К книге
Долгое отступлениеЧАСТЬ 3 НЕОЛИБЕРАЛИЗМ: ДОЛГИЕ ПРОВОДЫ. ГЛАВА 1.БОЛЬНОЕ ОБЩЕСТВО
53%
ЧАСТЬ 3 НЕОЛИБЕРАЛИЗМ: ДОЛГИЕ ПРОВОДЫ. ГЛАВА 1.БОЛЬНОЕ ОБЩЕСТВО
10

Великая рецессия, потрясшая мир в начале XXI века, оказалась не одноразовым событием и даже не очередным (пусть и очень масштабным) потрясением в ряду других таких же кризисов, а началом затяжного периода, когда любые решения конкретных экономических, а затем и политических проблем лишь поднимали ставки, усугубляя общую нестабильность. В условиях, когда глубинные причины происходящего не только не могли быть устранены, но даже не могли быть публично признаны, иначе и быть не могло.

Антикризисные меры правительств в сочетании с неолиберальной политикой сдерживания заработной платы суммарно породили большое количество «лишних» денег, которые было невозможно выгодно вложить в производство из-за недостатка спроса. Хотя глобальный экономический спад был преодолен, это не сопровождалось (в отличие от 1932–1936 годов) даже ограниченными структурными реформами, а потому ни одна из причин, породивших Великую рецессию, устранена не была. Промышленность в развитых странах задыхалась из-за конкуренции дешевого труда на периферии капиталистической мир-системы, но там, в свою очередь, возник кризис сбыта из-за сокращения занятости и снижения числа «хороших» рабочих мест в странах «центра».

На протяжении 2008–2010 годов кризис просто «тушили деньгами». Учетная ставка центральных банков после 2008 года стала в соответствии с кейнсианскими рецептами крайне низкой, кредит для корпораций сделался дешевым. Но в условиях, когда государства продолжали сокращать прямое участие в экономике, а у трудящихся и мелкого бизнеса не было свободных средств из-за низких зарплат и демонтажа социального государства, вкладывать деньги в создание новых производств или в масштабное расширение уже имеющегося бизнеса не имело смысла. Избыточный капитал хлынул в «цифровой сектор».

ПЕРМАНЕНТНЫЙ КРИЗИС

Марк Шенэ констатирует, что начиная с первой половины 2000-х годов развитие банковской системы капитализма представляет собой «перманентный кризис», который сопровождается ростом безответственной финансовой аристократии. «Финансовые рынки уже не в состоянии нормально функционировать. Они не выполняют функции оптимального размещения капиталов и рисков». Получив огромное политическое влияние, финансовый сектор, «вместо того чтобы служить экономике, подчиняет ее»[232]. Крупнейшие банки, став системно необходимыми для функционирования экономики, приобретают возможность шантажировать правительства и общества, требуя покрытия своих убытков всякий раз, когда их бизнес сталкивается с трудностями из-за неудержимой жажды прибыли, порождающей неоправданные риски.

Неолиберальная политика конца XX века превратила финансовый капитал не только в основную силу, определяющую развитие рынков, но и в важнейший фактор экономического роста. Однако события первых двух десятилетий нового века продемонстрировали, насколько ограниченным и нестабильным было это господство. Великая рецессия 2008–2010 годов выявила, что даже самые могущественные банки легко становятся жертвами собственной спекулятивной экспансии, затягивая в пучину падения множество других предприятий, после чего приходится искать спасения в добром старом государственном вмешательстве, неэффективность которого только что была объявлена аксиомой. Спустя десять лет, в 2020 году, финансовый капитал со всей его развитой инфраструктурой, передовыми информационными технологиями, впечатляющими глобальными сетями и политической мощью, оказался бессилен и бесполезен перед крошечным врагом — вирусом COVID-19.

