К книге
Казачий алтарьКНИГА ТРЕТЬЯ. Часть третья. 5
95%
КНИГА ТРЕТЬЯ. Часть третья. 5
103

Шофёр полуторки, разбитной, кудрявый паренёк, на прощание крикнул что-то весёлое, когда Яков слез на землю и захлопнул дверцу кабины. Полуторка, собранная в МТС буквально по винтикам, выбросила клуб дыма из выхлопной трубы, натужно рванула по накатанной дороге, везя в дарьевский колхоз посевной материал — яровую пшеницу.

В степи Яков остался один. Он сделал несколько шагов к знакомой с юности хуторской развилке, опираясь на свою лакированную трость, и остановился, слыша биение сердца. Растерянно-повлажневшими глазами он жадно вбирал окружающее, приглядывался ко всему, как человек, вдруг проснувшийся в неожиданно новом месте... Да нет же, всё вокруг оставалось таким, каким помнилось все эти страшные годы. В блеске вечернего солнца, клонящегося за спиной, изумрудно отливало на косогоре озимое поле, теряясь за дальней гранью в долине Несветая. С левой стороны тянулись пары и пашни, а на задискованном буровато-чёрном полюшке, ближнем к хутору, сеяли. Громко и сбивчиво треща, когда переходил на пониженную скорость, сцепку из двух сеялок таскал трудяга СТЗ. Вот так же здесь и пахал, и сеял, и убирал хлеб Яков до войны, ощущая себя хозяином этой отчей земли. В расцвете молодости захватила чёрная беда. Оторвала. Искалечила, бросив во фронтовой ад...

Из того самого Дебрецена, за который прежде сражался, из госпиталя выписали его по инвалидности в двадцатых числах апреля. Всяко-разно — попутными эшелонами, на машинах и подводах — ехал он обратной дорогой из Европы. В теплушках, на вокзалах и улицах сталкиваясь с фронтовиками, изувеченными гораздо тяжелее, чем он, Яков притерпелся душой, уже не так остро переживал свою телесную неполноценность. Впрочем, могло быть намного хуже, если бы оперировал его не Владимир Ходарев. Своего спасителя Яков запомнил на всю жизнь. Высокий голубоглазый красавец, несколько резкий в обращении, молодой хирург делал операции, восхищавшие даже профессора, начальника госпиталя. Неведомо как и сколько колдовал военврач, по кусочкам собирая раздробленные кости голени. Спустя три месяца Яков (хотя и хромал на укоротившуюся ногу) уже мог самостоятельно передвигаться...

Был третий день Пасхи. И дарованное Богом теплушко струилось над степью, натруженной и радостной. Лиловели по горизонту заречные угодья; по кряжу бугров алели, лимонно желтели разливы лазориков; в глубоком разрубе суходола, ведущего к хутору, перекипали белопенные груши-дички и боярышники; они стайкой поднимались и на соседний холм, и Яков с улыбкой замечал, что их цветущие кроны похожи на стоящие в небе погожие облачка. Наверняка утром здесь прогулялся дождик — на обочинах темнели кругляши сырой земли. От железного наконечника трости на дороге оставались вмятины. Чрезмерная нагрузка разбередила костную мозоль, и Яков замедлил шаги, вспомнив, что это расстояние в четыре версты прежде одолевал за полчаса. У распадка плитняков тревожно замер — вблизи дороги увидел черно-серую фашисткую свастику, которая вдруг ожила, поползла по рву, всё туже свиваясь в узел! С отвращением понял, что это паровались гадюки...

На овершье холма, откуда открылся и Ключевской, и Аксайский, и дальние, вдоль речного русла, хутора — НовоТроицкий и Павлёнки, Яков вновь остановился и оглядел себя, волнуясь скорой встрече с Лидией и сынишкой. Сапоги не запылились, форменные штаны и гимнастёрка в сносном виде, через правое плечо — хомутом — скатка шинели, на другом — лямки вещмешка. Обычный солдатский вид. Но на всякий случай перепоясался, расправил гимнастёрку, чтоб не осталось ни складочки. Сдвинул набекрень пилотку. Воображение по-разному рисовало встречу с женой. И хотя сознавал, что она всегда относилась к подаркам просто, всё же беспокоился за скромность гостинцев: отрез на платье, шёлковый платок и коробочка пудры. Федюньке вёз он набор цветных карандашей и шоколадку. К этому — кое-какие продуктишки и заветную бутылку венгерского токая. По дороге на родину видел он у демобилизованных солдат мешки с барахлом и провиантом, умудрявшихся прятать их от патрулей. Однажды предприимчивый армянин показал ему даже швейную машинку и настенные швейцарские часы!

