Как только Леонид вошел в здание, ему сообщили, что в десять минут двенадцатого господин министр ждет его в красном салоне. Заведующий отделом невнимательно посмотрел на секретаря и ничего не ответил. После странной короткой паузы молодой служащий с мягким нажимом положил на письменный стол папку. Видимо, предположил он с подобающей ему скромностью, предстоит совещание о назначении глав вакантных кафедр в высшей школе. В этой папке господин заведующий найдет необходимый ему материал.
– Благодарю, друг мой, – сказал Леонид, не удостоив папку взглядом.
Помедлив, секретарь скрылся. Он ожидал, что начальник, как обычно, при нем просмотрит бумаги, о чем-то спросит и сделает пометки, чтобы не оказаться неподготовленным, явившись к министру с докладом. Но сегодня Леонид об этом не думал.
Как и к другим высокопоставленным чиновникам, к господам министрам заведующий отделом не питал особого уважения. Они ведь менялись при взаимодействии политических сил, он же и его коллеги оставались на своих местах. Министры от партий возносились на гребне волны и снова падали в пучину; болтая руками в воздухе, пловцы отчаянно цеплялись за обломки разбившегося судна. У них не было правильного представления о ходе дел, тонкого понимания священных правил игры самодовлеющей бюрократии. Это была жалкая кучка пошлых надоедливых простаков, которые не учились ничему другому, кроме как напрягать голос на массовых сборищах и вторгаться через задние двери в солидные учреждения, пристраивая своих товарищей по партии и их родственников. Леонид же и ему подобные годами учились управлять, – так музыкант изучает контрапункт, постоянно упражняясь в течение многих лет. Они обладали тонким чутьем к тысяче нюансов управления и принятия решений. На их взгляд, министры были политическими марионетками, согласно духу времени игравшими диктаторов. Но заведующие отделами бросали на этих тиранов свою неподвижную тень. В заведующих нуждались, в их руках были все нити, какие бы партийные помои ни заливали учреждение. С напыщенным высокомерием мандаринов они держались на заднем плане. Они презирали публичность, газеты, фимиам героям дня; Леонид – больше других: он был богат и независим.
Он отодвинул папку подальше, вскочил и стал расхаживать широкими шагами по своему большому кабинету. Все же какая сила вливалась в его душу из этого делового помещения! Здесь было его царство, здесь, а не в роскошном доме Амелии. Массивный, ничем не заставленный стол – это выглядело очень благородно, – два красных, обитых гладкой кожей кресла; книжная полка с греко-римскими классиками и – бог знает почему! – филологическими журналами отца; шкафы с деловыми бумагами, высокие окна, камин с позолоченными стенными часами эпохи Венского конгресса[121], на стенах – потемневшие от времени портреты давно забытых эрцгерцогов и министров; все эти потертые вещи из придворного хранилища мебели были опорой для его расстроенных чувств. Полной грудью вдохнул он достоинство этой комнаты вместе с пылью. Решение принято без права отзыва. Еще сегодня он скажет жене всю правду. Да! За столом! Лучше всего – за десертом или черным кофе. Как политик, подготавливающий речь, он слышал сам себя внутренним слухом.