Анализируя события 2008–2010 годов, Адам Туз писал: «Возникает искушение сделать вывод о том, что кризис глобализации подтвердил жизненно важную роль национального государства и зарождение новой разновидности государственного капитализма»[233]. Однако «этот диагноз верен лишь отчасти»[234]. Несмотря на то что государства повсеместно выступили в роли спасителя по отношению к рушившимся рынкам, движущей силой мировой торговли и финансов выступают все же транснациональные корпорации. Тем не менее сам Туз признает, что дело не в мифической слабости национальных правительств, а в том, что они сами себя в ходе неолиберальных реформ превратили в инструмент реализации и защиты корпоративных интересов. В течение трех десятилетий, предшествовавших кризису, господствовали идеи «рыночной революции», правительства больше всех заботились о прекращении «государственного интервенционизма». На самом деле государственное регулирование никуда не исчезло, но теперь оно было делегировано «независимым» учреждениям и в первую очередь «независимым центральным банкам», задача которых состояла в поддержании дисциплины и в том, чтобы придать стихийным экономическим процессам упорядоченность и предсказуемость[235]. При этом проблема, по мнению Туза, состоит в том, что «на самом деле для одних правила есть, а другим они не писаны»[236]. Два-три десятка крупнейших банков, по сути, определяли жизнь финансовых рынков планеты, действуя по своему усмотрению и не слишком оглядываясь на какие-либо правила и нормы, тогда как правительства принуждены были справляться с последствиями их ошибок и провалов. «По сути, неолиберальный режим ограничения расходов и фискальной дисциплины действовал с оговорками. В случае крупных финансовых кризисов, угрожавших „системным“ интересам, выяснялось, что мы живем в эпоху не ограниченного, а большого правительства, крупномасштабных государственных действий и интервенционизма, который имел больше общего с военными операциями или с оказанием экстренной медицинской помощи, чем с управлением, подчиняющимся закону. И это выявило важную, но неприятную истину, замалчивание которой диктовало весь ход экономической политики с 1970-х годов. Основы современной монетарной системы носят политический характер, и с этим ничего нельзя поделать»[237].

Увы, данная проблема, в свою очередь, является лишь следствием гораздо более масштабного сдвига, тесно связанного с утверждением заново (в новых условиях и с новой силой) классового характера власти, когда ее институты изначально создаются именно для защиты определенных корпоративных интересов. Ради этого и писались правила, а «независимость» центральных банков и других связанных с государством финансовых учреждений должна была не просто обеспечить крупнейшим корпорациям прямой контроль над этими институтами, но и освободить их от какого-либо контроля со стороны публики и ответственности перед ней. Надо отметить, что Туз также признает «политический» характер принимавшихся решений. Но речь идет не только о политике, но и о том, что демонтаж демократии становится важнейшим условием реализации власти финансовых элит в современных условиях. Оборотной стороной этого процесса оказывается, впрочем, иллюзия независимости не только от народа, но и от объективных обстоятельств, которые неминуемо и необходимо напоминают о себе кризисами, приобретающими с каждым разом все более катастрофический характер.

КОВИД КАК СОЦИАЛЬНЫЙ ВЫЗОВ

Спасение банковского сектора во время кризиса 2008–2010 годов на самом деле не только не помогло решить накопившиеся долгосрочные проблемы и смягчить противоречия неолиберальной системы, но, напротив, привело к тому, что эти проблемы и противоречия продолжали накапливаться, а кризис приобрел затяжной характер[238]. Однако в 2020 году ситуация осложнилась еще больше, когда на проблемы в глобальной экономике наложилась эпидемия COVID-19.

Массовое сокращение производства и изменения в образе жизни, затронувшие миллионы людей на всех континентах, породили новые общественные противоречия, изменили экономику и спровоцировали многочисленные проблемы на международном и национальном уровне. Незадолго до начала Российско-украинской войны 2022 года американский исследователь международных отношений Джошуа Басби утверждал, что эта эпидемия «может быть самым значимым по своим последствиям событием начала XXI века»[239]. Пандемия представляла собой одновременно удар по глобализации и демонстрировала ее последствия, в значительной мере необратимые. «Правительства уже не могут решить свои задачи, опираясь исключительно на внутреннее производство. Глобально интегрированные логистические цепочки приводят к тому, что все зависят от импорта медицинских препаратов, лекарств, масок и оборудования. У многих стран вообще ничего нет, чтобы самостоятельно бороться с болезнью, лишь немногие страны могут собирать информацию о распространении эпидемии по миру, вкладывать деньги в новые лекарства и вакцины, необходимые, чтобы помочь больным и окончательно победить вирус»[240].