Чем ближе подходил он к хутору, тем острей вспоминалось минувшее. И сквозь всё — проступало неодолимо горестное — потеря отца. Никто в хуторе не ведал доподлинно, кто выстрелил в него. И Яков не поколебался в принятом решении: никогда не открываться, в одиночку влачить свою непреложную крестную ношу...

Под закат веселее заливались жаворонки. Поддёргивая плечом лямки вещмешка, Яков с давнишним мальчишеским интересом выискивал в тускнеющем небе крохотный трепещущий комочек птахи, заслушивался бесхитростным пением. Мелькнуло в памяти, как дед Тихон наставлял его беречь боголюбивых птиц, пособниц счастья — голубей, соловьёв и жаворонков. Где он теперь, взбалмошный, упрямый и до боли родной? Мысленно представил он мать, почти воочию возникло сокровенное лицо, обращённое к нему в озарении радости и — самой дорогой на свете — материнской улыбки... Такой, посветлевшей, она всегда его встречала...

На прибрежных взгорках посвистывали, столбиками замирая у нор, палево-рыженькие суслики. Сверху за ними следил седой ширококрылый лунь, навивая круги над плёсами Несветая, — когда кренился, на тугих перьях отблёскивала закатная позолота. Знакомо пахнуло речной сыростью, болотиной, душком мяты. Яков в обе стороны оглядел даль реки: низкое левобережье, с проливчиком вдоль камышей, поросшее ракитником и вербами; ближний правый берег, приютивший хуторские улицы, тоже в густостволье тальников, осокорей. Бурая длинная полоса камышей по всему руслу была изломана, смята половодьем. На середине реки зеркально бронзовели соминые омута. До Аксайского оставалось не более версты. И взволнованно стал различать слух кочетиные запевки! Невнятные голоса. Громыхание тележных колёс. Донельзя уставший, растроганный думками, Яков приметил придорожный плитняк, опустился на его тёплую твердь, распрямляя ноги. Почти рядом на лёгком ветерке покачивались лазорики. Крепкие ножки, прикрытые продолговатыми листьями-раковинками, изящно возносили полураскрывшиеся карминно-алые бутоны. Уже в самих лепестках было что-то непередаваемо нежное, чистоплотное. Тончайший аромат излучали эти святые для казака цветы. Нет, совершенно не походили они на раны, пятна крови, лучи рассвета — все эти придумки сочинителей. Яков остро ощутил душой, утвердился в мыслях, что лазорики — казачьи поминальные свечи. Да, свечи — накалистые, пламенно-ясные, каждой весной воскресающие.

Но былого не вернуть! Размышляя бессонными ночами о родном люде, пришёл он к убеждению, что невозможно искусственно замедлить ход времени. В давние века были рыцари, князья, империи и ханства. Они существовали намного дольше, чем казачество. И — бесследно исчезали. Навек порушили революция и Гражданская война казачий край, советская власть ликвидировала сословие, его войска. За четверть века не только выросло поколение строителей социализма, но и вымерла значительная часть носителей стародавних традиций. Как окраинцы на реке с теплом становятся всё шире, — всё дальше отбрасывало время молодёжь от атаманской старины. И как могли дед Тихон и отец, разумные люди, попасться на фашистскую уловку, поверив в возможность возрождения казачества? Горестно, что именно это заблуждение стало роковым для десятков тысяч донцов, кубанцев и терцев, ушедших с немцами. Впрочем, отец, как говорил сам, согласился стать старостой лишь для того, чтобы уберегать хуторян. В отличие от деда он слабо надеялся на казачью вольницу...