– Если ты не против, радость моя, посиди за столом еще немного. Не пугайся; кое-что гнетет мою душу много лет. До сегодняшнего дня мне просто не хватало мужества; ты знаешь меня, Амелия, – я вытерплю все, кроме скандала, бури чувств, катастрофы; я не могу видеть, как ты страдаешь… Я люблю тебя так же, как любил всегда, и всегда любил тебя так, как люблю сейчас. Хотя я – ты знаешь! – избегаю патетики, наш брак – святое в моей жизни. Надеюсь, что я в своей любви к тебе допускал мало ошибок. Собственно, есть одна-единственная большая вина. В твоей воле наказать меня, жестоко наказать. Я на все готов, любимая Амелия, я безропотно склоняюсь перед твоим приговором, я сделаю все – то есть покину твой дом, если ты этого потребуешь, и где-нибудь поблизости от тебя найду себе квартирку. Но прошу тебя, прежде чем судить, подумай о том, что я провинился перед тобой восемнадцать лет назад, что ни одна клеточка наших тел и ни одно движение наших душ не остались такими же, какими были тогда. Я не хочу ничего приукрашивать, но я знаю теперь, что во время нашей злосчастной разлуки я не то чтобы обманул тебя, а скорее поступил по дьявольскому принуждению. Поверь мне! Разве наш долгий счастливый брак – не живое тому доказательство? Ты знаешь, что через пять-шесть лет, если ты этого захочешь, мы отпразднуем серебряную свадьбу? К сожалению, по неопытности моей то заблуждение имело последствия. У меня есть сын, юноша семнадцати лет. Я узнал об этом только сегодня. Клянусь тебе! Пожалуйста, ни одного необдуманного слова теперь, Амелия, не решай ничего поспешно, в гневе. Сейчас я выйду из комнаты. Оставлю тебя одну. Чтобы ты могла спокойно подумать. Что бы ты ни решила насчет меня, я буду заботиться о сыне…
Нет, не то! Изнеженно и жалостливо. Я должен говорить короче, грубее, по-мужски, без обиняков, без ловушек, не как трус, не как нищий, не так сентиментально. Снова и снова всплывает во мне эта старая отвратительная сентиментальность! Амелия мне не поверит, она жестоко накажет меня изгнанием, а я, избалованный, капризный, привыкший к комфорту, безнадежно и целиком завишу от ее денег. Она, слава богу, не может вообразить, каким обездоленным я чувствовал бы себя вне нашего дома, без двух автомобилей, без прислуги, изысканной пищи, гостей, путешествий, – а без этой чертовой, милой мне суеты мне было бы не по себе.
Леонид искал для своей исповеди новую, лаконичную форму. Не удалось. Сочинив уже четвертый вариант, он в ярости стукнул кулаком по столу. Оправдывать пылкую страсть чиновника, все обосновывать! Разве настоящая жизнь – не в непредвиденном, не в мгновенной интуиции? Разве он, забыв об этом за пятьдесят лет, испорченный успехом и благополучием, не может теперь жить по-настоящему? Постучался секретарь. Одиннадцать часов. Пора. Леонид раздраженно, рывком схватил папку, вышел из кабинета и шумно зашагал к владениям министра по длинным коридорам старого дворца и вниз по великолепной лестнице.
Красный салон был небольшой затхлой комнатой, которую почти целиком занимал покрытый зеленым сукном стол для заседаний. Здесь обычно проводились совещания в узком кругу. Четверо уже собрались. Леонид поздоровался, выдав свою восторженно-насмешливую улыбку. За столом сидел прежде всего «председательствующий» Ярослав Скутеки, мужчина за шестьдесят, – единственный, кто по чину стоял выше Леонида. В старомодном сюртуке, с острой и седой, отливающей металлом бородкой, с красными обветренными руками и жестким выговором, Скутеки был полной противоположностью заведующему отделом, моднику и позеру. Он темпераментно рассказывал двум молодым советникам министерства и рыжему профессору Шуммереру, как замечательно провел в этом году летний отпуск – вместе с семьей «в семь голов», как он всегда подчеркивал.
– У прекраснейшего озера в стране, заметьте, у величественного горного массива, заметьте, местечко – будто ларец с драгоценностями, без элегантности, но сок и сила, купание на пляже, танцевальные площадки для веселой молодежи, автобусы по всем направлениям, заметьте, красивые аллеи для прогулок больных подагрой и грудной жабой. Три лучшие комнаты в гостинице; никакой роскоши, но вода – когда угодно, горячая и холодная… и все, что нужно. О цене господа сроду не догадаются. Всего пять шиллингов за каждого! Еда, заметьте, великолепная; днем – три блюда, вечером – четыре. Слышите? Суп, закуска, жаркое с двумя овощными гарнирами, десерт, сыр и фрукты – все приготовлено на масле или хорошем жире, честное слово, я не преувеличиваю…
Этот гимн прерывался лишь хрюканьем восхищенных слушателей, причем особенно обращало на себя внимание молодое обрюзгшее лицо с курносым носом. Леонид подошел к окну и уставился на сурово-одухотворенную каменную стену готического собора миноритов, стоявшего напротив здания министерства. Благодаря Амелии, то есть благодаря ее бесплодию, Леонид не потонул в вязкой банальности мещанства, как старик Скутеки и другие чиновники, искупавшие свое высокое положение крайне скудным жалованьем. (Служащий не имеет ничего, но это ничто ему обеспечено, как сказано у одного венского комедиографа.) Леонид касался лбом холодного оконного стекла. Слева от приземистой церкви на газоне выросло несколько чахлых акаций. Неподвижные листочки на них казались восковыми. Всегда такая красивая, сегодня площадь походила на тускло освещенную шахту лифта многоквартирного дома. Неба не видно. В комнате становилось все темнее. Леонид настолько глубоко погрузился в пустоту своей рассеянности, что не заметил, как вошел министр. Только высокий, немного надменный голос Винцента Шпиттельбергера разбудил Леонида:
– Здравствуйте, господа, приветствую, приветствую.