Возникшая на глобальном уровне ситуация в очередной раз доказывала, что рыночные структуры не способны обеспечить эффективную реакцию на глобальные вызовы, требующие международной кооперации. Но происходило совершенно обратное. Дезорганизация рынков, паника и неспособность государств к сотрудничеству резко контрастировали с весьма активной координацией усилий правительств в 2008–2010 годах во имя борьбы с финансовым кризисом, что, в свою очередь, демонстрирует систему институциональных приоритетов, сложившихся во всем мире к началу XXI века.

«Сталкиваясь с дефицитом медицинского оборудования и препаратов, многие страны, по которым одновременно ударила пандемия, вместо того чтобы наладить глобальное сотрудничество, ведут острую конкуренцию между собой, перекрывая вывоз необходимых товаров»[241].

Задним числом можно констатировать, что панические меры, принятые большинством правительств на основе рекомендаций Всемирной организации здравоохранения, не только крайне тяжело сказались на социальной обстановке и потребительских рынках, но и оказались не слишком эффективными с медицинской точки зрения. Однако такое развитие событий было следствием именно сложившейся экономической и политической практики, а не результатом некомпетентности или, наоборот, тайного сговора медицинских чиновников и экспертов.

Несмотря на серьезный ущерб здоровью, который наносил новый вирус, он был гораздо менее опасным, чем большинство болезней, с которыми медицина сталкивалась на протяжении человеческой истории. Хотя показатели летальности и масштабы распространения инфекции существенно превышали сезонный грипп, они все же не были такими, чтобы составить угрозу существованию и воспроизводству общества. Ни в какое сравнение с эпидемиями испанки или тифа, бушевавшими за сто лет до этого, ковид не шел. Ущерб, нанесенный мировой и большинству национальных экономик закрытием целых отраслей и массовым падением спроса из-за карантина, был очевидно больше непосредственного вреда, наносимого обществу вирусом. И даже если сделать поправку на абсолютную ценность человеческой жизни, ответ будет неочевидным — еще предстоит подсчитать, сколько людей в развитых странах покончили с собой из-за стресса одиночества, сколько человек умерло от голода в странах Азии, где целые регионы лишились средств к существованию из-за свертывания экспортных заказов.

Вполне логично, что диспропорция между масштабами медицинской проблемы и абсолютно беспрецедентными карантинными мерами, принятыми в большинстве стран мира, вызвали к жизни многочисленные теории заговора. В условиях, когда рациональная картина мира в головах миллионов людей была подорвана десятилетиями идеологической реакции (в том числе и систематическим искоренением марксизма), подобные версии событий распространялись во всех концах планеты с неудержимой силой, подобно пожару в прерии.

Вопреки многим прогнозам, пандемия COVID-19 не изменила мир, но радикальным образом обострила все его противоречия, подведя черту под целым историческим периодом. Она явственно продемонстрировала не только кризисное состояние социально-экономических и политических институтов современного общества, но и их неспособность справиться с обеспечением даже собственного текущего воспроизводства перед лицом не такого уж страшного объективного вызова.

Чем более рыночной является экономика, тем менее она готова к вызовам, порожденным войнами, эпидемиями, стихийными бедствиями, а заодно и к резким технологическим сдвигам. Возникающие общественные потребности выявляют, пользуясь терминологией Шумпетера, «провалы рынка», которые оказываются тем масштабнее, чем более резко и внезапно эти потребности возникают. Неолиберальная система оказалась принципиально неспособной быстро и адекватно реагировать на резкое изменение внешних или внутренних условий собственного существования, но в то же время эффективно сопротивлялась любым сколько-нибудь значимым реформам.

Кризис массового сознания тоже развивался рука об руку с кризисом общественного порядка. Эпидемия подорвала доверие к институтам, ранее считавшимся безусловно необходимыми, но отнюдь не способствовала осознанию людьми необходимости радикального преобразования мира.

Применительно к коронавирусу проблема состояла не столько даже в масштабах вызова, сколько в его внезапности. Сокращение общественного сектора и демонтаж социального государства устранили необходимые страховочные механизмы, без которых в подобных случаях невозможно успешно реагировать на подобные угрозы. Не вирус стал причиной медицинского кризиса, а состояние повсеместно деградировавшего здравоохранения превратило опасную, но вполне ординарную эпидемию в глобальную катастрофу. Пока вакцины от коронавируса не было, нехватка врачей не давала возможности помогать одинаково всем больным, обеспечивая им необходимый уход, борьбу с симптомами и осложнениями, что гарантировало бы низкий уровень летальности. А концентрация всех усилий на борьбе с ковидом привела к тому, что необходимой помощи не получали миллионы пациентов, страдавшие другими заболеваниями, из-за чего люди тоже начали массово погибать.

