В середине апреля в Вилла Сантине стали различимы отголоски канонады. И вскоре всех в Казачьем Стане обожгла весть: англичане взяли Имолу и Болонью, прорвав линию немецкой обороны «Густав». Учитывая тяжёлое положение на северо-востоке, в районе Удино, где казачьи полки противостояли титовцам, новая угроза с юга создавала реальные предпосылки полного окружения Стана.
29 апреля, ранним утром, Павел Тихонович озадаченным пришёл на квартиру после ночного дежурства в училище и, всполошив родных, поднял на ноги и отца, и Полину Васильевну, и Марьяну.
— Выступаем срочно! На сборы — час. Только без паники, — говорил он жёстким и глуховатым после бессонницы голосом, остро блестя глазами. — Итальянцы предъявили ультиматум. Требуют разоружиться! Вчера состоялся военный казачий совет. Медынский был на нём, привёз решение. Первым пунктом: отвергнуть ультиматум, как предложение, не соответствующее казачьей чести и славе. А вторым: отказать в сдаче оружия на условиях гарантированного пропуска в Австрию. Хотя... Кому мы там нужны? Так что не тяните. Батя, мне нужно обратно в училище. А вы готовьте лошадь, запрягайте да проследите, чтоб ничего лишнего не брали. Лучше захватите весь запас фуража!
Марьяна, простоволосая, встревоженная, качая на руках плачущего спросонья грудничка, живо спросила:
— А ты? С нами?
— Нет. Юнкеров оставили в арьергарде. Прикрывать колонну. А вы езжайте вперёд. Так безопасней!
Пока сын переговаривался с женой-мог > йкой, Тихон Маркяныч вслед за Полиной повлёкся в переднюю комнатушку, отведённую под кухню, на ходу натягивая поверх исподницы байковую рубаху и суетливо выпутывая отросшую бородёнку.
— Гутарило сердце: выпрут нас отсель. Не зазря я надысь[82] будку на подводе обладил, — бормотал он, в полутьме на ощупь застёгивая пуговицы и в нетерпении перебирая босыми ногами по полу в поисках черевиков. — Эх, вовремя Павлуша кобылку раздобыл! Хочь и шутоломная, зато на четырёх копытах. Даст Бог, доедем...
— Опосля расскажите. Собирайтеся! — перебила Полина, с зажжённой керосиновой лампой в руках возвращаясь в большую комнату, где ютилась с Марьяной и маленьким Вовочкой. Младенец притих в кроватке, а Марьяна укладывала в дорожный ящик мужа вещи, чистые пелёнки, документы, завёрнутые в полотенце иконки. Павел, распространив мускусный запах пота, сбегал в одних галифе на улицу, помылся, надел новый синий мундир. Примкнул к поясу портупею, шашку в ножнах. Зачем-то достал из кобуры и проверил в парабеллуме наличие патронов. Вероятно, волнение не минуло и опытного офицера. Наконец, дав наказы, он без лишних сантиментов заторопился в училище, где трубачи уже играли сбор...
Подвода Шагановых, защищённая сзади и сверху брезентовой будкой, приблизилась к шоссе, ведущему на Оваро, в дневной час, когда по нему плотно двигались повозки, пеший люд, штабные машины. Уже городились впереди заторы, и тёмно-синий «фиат», следующий за служебным автобусом, приостановился как раз напротив шагановской телеги. Старик, сидевший рядом с шофёром, повернул голову, и Марьяна по орлиному профилю, породистому складу лица, седым усам, встопорщенному погону на дорогом генеральском кителе узнала Краснова. Он неожиданно улыбнулся и кивнул, отдавая ей, как поняла Марьяна, молодой матери с младенцем, приветствие.
— Генерал Краснов! — шепнула она, наклонившись к свёкру. — Рядом с нами!
— Иде? — выдохнул Тихон Маркяныч, шаря глазами. И вдруг выпрямился, сидючи козырнул!
Бывший атаман ещё раз благодарственно кивнул, прежде чем автомобиль тронулся, объезжая тихоходный обоз. Тихон Маркяныч, просияв от восторга, взял упущенные вожжи, растроганно вымолвил:
— Со мной поздоровкался... Войсковой наш атаман! Не погнушался... Хочь и бывший, а власть имеет! С ним мы бы, будь помоложе, энти Альпы вверх дном перекинули! Большина! Атаман от Бога! А с Домановым, мудилом гороховым, мух давить...
