Обобщая историю попыток реализации социалистического проекта в XX веке, невозможно пройти мимо дискуссии о плане и рынке.
Крушение Советского Союза представлялось многими в качестве окончательного доказательства невозможности эффективного планирования, обреченного проигрывать рыночному обмену, обеспечивающему оптимальное и быстрое распределение ресурсов. К несчастью для сторонников свободного рынка, последующие кризисы дали серьезные основания сомневаться в правильности таких выводов. А технологии обработки информации, получившие распространение в первые десятилетия XXI столетия, породили надежду на то, что централизованное планирование может избавиться от бюрократических проволочек и стать более динамичным. Британская Financial Times пророчила: «Революция больших данных может вернуть к жизни плановую экономику»[394].
Казалось бы, есть все основания вернуться к знаменитой дискуссии о калькуляции плановых данных (calculation debate), затеянной некогда либеральными критиками социализма: теперь их позиции выглядели бы куда менее сильными[395]. Однако в действительности вопрос о планировании не только не сводится к проблемам оптимального подсчета ресурсов и своевременной обработки информации. Куда важнее осознать, что планирование является способом организации общественного воспроизводства в интересах и под контролем всего общества. И отношение социалистов как к плану, так и к рынку должно определяться именно тем, насколько используемые средства соответствуют данной цели.
Как ни парадоксально, вопрос о существовании рыночных отношений при социализме далеко не сразу стал предметом острых дискуссий среди революционеров. Приоритетным вопросом было изменение отношений собственности. Причем Маркс и Энгельс подчеркивали, что эти изменения продиктованы не идеологическими или моральными требованиями, а естественной логикой самого же капиталистического производства. «Всё более и более превращая громадное большинство населения в пролетариев, капиталистический способ производства создает силу, которая под угрозой гибели вынуждена совершить этот переворот. Заставляя всё более и более превращать в государственную собственность крупные обобществленные средства производства, капиталистический способ производства сам указывает путь к совершению этого переворота. Пролетариат берет государственную власть и превращает средства производства прежде всего в государственную собственность»[396].
Как будет организована эта собственность, как она будет использоваться, об этом в трудах основоположников марксизма можно найти лишь общие намеки. Фундаментальное требование состояло в том, чтобы отныне экономика управлялась и ресурсы использовались непосредственно в интересах большинства общества.
Безусловно, в текстах Энгельса несколько раз звучала мысль о том, что после преодоления частной собственности исчезнет и необходимость в товарном производстве, поскольку экономика будет направлена на непосредственное удовлетворение потребностей общества. Хотя программа мер, описанная в «Коммунистическом манифесте», отнюдь не предполагает отмены товарных отношений и рынка, Маркс и Энгельс, размышляя о характере будущей социалистической экономики, менее всего связывали ее развитие с рыночными отношениями. Энгельс высказывался на эту тему вполне определенно: «Раз общество возьмет во владение средства производства, то будет устранено товарное производство, а вместе с тем и господство продукта над производителями»[397].
В то же время с самого начала существования социалистического движения его отношение к рынку было двойственным. С одной стороны, они резко критиковали господство рыночных отношений, их проникновение во все сферы жизни. С другой стороны, для социалистов конца XIX — начала XX века было ясно, что отменить рыночные отношения декретом не получится, а главное — и нет причины, которая бы заставила победивший пролетариат действовать именно таким образом. Такая двойственность отражала объективное противоречие самой экономической истории, поскольку рыночные отношения отнюдь не были порождением буржуазного порядка и сложились задолго до него (а следовательно, могут и пережить капитализм), но именно в рамках этого порядка рынок получил наибольшее развитие, став основным регулятором не только хозяйственной, но и вообще человеческой деятельности. Все продается и покупается, все становится товаром, а рынок становится тотальным.