Система всеобщего бесплатного здравоохранения формировалась на основе нерыночных принципов, ее функционирование было связано с другими сегментами общественного сектора, тоже пострадавшими от неолиберализма. Здравоохранение XX века, развивавшееся в качестве одного из институтов социального государства, имело свои недостатки. Тогдашняя медицина была не слишком внимательна к индивидуальным особенностям и чувствам пациента. Но ее демонтаж ради «клиентоориентированного подхода» оказался катастрофой в плане не только медицинском, но и экономическом, социальном, этическом и даже политическом. Здравоохранение большинства развитых стран, включая Россию, оказалось не готово к борьбе с эпидемией не из-за недостатка оборудования или лекарств, а из-за изменившейся организационной структуры, которая, в свою очередь, породила нехватку медперсонала, коек и защитных средств для врачей.

Недофинансирование и рыночная реорганизация здравоохранения привели к ухудшению его результативности еще до начала пандемии COVID-19. Так, британская пресса сообщала, что в октябре 2019 года, еще до распространения коронавируса, от обычного гриппа в стране умерло 62 тысячи человек, показатель немыслимый в конце XX века[242]. В России количество больниц только за период с 2000 по 2015 год сократилось в два раза, упав до уровня 1913 года, а количество больничных коек за тот же период уменьшилось на 27,5 % (в сельской местности — на 40 %). С 2017 по 2019 год число больничных коек на 10 000 человек населения сократилось с 80,5 до 78,4[243].

Трагический парадокс состоит в том, что средства на здравоохранение в большинстве развитых стран по-прежнему выделялись и оставались весьма значительными. Но изменилась структура расходов. В свою очередь, критерии эффективности становились чисто рыночными даже в общественном секторе. В XX веке здравоохранение развивалось как система, обеспечивающая общественные потребности, не здоровье отдельного «клиента», а здоровье общества в целом. Именно поэтому организация национальных систем здравоохранения была тогда принципиально «избыточной» с точки зрения рынка. Напротив, неолиберальная концепция экономического развития представляет медицину как одну из отраслей сферы услуг. А поскольку рынок ориентирует управление на текущий спрос, нет смысла держать «про запас» лишние койко-места, оплачивать «лишний» медицинский персонал и готовить специалистов. Правительства, стремясь оптимизировать бюджеты, урезали расходы, считавшиеся «неэффективными». Такая оптимизация привела во всем мире к сжатию системы здравоохранения. Текущие меры медицинской профилактики были отменены как «избыточные» и «неэффективно затратные», в результате чего системы здравоохранения повсеместно оказались не готовы к массовым эпидемиям.

Конечно, сокращение общественного сектора должно было компенсироваться развитием коммерческой медицины. Но она тоже была ориентирована на текущий платежеспособный спрос, а потому оказывалась сверхспециализированной и не имеющей потенциала быстрого развертывания в кризисной ситуации. Хотя изрядные средства выделялись во многих странах на конкретные проекты (чаще всего это были онкология или кардиология), бессистемное финансирование отдельных направлений без связи с другими сегментами отрасли лишь вносило дезорганизацию. Несмотря на размах отдельных программ, институциональное финансирование здравоохранения сокращалось, его способность гибко реагировать на новые проблемы и вызовы сводилась к минимуму, а саморегулирование становилось невозможным.

САНИТАРНЫЙ АВТОРИТАРИЗМ

Главным экономическим последствием пандемии оказался не нанесенный ей финансовый ущерб и не изменения в организации труда, связанные с распространением надомной работы, дистанционных услуг и интернет-торговли, а очевидное изменение общих правил игры, отношений между обществом, бизнесом и государством. По факту пандемия в очередной раз продемонстрировала типичную картину провала рынка и очевидную необходимость медицинского и социального планирования, причем скоординированного уже на международном уровне (что, однако, невозможно без национальных и региональных институтов планирования). Турецкий медик Эртегрул Оруч писал: «Тот факт, что коммерческие права на производство вакцин принадлежат небольшому числу компаний, приводит к неизбежной нехватке вакцин, поступающих на рынок, и к завышенным ценам, которые выставляют фармацевтические корпорации, что, в свою очередь, привело к тому, что беднейшие страны не могли обеспечить свое население вакцинами. Напротив, в богатых странах накопился избыток вакцин, существенно превышавший потребность в них»[244].

