Его убили, потому что ему было больше всех надо. Никому, кроме себя, он вреда не нанес, и нет сомнения, что рвение завело его куда дальше, чем допускается социально приемлемым поведением, но смерть его навлекает позор на нас как на народ, потому что показывает: и здравый смысл, и сочувствие из нашего национального характера выбили настолько, что разрывается сердце. Мы оказались ничуть не лучше Ричарда Никсона, который подошел к окну Белого дома, увидел на улице сотни тысяч протестующих, усмехнулся и пошел досматривать Суперкубок.
Я назову вам его имя, потому что две недели прошло со среды восьмого декабря, и вы уже все забыли. Его звали Норман Майер, он был безумный святой и любил нас так сильно, что умер за наши грехи.
Он – тот человек в синем комбинезоне и мотоциклетном шлеме, который в 9:30 по североамериканскому восточному времени подъехал к главному входу мемориала Джорджа Вашингтона на своем фургоне «форд» 1979 года выпуска, вышел из машины и начал десятичасовую гуманистическую акцию, которая разрешилась в 19:23 его напрасной смертью.
На борту его фургона был крупными буквами написан лозунг: НАШ ПРИОРИТЕТ: ЗАПРЕТИТЬ ЯДЕРНОЕ ОРУЖИЕ.
Он проехал мимо смотрителей парка, чуть раньше чем за две недели до Рождества – времени празднования рождения Христа, – и дал одному из тех, кто выбежал к нему, конверт, на котором было написано, что он решительно настроен говорить только с каким-нибудь репортером. Смотрителю он сказал, что у него в фургоне тысяча фунтов тротила, и если мы не начнем «диалог национального масштаба» об угрозе ядерных бомб, то он вот этот пятьсотпятидесятипятифутовый обелиск превратит в «кучу камней». Рукой в перчатке он держал нечто, что в телевизионном репортаже с места событий все время называлось «зловещим черным пультом».
На самом деле это был безобидный джойстик для управления авиамоделями. И никакого «радиооборудования» у него в ранце и в помине не было.
Как понятно было любому дураку со здравым смыслом еще в 9:30, в фургоне не было ни одного бруска тротила. Было очевидно, что ни на одну секунду никакой опасности от «зловещего террориста, взявшего мемориал в заложники», не исходило.
Все, что он делал с той самой минуты, когда подъехал к обелиску, и до той, когда лег в наручниках на руль своего фургона, получив четыре выстрела и умирая от ранения в голову, было действиями сострадательного человека, понимавшего, до чего мы стали кровожадными, и отдавшего жизнь, чтобы заставить себя услышать.
В семь утра по лос-анджелесскому времени в ту среду, проработав всю ночь и не в силах заснуть, я настроился на Кабельную Новостную Сеть Теда Тернера. В прямом эфире шли картинки «с места происшествия», перебивавшие телепередачу по расписанию. Я видел фургон, стоявший вплотную к главному входу в мемориал, слышал объяснения, что произошло и что происходит, и первой моей мыслью было: «Это блеф. Нет у него никакого динамита в фургоне!» Я это просто знал. К такому заключению приводил здравый смысл, тут не нужны были ни Шерлок Холмс, ни дедуктивная логика. Все, что делал человек в черном шлеме, вело к одному единственному выводу: это блеф.
Через час после начала осады и полиция, и ФБР знали, кто он такой. Знали, что он старик шестидесяти шести лет, страстно увлеченный борьбой за запрет ядерного оружия. Знали, что он не международный террорист, не ополоумевший убийца – просто рассвирепевший старик, желающий донести до общественности свою точку зрения. Что еще важнее: они знали, что полтонны тротила разве что поцарапают поверхность мемориала. Но недвижимость – это важнее, чем человеческая жизнь.
Он ничего для себя не требовал. Никаких выкупов, крупных сумм, самолета, чтобы улететь из страны, освобождения убийц из «Красных бригад». Он просто хотел, чтобы с ним поговорили. Он хотел обратиться к нам и установить диалог. Это был один из миллионов тех, кто в прошлом году по всему миру выходил на марши протеста. Марши с требованием для рода человеческого права прожить свой век без грибовидного облака, истребляющего радость жизни. Да, он был экстремистом, да, он был рабом своих чувств, но смерти он не заслужил.
В течение нескольких часов его действия прояснили это намерение. Была бы хоть искорка сочувствия вместо мачистской позы хоть у одного начальника, регулировавшего ситуацию, такого конца можно было бы избежать. Но ее не было. Ни у репортера «Ассошиэйтед Пресс» Стива Комарова, который пять раз с ним разговаривал, ни у капитана Роберта Хайнса, начальника полиции парка, охорашивающегося и вещающего перед камерами, как сатрап из дорожно-ремонтной бригады, которому дали красный флаг, чтобы останавливать движение, и который со своей крохотной властишкой не знает жалости. Ни у советника из Белого дома, который перенес ланч Рональда Рейгана в другую комнату – из той, что выходила окнами на мемориал. Ни у нашего благородного президента, который, как Ричард Никсон, увидел происходящее, пожал плечами и наплевал на свои обязанности.
А когда вечером того же дня, чуть после семи, Норман Майер пришел в себя, страшно испугался собственной смелости и попытался сбежать, вернуться в анонимность, из которой вынырнул… его просто смели. Когда первый из спецагентов ФБР добежал до фургона, старик, скорчившись, бормотал: «Меня ранили в голову».
