо. Он не сказал ни слова. Его глаза горели. Когда он, много позже, оглянулся, Вера уже ушла. Ничего от нее не осталось в темной комнате, только восемнадцать нежных чайных роз на столе сохраняли еще отблеск ее света. Аромат, поощряемый мраком, поднимался к потолку круглыми волнами слабого гниения. Леониду было больно оттого, что Вера забыла его розы или пренебрегла ими. Он взял со стола вазу, чтобы отнести ее портье. Но у двери передумал и оставил умирающие цветы в полной темноте.

Предыдущая главаГлава 85 из 99Следующая глава