Разумеется, правительства вынуждены были принимать меры, чтобы исправить положение. Историк Алексей Сахнин назвал начавшееся весной 2020 года резкое усиление вмешательства государства в жизнь граждан «санитарным социализмом» по аналогии с «военным социализмом», вводившимся европейскими странами во время Первой мировой войны[245]. Однако государственное вмешательство в жизнь общества, не связанное с принципиальным отказом от курса на продолжение антисоциальной политики, привело не к повышению уровня солидарности и расширению социальных прав, а к возникновению новых конфликтов и противоречий.

Американский социолог Чарльз Торп характеризует порядки, возникшие в результате пандемии, как попытку нормализации ненормального мира, своего рода «постнормальность». И причину происходящего надо искать отнюдь не в распространении вируса, а в разрушении социального государства. «Это надо понимать в широком смысле как конец неустойчивой нормальности, характерной для периода фордизма и кейнсианства, который продолжался всего четверть века, начиная с конца Второй мировой войны. Этот период можно считать пиком модерна. Истоки того, что случилось в постнормальные времена, начавшиеся с пандемии COVID-19, надо искать в 1970-х годах. Именно тогда начались экономические сдвиги, которые привели нас к теперешнему постнормальному состоянию»[246].

Резкое сокращение функций и возможностей социального государства привело отнюдь не к сокращению бюрократии и правительственного вмешательства в частную жизнь или даже в рыночные процессы, но перенастроило институты власти, для которых теперь основной и наиболее органичной вновь, как и до середины XX века, сделалась функция организованного насилия. В результате даже свои социальные и регулирующие функции государство реализовывало именно насильственно-репрессивными методами. Повсюду власть прибегала к карантинным и запретительным мерам, практиковавшимся в Средние века и вплоть до XVII столетия. Правда, опыт организации карантинных мероприятий был в значительной мере утерян. А потому государство не только боролось с эпидемией, главным образом с помощью репрессий и запретов, но и делало это крайне неэффективно. Социально-экономический ущерб от карантинных мер по большей части оказывался более или менее пропорционален тому, насколько в той или иной стране были подорваны институты социального государства. Вирус протестировал также и «качество» правительственной бюрократии, показав неутешительные результаты.

Даже в странах с относительно устойчивыми демократическими институтами выяснилось, что структурами, наиболее способными справиться с ситуацией, оказываются не социальные службы, а военно-полицейские силы. Военно-полицейский комплекс оказался единственным сектором государственной системы, не только не подвергшейся массовым сокращениям и оптимизациям, но и разросшимся практически во всех странах. Объясняется это вполне рациональными причинами. В отличие от медиков или учителей, которым постоянно приходится доказывать свою рыночную состоятельность, военные и полиция не обязаны были это делать. Они могли в любой момент обосновать необходимость своего существования и даже накапливать резервы. Армия в мирное время все равно должна готовиться к войне. Генералов, в отличие от ученых, невозможно перевести на работу по проектному принципу или отправить на удаленку. Затраты на полицию и военных можно всегда оправдать реальными или мнимыми угрозами: терроризм, международная напряженность, массовые волнения. Чем более «рыночным» является то или иное общество, тем острее конкуренция, тем острее конфликты и противоречия.

Имея слабую медицину, зато сильную полицию, правительства не имели выбора. А уж эти службы работали своими привычными средствами. Подобные меры вводились в самых разных странах, включая наиболее демократические, а любой город, оказавшийся в карантине, стал напоминать территорию, оккупированную вражеской армией.

Как отмечает политолог Глеб Кузенцов, «пандемия способствовала концентрации властных полномочий в руках исполнительной власти, а также служила поводом для ограничения возможностей тех, кто пытался ее оспаривать»[247]. Повсеместно наряду с мерами по введению карантина и защите здоровья граждан вводились ограничения свободы слова и свободы собраний, которые никто не собирался резко отменять после победы над болезнью. Запреты, вводившиеся в России, поразительным образом воспроизводились в западных демократиях, осуждавших «путинский авторитаризм». Даже в чисто медицинском плане задачей властей повсеместно было «администрирование ковида под видом борьбы с ним»[248].