— Ты, дедок, дуже не размовляй, — оборвал его проходивший мимо подхорунжий-кубанец в походной потёртой черкеске сизого оттенка, с немецким автоматом на груди. — Кто дозволял атамана хулить?!
А сопровождающий рыжебородый урядник засмеялся, увидев на лице старика испуг, и добавил:
— Нехай буровит. Всё одно спихнём Доманова, а Шкуро атаманом поставим! Его и Власов поддержал. А Власов теперь над всеми стартует!
Тихон Маркяныч, хватившись, что и впрямь сболтнул лишнее, хотя сын предупреждал не делать этого, и, задетый насмешкой кубанцев, закочетился вдогон:
— И Доманов не отец, и Шкуро не сват! Под кубанца мы не пойдём! И без вас, галманов, не пропадём. Вы тольки на песни гожие...
— Ага, не пропадёшь... Вот через горы перелезем, тебе, старый брюзгач, энкавэдэшники язык быстро отчекрыжат! — пообещал урядник.
С каждым часом на шоссе, устремлённое к зубчатому хребту Карнийских Альп, с разных сторон стекались ручейки беженцев, пластунские эскадроны, верхоконные. И движение многоверстовой походной колонны по извилистой дороге вдоль реки Бут становилось всё медленней. В Палуцце, куда под вечер въехали Шагановы, вдруг затрезвонили колокола! Жители высыпали на улицы, ликуя и радостно крича. Их головы украшали веточки с листьями.
— Guerra finita! — злорадно крича и паясничая, подбежал к шагановской повозке красивый белозубый паренёк и выбросил руку. — Tedesco via![83]
— Чо дуешься? — рявкнул Тихон Маркяныч, тряхнув бородой. — Сказился? Аггел чёртов!
— Кричит, что кончилась война, — догадалась Марьяна и кивнула на уличный косогор. — Победу празднуют.
— Покеда отзвонятся, мы, должно, к австриякам дотянем, — насупился Тихон Маркяныч. — И до чего ж итальяшки гулебщики! Мы, казаки, досужие. А они нас превзошли! Баклушники и балабоны. А нервенные — спасу нет. И вояки никудышние. — Но тут старик осёкся, вспомнив, как с Василём угодил в плен.
Никто его не слушал. Марьяна, повернувшись, кормила малыша, а Полина Васильевна задумчиво смотрела вперёд. Гомон и какое-то непонятное волнение в колонне волной докатились снизу. Тесня казаков на обочину, с рёвом проехали трёхосные грузовые «мерседесы», переполненные эсэсовцами. Между ними колесили офицерские автомобили. Удирающих немцев проводили бранью! А когда по живой цепи донеслось, что Кессельринг капитулировал, окончательно прояснилась ситуация: и на Балканах, и в Италии вермахт сложил оружие.
За целый день, продвигаясь черепашьим шагом, добрались Шагановы лишь до предгорного селения Тунау, откуда дорога круто уходила ввысь, петляя по скалистому склону, и пропадала в подоблачье, на Плекенском перевале. Заночевали. Поутру вновь пробежала по устам пугающая новость: позади, у Оваро, партизаны напали на арьергард. Казакам на выручку подоспели юнкера и отогнали бандитов. Но среди становцев есть убитые. Как ни был Тихон Маркяныч сдержан и суров, а тут разволновался:
— Надоть разузнать! Какой бой был и скольки полегло. Никак наш Паня отражал, — твердил он, когда наконец поздним утром потащились в гору. Поддавшись разымчивому бабьему переполоху, расспрашивал у встречных о стычке с партизанами, а бросить подводу не мог. Поминутно досаждали его просьбами подвезти, посадить на подводу хотя бы детишек. А кобыла, похудевшая, взмыленная, и без того еле перебирала ногами. И старик отмахивался, отказывал с тяжёлым сердцем.