Министр был невысокого роста, в мятом, будто выжатом костюме, словно проспал в нем несколько ночей кряду. Все в Шпиттельбергере было серым и странно размытым: волосы, которые топорщились на макушке, как щетка, плохо побритые скулы, выпяченные губы, эксцентрично косящие глаза – здесь это называли «закатить очи к небу» – и брюшко, странно и нелепо выступавшее под хилой грудью. Человек этот был родом из альпийской деревни и через каждые две фразы называл себя крестьянином – без всяких оснований, так как всю жизнь провел в больших городах, а двадцать лет – в столице, преподавателем, потом директором училища. Шпиттельбергер походил на слепого в дневное время зверя. Казалось, упрямо-старомодное пенсне перед его к небу подъятыми глазами не помогало ему видеть. Как только он занял председательское место за совещательным столом, его большая голова равнодушно свесилась на правое плечо. Служащие знали, что за последние дни министр провел ряд политических митингов по всей стране и только рано утром прибыл ночным поездом из отдаленной провинции. Природа Шпиттельбергера взывала к укрепляющему сну.
– Я пригласил вас, господа, – начал он торопливо хриплым голосом, – так как хотел бы к завтрашнему заседанию Кабинета министров договориться о назначениях. Господа, вы меня знаете. Я простой человек. Я спешу. Итак, дорогой Скутеки, прошу вас.
Фамильярным, почти пренебрежительным жестом он предложил присутствующим сесть, но притянул профессора Шуммерера к стулу справа от себя. Рыжий профессор был представителем университета и любимчиком Шпиттельбергера, этого «политического сфинкса», как иногда называли министра. К неудовольствию заведующего отделом, Шуммерер всегда появлялся в учреждении после полудня, обходил, шаркая ногами, разные кабинеты и, задерживая работу, обменивал сплетню из администрации на сплетню политическую. Специальностью его была история Древнего мира. Его историческая наука начиналась как раз там, где заканчивается научное знание. Иногда его пытливый ум выуживал рыбку из темноты прошлого. Но любопытство Шуммерера охватывало не только Древний мир, но и нынешний каменный век. У него был тонкий слух к переплетениям и быстрым сменам отношений, влияний, симпатий и интриг. Как на барометре, можно было читать на его лице колебания политической погоды. На чью сторону он склоняется, у того, с уверенностью можно сказать, будет завтра власть.
– Господин заведующий отделом… – сказал старик Скутеки с жестким выговором и требовательно поглядел на лежащую перед Леонидом папку.
– Ах да…
Леонид откашлялся и начал с приобретенным за двадцать пять лет профессиональным блеском читать свой доклад. В разных институтах страны будут назначены шесть новых заведующих кафедрами. Последовательно, сверяясь с лежащими перед ним заметками, он сообщал о предложенных кандидатурах. Он делал это с расщепленным сознанием. Его голос странным образом звучал как бы отдельно от него. Царило глубокое молчание. Никто не возражал против кандидатов. Каждый раз, когда соискателя утверждали, Леонид подавал соответствующий листок молодому чиновнику с одутловатым лицом, который с услужливым видом стоял за министром и осторожно складывал бумаги в большой портфель. При этом сам Винцент Шпиттельбергер, положив пенсне на стол, спал. Он засыпал, где и когда только можно было; более того – он спал про запас. Здесь полчасика, там десять минут и так далее; всего набиралась значительная сумма времени, которой возмещался постоянный недосып по ночам. Ночь же нужна была для друзей, для работы – чтобы наверстать упущенное за столом для завсегдатаев в кафе, – для поездок и главным образом для приносивших ему огромное наслаждение тайных заговоров. В общении по ночам прорастает посаженный днем нежный росток интриги. Поэтому даже политик на высоком посту и в почете не может отказаться от ночей, этой по-цыгански кочевой, непостоянной, но продуктивной стихии. Сегодня играешь министра какой-то там отрасли. Завтра захапаешь всю власть в стране, если правильно прочтешь знаки времени и не свяжешься по неосторожности с какой-нибудь партией. Шпиттельбергер спал особенным сном, который, как занавес, был весь в дырах и трещинах, но освежал не меньше, чем глубокое забытье. За этим занавесом спящий постоянно был начеку, чтобы в любой момент уловить и осознать сказанное.