Тем не менее в конце XIX века, по мере того как усиливалась концентрация капитала и формировались монополии, доминирующие в экономической жизни, появлялись основания утверждать, что, несмотря на формальное провозглашение рыночных принципов, сам же капитализм идет к их отрицанию. Энгельс констатировал, что «свободная конкуренция превращается в монополию, а бесплановое производство капиталистического общества капитулирует перед плановым производством грядущего социалистического общества. Правда, сначала только на пользу и к выгоде капиталистов»[398]. По мере развития акционерных компаний и монополий капитал не только преодолевает свой частный характер (превращаясь в коллективного эксплуататора), но в прошлое уходит и «отсутствие планомерности»[399]. Однако это не отменяет противоречия, поскольку планирование осуществляется не в интересах общества, а в интересах элиты.
События начала XX века в целом подтвердили прогноз Энгельса. Первая мировая война и начальный этап русской революции показали, что уже при капитализме возникают ситуации, когда от рыночных методов приходится отказываться. Причем это не имеет ничего общего ни с идеологическими установками социалистов, ни с коллективной волей пролетариата, ни с индивидуальными убеждениями революционных лидеров. Рынок в условиях глобальных потрясений рухнул сам. Меры централизованного планирования и нерыночное распределение продуктов начали вводиться воюющими правительствами в разных концах Европы еще до прихода большевиков к власти в России.
«Военный социализм» в Германии во время Первой мировой войны, как и «военный коммунизм» в России во время войны гражданской порождены были именно развалом системы денежного обращения и объективной необходимостью использования натурального обмена, о чем вполне откровенно писал Макс Вебер. В условиях, когда рынок функционирует, не сталкиваясь с чрезвычайными вызовами, появляется иллюзия, будто можно свести все экономические расчеты к денежным, игнорируя сами товары и предметы, подлежащие распределению. Напротив, любой масштабный кризис ставит вопрос о «рационализации натурального расчета» и требует выработки соответствующих методов хозяйственной организации. «Но нынешняя война, как и любая война в истории, делает их насущными в свете трудностей военной и послевоенной экономики вновь и с огромной силой»[400].
Между тем военная экономика, решая одни проблемы, неминуемо сталкивалась с другими. Это тоже констатировал Макс Вебер: «Расчеты здесь лишь технически точны, а экономически (в отношении материалов, которым не грозит скорое иссякание, и рабочей силы) очень приблизительны». Они не учитывают «конкуренцию целей», существующую внутри сложного общества, а потому не могут «обеспечить долговременную рациональность принятого распределения труда и средств производства»[401]. Но те же проблемы возникают и внутри корпоративной капиталистической экономики, поскольку при столь высокой концентрации ресурсов в одних руках «точно считают только там и тогда, где и когда вынуждены это делать»[402].
К 1920-м годам опыт «военного социализма» в Европе показал, что экономика может жить и развиваться без рынка, другой вопрос — стоит ли к этому стремиться?
Обсуждая возможности и границы социализации экономики, Макс Вебер, ссылался на теоретическую и практическую деятельность своего ученика Отто Нейрата и приходил к выводу, что при полном обобществлении всей хозяйственной деятельности деньги в самом деле могут оказаться ненужными, а отношения обмена будут регулироваться с помощью натурального расчета. Но является ли такое решение практически возможным и желаемым, по крайней мере — в том реальном мире, о котором идет речь? Скорее, следует разделить экономическую жизнь на сферы, объективно требующие и не требующие социализации, а граница между тем и другим «по форме и степени могла бы определяться эффективными ценами»[403].
Необходимость обеспечивать снабжение городов и работу промышленных предприятий несмотря на обесценивание денег и резкое изменение всех привычных соотношений между спросом на различные группы товаров, заставляла правительства с разной идеологической окраской прибегать к принудительному изъятию продовольствия в деревнях, вводить карточки и нормировать распределение ресурсов. Оценивать эффективность такой экономики с помощью рыночных критериев не имело никакого смысла, ибо задачей управления был не рост производства, благосостояния или дохода граждан, а всего лишь их выживание и сохранение городского общества. И с данной задачей «военный коммунизм» успешно справлялся. Однако по мере того, как из различных решений и мер формировалась более или менее логичная система, возникала и соответствующая идеология, ставшая позднее органической частью коммунистической традиции.