Политический и управленческий класс большинства стран, с одной стороны, постарался использовать возможности, открывшиеся ему благодаря пандемии, но с другой стороны, так и не смог выработать стратегию поведения в новых условиях. «С момента появления коронавируса он сосредоточился на введении чрезвычайного положения и распространении страха среди граждан. Это позволило ему легитимизировать ограничительные меры, непропорциональные существующей угрозе», пишет Глеб Кузнецов[249]. Итальянский философ Джорджо Агамбен пошел в своих выводах еще дальше, заявив, что эпидемия в принципе была не более чем поводом для введения чрезвычайных полицейских мер, необходимость которых продиктована не опасностями, связанными с распространением болезни, а общей логикой развития современного капитализма. Формируется новый политический порядок, формально не отменяющий демократию, но замещающий ее режимом чрезвычайного положения[250]. В противоположность Агамбену, шведский географ и эколог Андреас Малм видит в опыте чрезвычайных мер, предпринятых государствами в ходе эпидемии ковида, рецепт будущего спасения планеты. Чрезвычайное положение должно создать возможность для радикальных экологических реформ в духе советского военного коммунизма[251]. Без ответа, однако, остается главный вопрос — какое именно государство будет проводить данные меры, используя режим чрезвычайного положения, какие социальные группы выиграют или проиграют от этих мер? До тех пор пока политический контроль остается в руках старой элиты, мобилизационные усилия, даже оправдываемые самыми благими намерениями, оборачивались против интересов и прав большинства.

При этом полностью отсутствовала какая-либо программа выхода, не было даже простейших представлений о том, что делать, когда все это закончится. Разумеется, идеальным положением дел было бы сохранение сложившихся правил навечно, но даже самые авторитарные правительства понимали, что осуществить такое практически не получится, а в обществе стремительно нарастали усталость и раздражение. Пассивным ответом на этот объективный вызов стало стремление правящих элит все больше откладывать решения, затягивать ситуацию и переносить выход из режима чрезвычайного положения на все более далекий срок. Но этим они лишь провоцировали нарастание общественного напряжения, которое в конце концов вылилось в целый ряд массовых протестов, а затем и в настоящее народное восстание, принявшее в Канаде форму «Конвоя свободы — 2022», когда водители десятков тысяч грузовиков при широкой поддержке населения потребовали отменить введенные правительством ограничения.

Однако очень скоро обнаружилось, что практически нигде в мире эти меры не удалось ввести на сколько-нибудь длительное время. Вопреки ожиданиям и опасениям многих, готовность репрессивных структур успешно использовать предоставленные им возможности контроля над населением оказалась ограниченной. Зачастую вместо «цифрового концлагеря» получался «оцифрованный бардак», ограничения массово нарушались, появлялись многочисленные способы обходить их. Ограничительно-карантинные меры оказывались успешными и устойчивыми лишь в той степени, в какой опирались на поддержку и сотрудничество общества. Пропаганда оказалась эффективнее административных запретов, но и ее возможности были не беспредельными.

ПАНДЕМИЯ И СОЦИАЛЬНЫЕ ПРОТИВОРЕЧИЯ

Повсеместный провал попыток внедрения тотального контроля имел и другие причины. Традиционные элиты в большинстве стран мира, конечно, были не против того, чтобы усилить контроль над населением. Меры по внедрению электронной слежки за гражданами широко практиковались даже в самых свободных странах. Однако «цифровой концлагерь» предполагает не только использование определенного набора технических средств, он делает неминуемым и перераспределение власти от действующих элит к силовикам (причем и внутри самого силового блока происходят неизбежные сдвиги, распределение влияния, власти и полномочий радикально меняется). Весной 2020 года у правящих кругов большинства стран мира просто не было иного выхода, кроме как обратиться за помощью к полиции, военным и репрессивной бюрократии. Но, после того как острота кризиса начала спадать, правительственная бюрократия и близкие к ним элиты оказались в своеобразной политической ловушке. Они колебались между желанием отменить непопулярные меры, порой даже жертвуя эффективностью карантина, и страхом потерять контроль над ситуацией — не столько в медицинском, сколько в политическом плане. Таким образом, весь 2021 и значительная часть 2022 года прошли под знаком неопределенности и непоследовательности, пока ситуацию разом не переломила начавшаяся российско-украинская война, по сравнению с которой все проблемы ковида вдруг показались малозначительными.