Леонид говорил уже двадцать минут, оглашая биографию, дела и научные работы приглашаемых профессоров, составляя по этим данным характеристику их политической и общественной благонадежности. Его голос звучал приятно, негромко и текуче, сам по себе, отделившись от сознания, хотя никто этого не замечал. В руки чиновника с одутловатым лицом перешли уже листы с именами пяти мудрецов. Стало так темно, что кто-то включил верхний свет.
– Теперь перехожу к медицинскому факультету, – плавно произнес голос и вдруг сделал длинную паузу.
– Теперь – заведующий кафедрой терапии, господин министр, – напомнил Скутеки приподнятым, почти благоговейным тоном, будто дело происходило в церкви. Но этот мягкий способ разбудить спящего оказался ненужным, так как Шпиттельбергер давно уже раскрыл свои выцветшие глаза и «закатил их к небу» безо всякого смущения или сонливости. Несомненно, этот артист сна мог бы без ошибок перечислить имена пяти обсуждавшихся кандидатов – во всяком случае, быстрее, чем Леонид.
– За медициной, – засмеялся министр, – нужно присматривать. Народ ею интересуется. Это переход от науки к гаданию. Я, как вам известно, господа, простой человек, безобидный крестьянин, поэтому если заболею, пойду к травнику или цирюльнику. Но я здоров.
Историк древности Шуммерер захохотал услужливо, с перехлестом. Он знал, как любит Винцент Шпиттельбергер юмор такого рода. Скутеки, поддержанный вымученными ухмылками молодых коллег, разродился лишь одним словом: «Блестяще!» – и быстро добавил:
– Итак, вернемся, господин министр, к кандидатуре профессора Огарока.
В приступе своего признанного всеми остроумия Шпиттельбергер широко улыбнулся и громко сглотнул слюну:
– У вас нет в запасе более крупного светила, чем этот Огарок? Если нет, я лучше черта сделаю профессором терапии…
Леонид между тем безучастно смотрел на несколько лежащих перед ним листков. Он прочел имя и фамилию известного кардиолога: «Профессор Александр Блох». Выше его собственной рукой красным карандашом было начертано: «Невозможно». Воздух сгустился из-за сигаретного дыма и сумерек. Трудно было дышать.
– Факультет и академический совет единодушно высказались за Огарока, – поддержал Шуммерер рекомендацию Скутеки и победно кивнул.
Но тут возвысил голос Леонид, заведующий отделом:
– Невозможно!
Все резко подняли головы. От природы бледное лицо Шпиттельбергера напряглось и заблестело.
– Как, простите? – жестко сказал старый председательствующий, которому почудилось, что он неправильно понял коллегу, – ведь только вчера он говорил с ним об этом щекотливом деле и о том, что недопустимо в настоящее время доверить столь важную кафедру профессору Александру Блоху, будь он даже величайшим знатоком в своей области. Коллега полностью разделял это мнение и не скрывал своей антипатии к профессору Блоху и его соплеменникам. А теперь? Господа были удивлены, поражены этим необычно драматическим «невозможно!», и Леонид не меньше других. Пока голос спокойно обосновывал его возражения, другой человек внутри признавал почти весело: я не изменил самому себе и начинаю сражаться ради своего сына.