Тем не менее даже в разгар военного коммунизма в 1918 году Ленин прекрасно понимал, что тотальное обобществление собственности и, соответственно, полный отказ от рыночных отношений невозможны и нежелательны. По отношению к крупному капиталу должна проводиться беспощадная экспроприация. «Но мы знаем, что мелкое производство никакими декретами перевести в крупное нельзя, что здесь надо постепенно, ходом событий убеждать в неизбежности социализма»[404].
Новая экономическая политика, введенная Лениным и большевиками в начале 1920-х годов, несколько поколебала идеологию, ставшую господствующей в годы Гражданской войны, но следует помнить, что и тогда многие коммунисты воспринимали происходящее как отступление. Возвращение к рыночным методам ведения хозяйства противоречило не столько принципам коммунизма, сколько их представлениям о том, как эти принципы должны быть реализованы на практике.
Тем не менее опыт военного коммунизма и НЭПа в совокупности убедили всех участников советских экономических дискуссий в необходимости сочетания планового и рыночного начал в новой экономике. Троцкий, выступавший решительным критиком «отступления» в годы НЭПа, прекрасно понимал, что отмена рынка (по крайней мере — в переходную эпоху) невозможна. «Для регулирования и приспособления планов должны служить два рычага: политический, в виде реального участия в руководстве самих заинтересованных масс, что немыслимо без советской демократии; и финансовый, в виде реальной проверки априорных расчетов при помощи всеобщего эквивалента, что немыслимо без устойчивой денежной системы»[405]. При этом он придерживался весьма консервативного даже для своей эпохи представления, что «единственными подлинными деньгами являются те, которые основаны на золоте»[406].
Теоретические дискуссии 1920-1930-х годов были прерваны политическими репрессиями, которые ударили по сторонникам практически всех точек зрения. В период коллективизации и форсированной индустриализации в СССР пришлось из-за возникшего дефицита продовольствия и множества других товаров снова вводить карточную систему. Как отмечает историк Вадим Роговин, «это трактовалось сталинской пропагандой не как вынужденная временная мера, а как ступень к полной ликвидации рыночных отношений, прямому безденежному распределению продуктов»[407]. Однако очень скоро политика вновь изменилась. По мере того как происходила нормализация снабжения, в советское хозяйство возвращались и элементы рынка. Хотя на идеологическом уровне советское планирование, сложившееся в годы первых пятилеток, укрепило идеологические установки, возникшие еще в период военного коммунизма, модель хозяйства, сформировавшуюся в СССР, нельзя назвать нетоварной: рабочие получали заработную плату, изделия промышленности продавались за деньги, хоть и по твердым ценам, на колхозных рынках продавцы могли устанавливать цены самостоятельно. Рыночные критерии, использовавшиеся советскими плановыми органами и предприятиями, получили название хозрасчета (хозяйственного расчета). Выступая на XVII съезде партии, Сталин подчеркивал: «Чтобы экономическая жизнь страны могла забить ключом, а промышленность и сельское хозяйство имели стимул к дальнейшему росту своей продукции, надо иметь еще одно условие, а именно — развернутый товарооборот между городом и деревней, между районами и областями страны, между различными отраслями народного хозяйства. Необходимо, чтобы страна была покрыта богатой сетью торговых баз, магазинов, лавок. Необходимо, чтобы по каналам этих баз, магазинов, лавок безостановочно циркулировали товары от мест производства к потребителю. Необходимо, чтобы в это дело были вовлечены и государственная торговая сеть, и местная промышленность, и колхозы, и единоличные крестьяне»[408].
Политику, проводившуюся с середины 1930-х годов, Вадим Роговин характеризует как сталинский неонэп. Лозунги борьбы дополнились призывами к «зажиточной жизни», которая, в свою очередь, связывалась с изобилием товаров[409]. Рыночные факторы стали учитываться в процессе формирования планов: «После отмены карточного распределения рабочие и служащие стали реализовывать свой заработок на колхозном рынке, с его свободными ценами и в государственных магазинах, где при фиксированных ценах имелась известная возможность потребительского выбора. Таким образом, в стране возник более широкий потребительский рынок. Обладая свободой в выборе сфер приложения своего труда, жители городов теперь в большей степени руководствовались соображениями заработной платы и другими потребительскими стимулами. Стало быть, в стране существовал и рынок рабочей силы, побуждавший предприятия к конкуренции за привлечение работников»[410].