Весь день хмарилось. На исходе его, уже на высокогорье, вдруг задуло по-зимнему, обожгло холодом. И ливанул, безжалостно захлестал по колонне дождь! Ход беженцев замедлился. И наконец повозка кубанцев впереди замерла. Прождав полчаса, Тихон Маркяныч, в тяжёлой армейской плащ-накидке, слез со своего облучка, оглянулся на баб, сбившихся с дитём под будкой, и заковылял наверх по гравийке. Расспросы ничего не дали. Скоро ли начнётся движение, никто не ведал. Между тем смеркалось. И, как назло, подвода Шагановых прижалась к отвесной скале на самом повороте. Метрах в пяти за каменистой гранью зияла бездна. На самом дне её, далеко внизу, краснели черепицей крохотные домики селений, ниточкой вилась река. Столбы света, просачиваясь сквозь облачную муть, кроваво озаряли пустующую долину. А западнее вставали горы, вершины которых как будто приблизились.
Поняв, что, скорей всего, ночевать придётся на этом гиблом месте, Тихон Маркяныч на краю пропасти приглядел булыжники, подложил их под колёса. За ним следил плечистый кубанец, понуро сидевший на подводе впереди, везущий свою многодетную семью. Сдвинув на затылок вымокшую папаху, он восхищённо-сердито крикнул:
— Как ты, дед, не боишься?! По самому краю ходил... От же гяур! Пропасть бездонная. А ему хоть бы хны. А я эти горы век бы не знал! Не выношу высоты. Два года воевал. На передовой, под артобстрелом так погано не было, как тут... Не примает душа гор! Воды не боюсь. Кубань в летнее половодье переплывал!
— Значится, у тобе глист, — с уверенностью заключил Тихон Маркяныч и прибавил: — Кто страшится высоты, у того в нутре особый червь. Так ишо дед мой учил! Вытравляют энтого нутряка водкой с солью, покеда не просмелеешь. А по мне хочь на дерево было залезть, хочь пропасть энта тёмная — одинаково.
— Ну ты и сказанул, — проворчал кубанец, пересиливая жалобный плач малыша за спиной. — Потому неприятно мне, что к степу привык. Всю жисть на воле! Мы из Расшеватской. То ли краса — полюшко, луг, цветы скрозь, лазорики. А тут? Лед да скалы, снега вечные. Да ещё льёт как из ведра... — Он резко обернулся. — Какого рожна? Цыть!
В досаде спрыгнул на шоссе, тоже подпёр колёса каменюками, подошёл, не вытирая мокрого лица, к старику. Помог ему придержать оглоблю, пока тот выпростал мундштук изо рта лошади, спина которой точно поседела от мыла. Дождь унялся. Непроглядный туман заволок ущелье. Стефан, как назвался кубанец, нудился в промокшей насквозь шинели, заглядывал под парусиновую будку своей подводы, переругивался с женой. Пока Шагановы ужинали, экономно расходуя в пути съестные припасы, он похаживал в сторонке. А затем смущённо подвернул:
— Если можете, позычьте что из еды... Трое малых ребят. И жинка на сносях. И ни кола ни двора... Детишки скигнут, исть просят. Аж прозрачные с голоду...
Полина Васильевна не раздумывая подала ему две банки тушёнки и длинную пачку немецких галет, предупредила:
— Бери! Но больше...
— Что вы, тётенька! Я же понимаю, что отрываете. Спасибочки! Спаси вас Господь!
Ночью он курил табачок Тихона Маркяныча, жалобился:
— Сманули нас атаманы, за немцами потащили. Дескать, скоро возвернётесь. Вот и загубил жисть и свою, и жинки, и мальчат. Куда едем, зачем? Вот чем казачество обернулось! А в станице — хата под жестью. Сад богатющий, нестарый. На чернозёме картошка с мой кулак родила! А кто я есть на чужбине?
— Такая у нас, односум, доля. Её не загадаешь. То при атамане, то шея в аркане. Ты открой, почему кубанцы под Власовым служить удумали?
— Бают, грамотный и за нашего брата. Сам Сталин его было хвалил. У него две дивизии, да ещё мы пристанем, армия!
— Ты, Стефан, хочь и наклепал ребятишек, а умом ишо сам дите! Я не про армию, а про беженцев. Мы с тобой кому нужны?
Штабные никак уже в Австрии. Побросали люд казачий, свои шкуры спасают. А у нас — грудничок. На холоду зараз!
За густым туманом незаметно вставала зорька, — посветлело. Тихон Маркяныч продрог, из торбы кормя гнедую кукурузной сечкой, и снова забрался в подводу, прикорнул у борта. Ветер принёс изморось. Сквозь дрёму старик стал различать частые, как будто вскипающие шорохи.