– У меня нет желания ближе познакомиться с господином Огароком, – сказал он громко. – Возможно, он хороший врач и преподаватель, но до сих пор он работал в провинции, его публикации немногочисленны, о нем мало кто знает. Между тем профессор Блох известен всему миру, он лауреат Нобелевской премии по медицине, почетный доктор восьми европейских и американских университетов. Он лечит королей и глав государств. Всего несколько недель назад его пригласили на консилиум в Лондон, в Букингемский дворец. Ежегодно он привлекает в Вену самых богатых пациентов – аргентинских магнатов и индийских магарадж. Такая маленькая страна, как наша, не может пренебрегать гигантами и оскорблять их. Этой обидой мы настроим против себя общественное мнение всего Запада…
Ироническая складка скривила губы докладчика. Он вспомнил, как в блестящем светском обществе его спросили недавно о «деле Блоха». Тогда он решительно опроверг только что приведенные аргументы: такие всемирные сенсации, как Блох и компания, не основываются на настоящих ценностях и достижениях, они возникают при содействии мирового еврейства, благодаря послушной ему прессе и беззастенчивой рекламе по известному принципу «из уст в уста». Это не просто слова, таковы его убеждения.
Историк древности озадаченно тер лоб:
– Замечательно и прекрасно, уважаемый господин заведующий. Но к сожалению, личная жизнь этого господина небезупречна. Вы знаете, господа, что он азартный игрок в покер и баккара, проводит за карточным столом ночь за ночью. Речь идет об огромных суммах. У нас есть секретный отчет полиции. А гонорары этот господин умеет взимать, это известно. От двухсот до тысячи шиллингов за один осмотр. Сердце у него открыто только для единоверцев; разумеется, их он лечит бесплатно. Особенно когда они в лапсердаке входят в приемную… Я со своей стороны считаю, что такая маленькая страна, как наша, не может позволить себе ублажать этого Авраама Блоха…
После усердствующего специалиста по древней истории слово взял старик Скутеки. Снисходительным и бесстрастным тоном он сказал:
– Я прошу вас подумать о том, что профессору Александру Блоху уже шестьдесят семь и что преподает он всего два года, если не засчитывать год почетного докторства.
Леонид, покатившись по наклонной, процитировал шутку, часто повторяемую в городе в определенных кругах:
– Конечно, господа! Раньше он был слишком молод для заведования кафедрой, а теперь слишком стар. При этом зовут его, к несчастью, Авраам Блох.
Никто не засмеялся. Разгадывая загадку, старики с морщинистыми лицами строго смотрели на бунтовщика. Что происходит? Какие темные влияния вмешались в игру? Конечно! Он муж госпожи Парадини! С такими деньгами и связями можно позволить себе плыть против течения. Парадини входят в международную элиту. Ага, вот откуда ветер дует! Этот Авраам Блох все средства пустил в ход и, вероятно, английский королевский дом в руках держит. Все это махинации масонов и золотой мировой клики, а наш брат не знает, где денег достать на новый костюм!
Между тем рыжий сплетник снял нагар со своего пористого носа и задумчиво рассматривал находку.
– Наш великий сосед, – сказал он грустно и одновременно угрожающе, – радикально очистил высшую школу от чуждых элементов. Если какой-то Блох получит у нас кафедру, тем более кафедру терапии, это будет демонстративный жест, удар кулаком в лицо Германии; я предложил бы господину министру подумать об этом… Мы ведь хотим, чтобы защитить нашу независимость, перехватить ветер, надувающий паруса их корабля, не так ли?..
Метафора ветра, который следовало перехватить, вырвав штурвал у будущего штурмана корабля с наполненными парусами, была очень популярна в те дни. Кто-то сказал: «Совершенно верно»; стоявший за стулом министра опухший подпасок подхватил эту реплику. Леонид пронзил его взглядом. Этот чиновник служил в отделе, с которым господин заведующий соприкасался редко. Непредсказуемый Шпиттельбергер принял этого толстяка под свое покровительство, отчего тот и участвовал в сегодняшнем совещании. Взгляд его водянисто-светлых глаз излучал такую ненависть, что Леонид выдержал с трудом. Одного имени «Авраам Блох» было достаточно, чтобы пухлое лицо этого флегматика покраснело от ярости. Из каких источников питалась его жгучая ненависть? Почему он с дерзкой откровенностью направляет ее на Леонида, своего в этом учреждении человека, двадцать пять лет добросовестно здесь прослужившего? Лично Леонид никогда не выказывал пристрастия к таким типам, как профессор Блох. Наоборот! Он таких избегал, хотя и не осуждал слишком строго. Теперь – это несправедливо! – он как будто связан с этим подозрительным племенем. Все из-за чертова письма Веры Вормзер! Надежная основа его существования опрокинута. Он вынужден, вопреки своим убеждениям, представлять кандидатуру модного врача-идола. И вдобавок приходится терпеть наглые замечания и бесстыдные взгляды этого кашеобразного балбеса, будто Леонид – не просто защитник Блоха, но сам Блох. Как далеко зашло! Леонид первый опустил глаза перед человеком, который так внезапно оказался его врагом. Лишь тогда он заметил, что Шпиттельбергер внимательно смотрит на него сквозь косо сидящее пенсне.