Между тем ковид и война были лишь проявлениями одного и того же глобального кризиса. Пандемия 2020 года случилась именно тогда, когда глобальная экономическая и социальная система и без того сталкивалась с тяжелейшими проблемами. Модель развития, доминировавшая в мире на протяжении предшествовавших 30 лет, подошла к историческим границам, исчерпав свои возможности. По сути, удар COVID-19 стал лишь катализатором неминуемого крушения, все условия для которого были подготовлены двумя десятилетиями предшествующего развития. Уже в 2020 году экономисты констатировали, что пандемия «используется как возможность для решения накопившихся экономических проблем под предлогом наступления форс-мажорных обстоятельств»[252]. Война была в некотором смысле логическим продолжением эпидемии, только, пользуясь терминологией Клаузевица, «другими методами».

«Карантин, — отмечает Глеб Кузнецов, — копировал и даже укреплял классические формы неравенства»[253]. Люди, находившиеся в худших социальных условиях, сталкивались с более серьезными проблемами. Но в плане эмоциональном главной жертвой оказался средний класс. «Состоятельные и пережившие карантин с меньшими потерями и большим комфортом представители среднего класса теперь в неравном положении с реднеками и прочим пролетариатом: они более уязвимы, их легче запугать. Они буквально невротизированы»[254].

Кризис среднего класса начался задолго до пандемии, его констатировали многочисленные исследователи уже в первые годы XXI века[255]. Однако из-за ковида все накопившиеся противоречия выходили наружу, причем в наиболее болезненной форме.

«Неравенство стало более заметным из-за пандемии», — констатируют швейцарские экономисты Ханс Бауман и Роберт Флудер[256]. То же самое отмечает и российский политолог Константин Гаазе: «…пандемия пересобрала социальное время таким образом, что контраст между образом жизни богатых и бедных теперь снова станет визуально нарочитым, как и во времена гонений на праздность»[257]. С одной стороны, сопоставление жизни богатых и бедных порождает эффект «эстетического шока»[258]. А с другой стороны, это совершенно конкретный социальный и бытовой контраст: «Тех, у кого есть имение, чтобы пересидеть на удаленке очередной карантин, и тех, у кого есть 40 метров на семью для того же самого. Тех, кто может летать по миру в биологически безопасных дорогих и комфортных самолетах, и тех, кто будет копить на бензин, чтобы раз в несколько лет съездить в дорожное путешествие на машине, которая эти несколько лет будет стоять в гараже, потому что по работе ездить больше никуда не надо. Тех, у кого есть профессиональная прислуга, и тех, кто доплачивает соседям за присмотр за детьми»[259]. Средний класс относительно благополучных стран в одночасье осознал себя если и не пролетариатом, то, во всяком случае, ущемленным в правах социальным слоем, остро ощущающим масштабы неравенства.

Осознание масштабов социального кризиса стало почти всеобщим, затрагивая как экспертов и политиков, так и обывателей. Главной особенностью всемирной пандемии 2020–2021 годов «является именно то, что весь мир одновременно оказался не только направленным не в том направлении, но и осознающим это», писал израильский философ Йогель Регев в сборнике, посвященном социальным и культурно-психологическим эффектам ковида[260]. Иными словами, меры, принятые властью в самых разных странах, повсюду вызвали сомнение в адекватности правящего класса и его способности в принципе реагировать на вызовы нового времени. И не только потому, что меры были неэффективны (часто они отражали неспособность элит предложить что-либо более эффективное в сложившихся обстоятельствах), но в первую очередь потому, что актуализировали и обосновали давно уже копившиеся в обществе сомнения и недовольство. Провозглашенный Маргарет Тэтчер в начале 1980-х принцип «Альтернативы не существует» вызвал всеобщее несогласие именно в тот момент, когда у правительств и господствующих элит и в самом деле не было краткосрочной альтернативы — другое дело, что причиной тому оказались их предшествующие решения, создавшие непреодолимую колею институциональных, системных и экономических ограничений. Разрушив общедоступную систему здравоохранения в процессе демонтажа социального государства, правящие классы большинства стран мира оказались перед лицом ситуации, когда просто не могли на организационном уровне противопоставить пандемии ничего кроме карантинов, локдаунов, запретов и ограничений, а на экономическом — кроме панической раздачи денег. Попытка Швеции найти какой-то особый путь нерепрессивной борьбы с ковидом захлебнулась в условиях вынужденной изоляции. Особняком стоит в данном случае лишь Россия, правительство которой умудрилось довести ситуацию до абсурда, объявив локдаун, но не выделив серьезных денежных компенсаций для населения, а затем заменив антипандемические меры политическими запретами и репрессиями.