В сумерки доковылял Яков, окружённый детворой, до подворья Наумцевых. Тётка Варвара, узнав хуторянина, запричитала, кинулась целовать. На крики явился из омшаника Михаил Кузьмич, пахнущий, как все пчеловоды, смешанным духом воска, мёда и дымом. На радостях он тоже было почеломкался со служивым, крепко обхватил своими мозолистыми лапами.

— Мать честна! Ты, Яша, как Христос, — прости, Господь, богохульство! — на третий день Пасхи воскрес! — улыбаясь до ушей, топорща востренькую бороду, частил балагур. — Как получила Лидия на тебя вторую похоронку, мы всем хутором было плакали, слёзы аж по улице текли! Когда слышу — ты письмом объявился, на излечении.

— Мне бы присесть, — вымученно улыбнулся гость и опустился на верхнюю ступеньку крыльца, брякнув медалями. — Сил не рассчитал...

— А ну, такую тяжесть на грудях носить! — подхватил хозяин, усаживаясь рядом и с почтением подавая кисет. — Вон ты, сколько наград нашшолкал! За какие ж бои?

Яков терпеливо скрутил цигарку, прикурил от поднесённой спички.

— «За отвагу» дали в Молдавии, по две — за Румынию и Венгрию. А вот эту в виде звезды — орден Славы — уже в госпитале полковник вручил. Давай про хутор. Как вы здесь? Лиду давно видел?

— Живём — хлеб жуём. Я зараз колхозной пасекой заворачиваю. Только приехал, конячку распряг. Пчёлы из зимы квёлые вышли. Думал, семьи укрупнять придётся. Ан нет! Пергу несут, матки засевают. Лучшие рамки поставил! Даст Бог, приплодятся... Про твоё геройство, Яшка, в районке прописали! Прислали из казачьей части доклад, хвалят тебя. Дескать, танк подбил. Ранетый, а бился вусмерть!

Яков смущённо усмехнулся и вздохнул:

— В окопах о наградах некогда думать. Это в штабах, Кузьмич, хорошо мечтать! Из нашего эскадрона в живых осталось человек тридцать, а может, и меньше...

— И про то, как ты полицая из Пронской застрелил, тоже упоминули. Эх, молодец-казак!

И дядька Михаил метлой прошёлся по двору, наказал старухе собирать на стол, достал из погреба припылённую бутылку с медовухой, заткнутую кукурузной кочерыжкой. Яков докуривал и, когда хлопотун вышел из хаты, снова спытал:

— Жену мою давно встречал?

— Жива твоя Лидия Никитична, сын учится. Ну, пошли вечерять!

— Ты, Кузьмич, не обижайся... Я, конечно, зайду. Но ты меня бы подвёз домой! По хутору хромать... непривычно...

— Само собой, довезу! — с угодливостью, за которой Яков почуял нечто з ное, отозвался хитрован, пропуская его в горницу. Тётка Варвара выставила на стол квашеную капусту, мочёный терен, оладьи, зеленоперый лук, нарезанное сало, миску с щучьей икрой Яков достал из вещмешка четвертушку хозяйственного мыла, — вымыв руки, оставил на полочке рукомойника. Заметив столь нужный подарок, хозяйка тем не менее не преминула пошутить:

— Так ты домой с голыми руками доберёшься!

— Лидия нехай дожидается, а ты, мать, не корми побасёнками! — перебил Михаил Кузьмич и поднял рюмку с мутноватым зельем. — За дорого гостечка и героя! С прибытием на родину!

Тётка Варвара, по всему, тоже хотела разделить застолье. Даже пригубила крепкой браги, что случалось крайне редко. Но муженёк всячески перебивал её, мешал говорить, спорил и в конце концов принудил уйти, заняться грядками. Засобирался и Яков.

— Ты сиди, отдыхай и не суетись, — зарокотал краснослов, в очередной раз наполняя рюмки. — Нехай сильней потемнеет, чтоб меньше видели. Конячка служебная, а я навроде такси... Ешь икру! Царская закуска. Две щучары в сетку влезли. Одна дыру прорвала и утикла. А другую выхватил! Икры — полный кувшин... Уже и карась, и краснопёрка на червя дюбает.