По мнению Сталина, такое положение дел было связано с существованием в СССР двух форм собственности — государственной и колхозно-кооперативной. «Это обстоятельство ведет к тому, что государство может распоряжаться лишь продукцией государственных предприятий, тогда как колхозной продукцией, как своей собственностью, распоряжаются лишь колхозы. Но колхозы не хотят отчуждать своих продуктов иначе как в виде товаров, в обмен на которые они хотят получить нужные им товары. Других экономических связей с городом, кроме товарных, кроме обмена через куплю-продажу, в настоящее время колхозы не приемлют. Поэтому товарное производство и товарооборот являются у нас в настоящее время такой же необходимостью, какой они были, скажем, лет тридцать тому назад, когда Ленин провозгласил необходимость всемерного разворота товарооборота»[411].
Разумеется, ссылка на то, что колхозы «не хотят» отдавать свою продукцию иначе как за деньги, была не более чем идеологической уловкой. Реальный контроль над принятием ключевых решений оставался в руках партийной и хозяйственной бюрократии. Существование товарных отношений было связано, с одной стороны, с необходимостью экономического учета и контроля, без которых невозможно было бы планирование, а с другой стороны, как позднее показал Ота Шик, с тем, что в обществе существуют различные интересы. Стихийное согласование этих различных интересов на экономическом уровне происходит в процессе рыночного обмена, и даже централизованное планирование обязано с этим считаться[412].
Между тем к середине 1950-х годов советская бюрократия уже не справлялась с возросшей сложностью встающих перед народным хозяйством задач. Снижающаяся эффективность советской экономики спровоцировала в 1950-1960-е годы новую большую дискуссию[413]. В обсуждение вопросов о перспективах хозяйственной реформы включились и специалисты из других стран советского блока. Плодом этих споров и стала теория «рыночного социализма».
Первоначально интерес к рынку, таким образом, тоже не был порождением идеологии, а оказался связан именно с необходимостью повысить эффективность управления экономикой в государствах советского типа и преодолеть ограниченность бюрократического централизма[414]. Однако очень скоро с «рыночным социализмом» стало происходить то же самое, что и с «военным коммунизмом»: он стал идеологией. Такой ход мысли логически привел целый ряд экономистов, первоначально стоявших на таких позициях, в либеральный лагерь — это произошло не только с Яношем Корнаи, но в конце жизни даже с известным польским марксистом Влодзимежем Брусом[415]. Эта идеология, несмотря на существенно изменившиеся экономические и технологические условия, продолжает формировать представления о социалистических реформах у большинства умеренных левых авторов и в начале XXI века. Так, Хоннет видит задачу левых в том, чтобы, ориентируясь на этические ценности, обеспечить преобразование рыночных институтов: «Сегодня одна из самых насущных задач социализма состоит в том, чтобы снова очистить понятие рынка ото всех добавленных к нему задним числом примесей специфичных для капитализма свойств, чтобы таким образом получить возможность проверить его устойчивость к моральным нагрузкам»[416]. Проблема в том, что, призывая «очистить» рынок от капитализма, Хоннет не может определиться с вопросом, что отличает социалистическую экономику от буржуазной, кроме, конечно, этических ценностей, которые, увы, сами меняются под влиянием общественного развития.
В конце 1980-х годов, когда перестройка уже предвещала закат советской системы, на страницах британского New Left Review состоялась примечательная дискуссия между бельгийским троцкистом, идеологом IV Интернационала Эрнестом Манделем и экономистом-советологом из университета Глазго Алеком Ноувом. Если первый, опираясь на классические тексты Энгельса, призывал к преодолению рыночных отношений с помощью демократического планирования[417], то второй, ссылаясь на практический опыт, настаивал на полезности рынка[418]. Парадоксальный характер дискуссии подчеркивался тем, что авторы говорили на совершенно разных теоретических языках, приводя аргументы, которые фактически не соприкасались друг с другом. Итогом этого спора стала публикация статьи англичанки Дайан Эльсон, поставившей вопрос принципиально иным образом. Если Ноув выступал за рынок, а Мандель против него, то Эльсон заговорила о механизмах социализации рынков, необходимо порождаемых задачами того же демократического планирования[419].