– Очевидно, вы кардинально изменили свою точку зрения, господин заведующий?..
– Да, господин министр, я изменил свою точку зрения по этому вопросу.
– В политике, дорогой друг, иногда бывает полезно возбуждать злость. Все зависит от того, кого злить.
– Я не политик, господин министр. Я служу государству из лучших побуждений.
Холодная пауза. Скутеки и другие чиновники замкнулись в себе. Но Шпиттельбергер, кажется, нисколько не обиделся на язвительную фразу. Он осклабился, показав гнилые зубы, и объяснил добродушно:
– Ну-ну, я сказал это как простой человек, как старый крестьянин…
Не было на белом свете, чувствовал Леонид, человека менее простого, более коварного и сложного, чем этот «старый крестьянин». Ощущалось, как за ясным лбом этого обросшего щетиной упрямца по многим друг над другом построенным путям железной дороги и метрополитена мчатся поезда его неутомимой целеустремленности. Мгновенная уступчивость Шпиттельбергера, более мучительная, чем враждебность Шуммерера и опухшего балбеса, повисла в пространстве, как скопление облаков. Не хватало воздуха.
– Если господин министр позволит…
Леонид вскочил и распахнул окно. В этот момент хлынул ливень. Испещренная черными штрихами стена воды загородила мир. Не видно церкви миноритов. Будто копыта коней при кавалерийской атаке били по крышам и мостовой. Хотя молнии не сверкали, внутри гигантской пирамиды дождя рокотал гром.
– Самое время, – проговорил Скутеки жестко.
Шпиттельбергер встал и, приподняв левое плечо, с руками в карманах мятых штанов, шаркая ногами по полу, подошел к Леониду. Теперь он действительно походил на крестьянина, который на воскресном базаре пытается втридорога продать корову.
– А что, господин заведующий, если мы наградим этого Блоха Большим золотым крестом за заслуги в области искусства и науки и, сверх того, титулом надворного советника?..
Это предложение доказывало, что министр считает своего подчиненного не обычным чиновником вроде бравого Ярослава Скутеки, а влиятельной персоной, за которой скрывается невидимая, но непреодолимая власть. Решение проблемы было достойно Шпиттельбергера. Кафедра и критика – реальная сила, обладать которой должна чисто отечественная наука. А орден, которым награждают крайне редко, настолько почетен, что сторонники противоположной партии не посмеют и рта раскрыть. Этим можно услужить обеим сторонам.
– Что вы об этом думаете? – завлекал Шпиттельбергер Леонида.
– Я считаю такой компромисс недопустимым, господин министр, – сказал Леонид.
Старик Винцент Шпиттельбергер широко расставил свои короткие ноги и, как бодливый козел, нагнул поросшую серой щетиной голову. Леонид посмотрел сверху вниз на плешь на макушке министра и услышал, как тот, сглотнув слюну, спокойно произнес:
– Вы знаете, что я очень ловок, дорогой друг…
– Я не могу помешать господину министру совершить ошибку, – сказал Леонид коротко, опьяненный своим неведомо откуда взявшимся мужеством. Ведь о чем шла речь? Об Александре Блохе? Смешно! Несчастный Блох был лишь случайным поводом. Но Леонид мнил себя достаточно сильным для правды и обновления своей жизни.
Министр Шпиттельбергер в сопровождении Скутеки и советников покинул Красный салон. Леонид стоял у окна. Дождь не ослабевал.