— Хочу, Кузьмич, опять в МТС. Сегодня утром заходил. Директор, из фронтовиков, пообещал взять на трактор. Чуть отдохну, окрепнет нога — ив поле! Истомился по делу, по земле. Ну, поехали?

— Маленький случай освещу и — айда! А теперича, Яша, выпьем... — и, закусывая, не тратя времени, завёл: — Жила у нас в хуторе одна бегличка из Ростова. Дамочка из благородных. И завезла с собой в хутор кошку невиданной породы! Сиамской по-научному. На провесне вдарилась она в гульки. Всех хуторских котов обслужила эта самая Тигруша, хотя цветом она — светло-гнедая, ажник коричневатая, с тёмными ушами. Да, отгужевалась с хвостатыми хуторцами и — пропала. Хозяйка ребятежь наняла шукать. Когда вдруг иду вдоль речки — ещё лёд держался, — глядь, а сиамская мадама с натуральным камышовым котом обнюхивается! Это как?!

— Поехали! — Яков встал, придерживаясь за спинку стула. — По дороге расскажешь...

— Цыть! Не ерепенься... Заприметил я место. Было это прошлым мартом, когда на пленного немца облаву делали. А в начале лета нашёл я двух помесных котят: голова материнская, змеиная, с прижатыми ушами, а мастью — тёмно-серые, в разводах, как батька. Взял на пасеку, вскормил. Кошечка стала рано охотиться, и птиц, и мышей, и сусликов душить. И убегла. А котика я приручил, домой привёз. И что оказалось? Рыболов! Как-то отчаливаю лодку от берега, а он с разгону — сиг! Закинул удочки. Он — на самый нос уселся и за поплавками следит не хуже меня. И только поймал ласкиря, над лодкой занёс, — на задние лапы встал, хвать! Тут чекамас[84] взялся, с полкило. Не тронул! Понятие имеет — это для хозяина. Так кажин раз с ним ловили. И вот слабо засек я краснопёрку, сорвалась у самой лодки. Он — в воду, за ней! Выныривает, а рыба в зубах!

Яков засмеялся, стуча тростью, пошёл к выходу.

Светлогривая лошадка вынесла с забазья тарантасик, зацокала по улице. Сидевший рядом с возницей Яков весело оглядывал дворы, угадывал в темноте случайных прохожих. Истомлённо-радостно ныла душа в ожидании встречи с домом! Но у околицы аксайский баламут вдруг развернул лошадь и, стеганув кнутишкой, погнал в противоположную от Ключевского сторону. Яков с недоумением привстал с лавки, схватил за руки хуторянина:

— Куда ты меня везёшь?

— Везу, куда надо!

— Кончай дурью маяться! Дай вожжи!

— Твой дом там, где жинка. Правильно? А Лидия зараз в Пронской, в больнице! — За сердитым криком Наумцев старался спрятать своё волнение. — Вторую неделю там. В силосную яму на ферме соскользнула и — на вилы! Хорошо, только бок проштрыкнула!

Яков минуту потрясённо молчал, затем вцепился в вожжи, остановил кобылку. Спрыгнув наземь, бросился снимать посторожи, гужи. Все увещевания Михаила Кузьмича канули бесследно. Поняв, что Яков решил скакать в станицу, раздосадованный пчеловод сокрушённо твердил:

— Коли останешься в больнице, конячку смело отпускай! Она сама дорогу в хутор найдёт. Не держи при себе! А то мне голову бригадир открутит...

Яков чуть не загнал лошадь, безостановочно жаля кнутом. Он осадил её у самого больничного крыльца, валко слез, захромал по ступеням. В начале коридора за столом с ясной керосиновой лампой, сидела дежурная медсестра. Невысокая калмыковатая девушка встревоженно вскочила, преграждая проход:

— Вы куда, военный? Все спят!

— Шаганова у вас? Здесь лежит?

По плоскому лицу легли строгие тени.

— Допустим, у нас. Вы не орите! Больные...

Яков пошёл по коридору прямо, не обращая внимания на возмущённую скороговорку медички. Громкий стук сапог сбоисто покатился вдоль стен.