Плач внучонка раздался над самым ухом, вмиг разбудил. Превозмогая слабость, Тихон Маркяныч приподнялся на локте, спросил:
— Никак голодует? А то при такой мороке ишо молоко пропадёт! И ты гляди, как на беду — морозяка. Ажник снегом припахивает!
— Молока много. Пелёнки все грязные, — раздражённым голосом отозвалась Марьяна, баюкая сынишку. — Все тряпки нахолонули. Нечем перепеленать!
Старик, кряхтя, поднялся. Распахнул телогрейку. Озяблыми руками не сразу снял бишкет. Решительно скомандовал:
— Раскутывай мальца! В рубашку завернёшь. Она стираная и тёплая. Живочко!
И, снова надев бишкет на голое тело, наблюдая, как Марьяна ловко пеленает в его рубаху внука, оживлённо наставлял:
— Нам, старцам, сносу нет. А дитя застудишь — хворь подметит. Нехай казачок греется! Он ишо и не человек, а семечка. Ему без теплушка неможно!
Мелкая крупка сменилась снегом. Он лепил весь день по дороге на гребень Плекенского перевала. Гололедица ещё сильней затруднила продвижение колонны. На глазах у Шагановых соскользнул в пропасть, сорвался полохливый конь, губя вместе с собой и всадника, черноволосого казака. А вблизи горной деревушки Пиана д’Арта сторожила новая беда. Свидились с идущими навстречу отрядами партизан. Пожалуй, это были югославы. В чёрных широкополых шляпах и тёплых куртках цвета хаки (вероятно, английских), с автоматами и гранатами на поясе, вчерашние враги шагали мимо, бросая на казаков откровенно ненавидящие взгляды. Всю колонну сковало напряжение! Достаточно было кому-то выстрелить, и неминуемая гибель наверняка бы настигла сотни обессилевших путников.
Метель городила вдоль бездны сугробы. Стегала по лицам. Всё чаще попадались на обочине брошенные чемоданы, сёдла, ставший лишним домашний скарб. И настойчивей, жалостней просились на подводу! Но Тихон Маркяныч будто окаменел и однажды, когда Полина Васильевна всё-таки приютила у себя на коленях девчушку лет шести, с горечью признался:
— И мине жалко! Тольки кобыла — не трактор. Рухнется с копытков — и нам, и внучонку каюк! И не перечьте! Лошадь зараз золота дороже! Вон, кострецы торчат, и фуража на денёк всего...
Тяжёл был и спуск. После ночёвки в селении Кетчах, сплошь в снежных намётах, неподалёку от которого Тихон Маркяныч угадал «фиат» атамана Краснова (скорей всего, сломавшийся, буксируемый автобусом), одолев ещё один подъём, Шагановы лишь на четвёртые сутки пути оказались у подножия Альп, в долине многоводной Драу. У придорожной луговины старый казак, шатаясь от неимоверной усталости и долгой езды, распряг гнедую. Марьяна, передав Полине Васильевне младенца, пошла к реке с оклунком грязного белья. Оказавшись вдвоём со старшей снохой у подводы, Тихон Маркяныч назидательно молвил:
— Ты сама, Полюшка, доглядай. Что она, молодая, знает? Старается, а толку мало!
— Неправда! Марьянка и аккуратница, и дюже за дитя беспокоится. Абы болтать...
— Я не к тому, — смутился Тихон Маркяныч. — Девка она неленивая и похватная. А посоветовать некому!
Полина Васильевна, покачивая ребёнка, побрела к цветущей вишне, окружённой облачком пчёл. Горячее солнце клонило в дремоту. Щурясь, разом ощутив и майскую теплынь, и дух новоцветья, она почему-то явственно представила своего ненаглядного Яшеньку, родное подворье. Непреодолимые края отделяли её от самого дорогого, заветного на белом свете. Марьянке ещё можно строить планы, рожать, на что-то надеяться. Молода. А что осталось ей? Вспомнилось, что через два дня Пасха. В эту пору испокон веку приводили в божеский вид могилы предков и родни. Прибрана ли могилка Степана? Стоят ли кресты в изножии её родителей? Тоска ворохнулась в душе. И вдруг подумалось, что не к добру явились они сюда, в цветущий тирольский край, в Страстную пятницу...