Проблема не в том, «хорош» или «плох» рынок сам по себе и даже не в том, каким образом он необходим социалистической экономике как механизм, способствующий рациональному использованию ресурсов и связывающий производителей с производителями, а в том, что развитие новейших технологий и формирование новых потребностей (как индивидуальных, так и коллективных), наряду с появлением новых проблем неминуемо заставляет нас выходить за границы рынка. Не отрицая его необходимости и не пытаясь его отменять или демонтировать, мы ставим перед собой задачи, решение которых требует совершенно иных подходов.
Рынок незаменим, если речь идет о производстве обуви или о повышении качества обслуживания в ресторанах, но куда меньше можно на него полагаться, организуя обеспечение целых регионов электроэнергией или финансирование фундаментальных научных исследований, практическая выгода от которых вряд ли станет доступна ранее, чем через 20–30 лет. Отсюда с неизбежностью вытекает вывод о том, что чем более масштабные и долгосрочные задачи ставит перед собой общество, тем меньшую роль для их решения будет играть рынок и тем больше потребность в планировании. В этом смысле действительно экономический прогресс человечества означает выход за пределы рынка. И в известном смысле даже за пределы экономики в том смысле, как мы ее сейчас понимаем.
Рассуждая о кризисе индустриальной цивилизации и растущем значении цифровых технологий, российский экономист Вячеслав Иноземцев указывает на «невозможность адекватного исчисления стоимости информационных продуктов, индивидуализированных благ, определения ценности самих производственных компаний и заключенного в них человеческого и социального капитала»[420]. Однако решение проблемы он видит всего лишь в появлении новых статистических показателей, более точно отражающих новую реальность. Между тем очевидно, что проблему меняющихся производительных сил невозможно решить, не затрагивая самих производственных и в более широком смысле общественных отношений, включая отношения власти и собственности. Новые технологии ставят под вопрос объективную необходимость в рыночном обмене, позволяя регулировать производственную деятельность через непосредственные согласования заинтересованных коллективов, сообществ и лиц. По той же причине исчезают или сужаются технологические основания для частной собственности, не являющейся уже необходимым элементом в процессе взаимодействия между участниками экономических процессов. В XXI веке стихийно формируется многоуровневая экономика, неминуемо требующая комплексных решений, комбинирующих различные подходы. Старое не исчезает полностью, оно лишь уступает главенствующее место новому. И это еще один повод для создания мощного общественного сектора, работающего на интеграцию различных технологических и социально-бытовых укладов, не только исторически сложившихся в обществе, но и продолжающих в нем развиваться и взаимодействовать.
С одной стороны, необходимость получения базовых ресурсов, необходимых для воспроизводства общества как такового, создает экономику потока (как, например, в производстве энергии, базового сырья и т. д., когда отдельно взятый покупатель не может свободно выбрать, какой именно баррель нефти больше соответствует его вкусам и пристрастиям), а с другой стороны, необходимость стратегических инвестиций требует не только затраты общественных средств, но и концентрации их в руках ответственных перед обществом органов.
В то время как политика неолиберализма была направлена на то, чтобы превратить в товар все, что в принципе может производиться или использоваться человеком, интересы общества требуют декоммодификации, иными словами — возвращения предметам, действиям и процессам их непосредственного первоначального смысла, когда доступ к ним не был ограничен платежеспособным спросом[421].
Замена рыночного обмена непосредственными отношениями между людьми и сообществами там, где такие отношения вызваны к жизни самим развитием технологий и общества, не отменяет необходимость в рыночных механизмах постольку, поскольку речь идет о традиционных формах производства и потребления. Но интеграция этих уровней экономической деятельности возможна лишь на основе демократического планирования. А следовательно, потребность в экономической демократии вытекает из самого процесса развития человечества.