И никто не возразил против этого насилия. Так, дескать, ему и надо. Он представлял собой угрозу. И вообще он террорист, а с террористами мы переговоров не ведем. «Мы не могли пойти на такой риск и отпустить его разъезжать по Вашингтону в машине, набитой тротилом», – вот так объяснили его смерть.
Но здравый смысл подсказывает, что никакой угрозы не было, не было тротила. Здравый смысл и капелька человеческого участия смягчили бы это убийственное отношение. Задумывай он кровавое преступление, он не вошел бы в 9:30 в мемориал и не сказал бы туристам: «Прошу всех без паники покинуть помещение». Он бы взял их в заложники. Он бы держал этих семерых где-нибудь наверху обелиска. Он бы угрожал группам спецсил взрывом мифического тротила, если эти семеро сойдут вниз. Но он этого не сделал. Он попросил, чтобы их увели прочь от монумента смотрители парка, и некоторые из них даже кивали ему, проходя мимо. Он кивал в ответ – я это видел в новостях.
А полиция и ФБР, почему они не привлекли к работе хорошего психолога? Кто-нибудь из них сел и обдумал, что действительно делает Норман Майер? Речь идет не о всяких «может быть» и «что если», а только о его реальных поступках. Нигде, ни в каких репортажах и сообщениях мы не слышим о таковых. Были только бравое выхватывание оружия, напоминающее о перестрелке у корраля О-Кей[159], и град пуль, убивший старого безумного энтузиаста Нормана Майера.
Не будь мы такими, как Ричард Никсон, кто-нибудь мог бы просто заметить: «Он всего лишь хочет высказаться. Хочет, чтобы его услышали». И мне в моих безумных фантазиях видится, как Рональду Рейгану рассказывают, что один из представителей его народа страдает, мучается от страха за всех остальных особей своего вида и хочет поговорить. И Рональд Рейган отвечает: «Понимаю. Пошли туда». И он прошел бы это короткое расстояние через аллею, и подошел бы к Норману Майеру, и сказал бы:
– Мистер Майер, я понимаю, чего вы хотите добиться, но так это не делается. Вы пугаете людей, мистер Майер. А на себя навлекаете большую беду.
И Норман Майер был бы так поражен тем, что впервые на его существованию обратили внимание, что отложил бы этот дурацкий джойстик для управления авиамоделями и пошел бы в Белый дом на чашку чая, спокойно поговорить с лидером своего народа, который только что показал, что даже последний из его соотечественников стоит того, чтобы ради него отложить ланч.
Но это все фантазии. И доброта – тоже фантазия. И здравый смысл перед взведенными курками – фантазия. Мы – нация полицейского спецназа, а не разговоров по душам.
Понимаю, что глупо с моей стороны предполагать, будто у Рональда Рейгана хватило бы личного мужества разрешить «чрезвычайную ситуацию», взяв ее в свои руки. Слышу смешки, слышу повторяющуюся фразу «Мы не могли пойти на такой риск…», хотя они знали, что им не грозила никакая опасность и что это не подлинная угроза, а блеф. Я уверен, что никто не поддержит меня, если я скажу, что было что-то благородное, мужественное и бесконечно человеческое в поступке Нормана Майера, но я плакал, когда увидел, что по грузовику открыли огонь.
И не могу не отметить: ирония судьбы в том, что он был убит рядом с памятником президенту, который сказал: «Если людям запретят выражать свое отношение к проблемам, последствия которых могут быть чрезвычайно серьезными, и которые касаются судеб всего человечества, то причина этого запрета уже не будет столь важна: без свободы слова нас поведут немыми и покорными, как овец на убой».
«Национальный комитет здравомыслия» беспокоится, что странное поведение Нормана Майера может «бросить тень на все антиядерное движение», но в процессе любых социальных реформ – от Жанны д’Арк и до Мартина Лютера Кинга-младшего – есть место сумасшедшему поступку Джона Брауна или какого-нибудь Спартака, показывающему глубину той тревоги за будущее общества, которой большинство из нас может лишь вяло выразить почтение.
Норман Майер был представлен нам телевидением и властями как плохой человек. Он был арестован в Гонконге в 1976 году за попытку провоза щепотки марихуаны, он был никчемный тип и разнорабочий в дешевых отелях, он сидел в тюрьме за гражданское неповиновение, когда распространял антиядерные листовки в кампусах колледжей Майами-Бич, он пытался купить динамит в Кентукки, он был сошедший с рельсов фанатик. Все это вполне может оказаться правдой… и здравый смысл подсказывает, что это правда и есть. Но когда я вижу, как Рональд Рейган старается дискредитировать антиядерное движение в этой стране и во всем мире, я не могу не отметить, что Норман Майер был Великий Американец. Он умер так, как и жил, – напрасно, но его смерть, по крайней мере для меня, – мученичество, освещающее болезненную бледность трусости и бесчеловечности, негибкости и пренебрежения состоянием нашего народа – ключевые черты администрации Рейгана и предшествующих ей имперских президентств.
И хотя я знаю, что вы этого не сделаете, все же я не простил бы себе, если бы не предложил, чтобы в самые праздничные из праздничных дней, будь то Рождество или Ханука, вы зажгли одну лишнюю свечу в этом году. В память Нормана Майера, печального и одержимого безумного старика, которому было настолько не все равно, что сделал он ради нас много лишнего.
Может быть, свечей должно быть две – одна ему, одна нам. Потому что – как это точно знал Норман Майер – нам грозит ужасная опасность.