—Лида! Шаганова! — вызывал он взволнованно-горячечным шёпотом, заглядывая в открытые двери. — Лида!

И когда в предпоследней палате напротив мутно белеющего окна возникла женская фигура в напахнутом халате, Яков безошибочно узнал жену. Не в состоянии унять крупной дрожи, он бросился к ней. Поймал лёгкие руки, ощутил родной запах волос, скользнувшие по его щетинистой щеке пушистые завитки. Они застыли, обняв друг друга...

— Как ты? Тебе можно подниматься? А то я налетел... — говорил Яков, отрываясь и в темноте ища взгляда любимой, чувствуя его.

— Уже можно... Ничего! Оклемаюсь... Главное — ты живой! А мне это за один грех... Не помогла человеку... — сквозь слёзы торопливо прошептала Лидия, переводя дыхание. — Ты дома был? Видел Федю?

— Нет, сразу к тебе. У Кузьмича лошадь забрал... Ты скажи, ластушка, в чём нуждаешься?

— У меня всё есть. Лечат хорошо... Как я по тебе соскучилась! — всхлипнула Лидия. — Дождалась! Господи, дождалась... Забери меня!

Яков только теперь обнаружил, что в палате, кроме жены, ещё пациентки. Они, конечно, все слышали. Но лежали не шелохнувшись!

— Как разрешит хирург, так и увезу! — пообещал Яков, гладя руки жены. — Мне эта... музыка привычна. Три месяца в госпитале...

Дежурный врач, рассвирепевший как бес, медсестра и сторож нагрянули в палату, не позволив Якову договорить. Досталось и ему, и Лидии!

Лошади, как предупреждал Кузьмич, у крыльца не оказалось. По всему, махнула обратной дорогой. Яков спустился на землю, ослабевший, потерянно одинокий. Он успел приметить, что окно палаты, где находилась Лидия, было напротив цветущего дерева. Он поковылял за угол, прокрался по дорожке к яблоне, источающей медвяную свежесть. С ней мешался аромат сирени, разросшейся вдоль больничной стены. Тут же кособочилась скамья. Яков устало присел. За окном, всего метрах в пяти, была его Лидия. И он, объятый радостью и тоской, остался до утра. Вспомнив, однако, что красноармейская книжка в кармане гимнастёрки, Яков надумал воспользоваться случаем и отметиться в военкомате.

Уже под утро, озябнув, он очнулся, открыл глаза. И вздрогнул от близкого выщелка! Соловей ударил снова, самозабвенно и дерзко, дивя руладой. «Признается в любви, — улыбнулся Яков и рывком поднялся. — И моя любимая здесь... Пой, дружище!»

Так и просидел до утреннего часа, когда проснулась станица и вновь пошла по своему распорядку больничная жизнь. Но, избегая стычек с медиками, Яков переменил планы и направился в военкомат. По улице полыхали сирени. Празднично белели дома. И в солнечной тишине послышались возгласы радости эхом летя от двора ко двору. Яков настороженно прислушивался, не мог взять в толк.

Наконец на улицы высыпали и бабы, и старухи, и казачата. Весёлый гомон вскипал на школьном дворе. Две краснолицие, возбуждённо улыбающиеся тётки, заметив красноармейца, бросились к нему. И не успел Яков опомниться, как повисли у него на шее!

— Ой, тётеньки, замучаете! Что стряслось? — уворачиваясь от поцелуев, спрашивал Яков.

А к ним бежали станичники от проулка, с приплясом, со слезами восторга.

— Победа, солдатик! Войне конец! Капитуляция! — жарко и оголтело кричала ему в лицо дородная казачка. — Левитан победу объявил!

А дальше было уж совсем невообразимое! Якова подхватили на руки подоспевшие парни и долго качали. Несмотря на его отказы, угощали самогонкой и вином, водили с песнями по улицам. А на площади, возле братской могилы, какая-то светлоликая старушка в платочке, перекрестившись, — точно иконку! — поцеловала его солдатскую медаль...

Предыдущая главаГлава 103 из 108Следующая глава