Главной проблемой пандемии оказалась, таким образом, не сама болезнь, а состояние систем здравоохранения и самих обществ, неготовность государств оказывать поддержку собственным гражданам в не столь уж и чрезвычайных обстоятельствах. «Ковидный кризис в очередной раз показал значение социальных услуг», — отмечают цитировавшиеся выше швейцарские экономисты. Из-за событий 2020–2021 годов в порядок дня встает вопрос о возвращении этих услуг под контроль местных властей (Rekommumalisierung) и создании «локальных экономик всеобщего благосостояния» (lokaler gemeinwohlorientierter Oekonomien)[261]. Вопрос в том, как это сделать, кто и почему этому мешает? Демонтаж социального государства произошел не просто так, он отражал изменившийся баланс сил в развитых буржуазных обществах и соответствовал потребностям капитала.

То, что результаты неолиберальных контрреформ оказались плачевными для большей части общества и в любом случае не соответствовали идеологическим обещаниям, с помощью которых их обосновывали, не имеет в данном случае никакого значения. Более того, объективная общественная потребность в определенных решениях не означает, что они будут реализованы, если им противостоит сложившаяся структура господствующих интересов. Реализация назревших преобразований не только не происходит автоматически, «сама собой», в силу «естественного хода вещей», но, напротив, требует активной политической борьбы. Другой вопрос, что шансы на успех в этой борьбе зависят не только от решимости, героизма или компетентности участников событий, но и от объективных условий, в которых события разворачиваются.

КРИЗИС ВЕРХОВ

Как всегда во время масштабного кризиса, резкое изменение ситуации обострило и выявило копившиеся в течение долгого времени противоречия, включая и противоречия внутри правящего класса и самого аппарата власти. Именно этот раскол в элитах создает потенциал для радикальных общественных и политических перемен, но этот потенциал на первых порах не может быть реализован из-за того, что не сложился «коллективный субъект» преобразований, новый исторический блок. В результате противостоящие и борющиеся между собой элитные группировки на какое-то время остались предоставлены сами себе и их конфликты разрешались без участия масс.

Высшие эшелоны власти, временно утратившие контроль над ситуацией в пользу полицейских структур, региональных властей и руководителей санитарно-медицинского аппарата, пытались по мере отступления вируса вернуть свои позиции, но наталкивались на упорное сопротивление. В США и Канаде это выразилось во взаимных претензиях федеральной власти и штатов, в Великобритании местные власти просто вводили собственные постановления, игнорируя правительство в Лондоне (причем так поступали не только шотландские сепаратисты, но и многие вполне лояльные регионы Англии), а в России президентская администрация, сперва передоверив некоторые полномочия регионам, тут же переложила на губернаторов ответственность за принимаемые решения.

Однако еще более значимым, чем конфликты внутри аппарата власти, стало стремительно и повсеместно растущее недоверие к официальной пропаганде, доминирующим массмедиа и вообще любым элитам — корпоративным, политическим, информационным или интеллектуальным. Наступил, пользуясь терминологией В. И. Ленина, глобальный кризис верхов.

Как известно, Ленин в работе «Крах II Интернационала» перечислил три признака революционной ситуации:

«1. Невозможность для господствующих классов сохранить в неизменном виде свое господство; тот или иной кризис „верхов“, кризис политики господствующего класса, создающий трещину, в которую прорывается недовольство и возмущение угнетенных классов. Для наступления революции обычно бывает недостаточно, чтобы „низы не хотели“, а требуется еще, чтобы „верхи не могли“ жить по-старому.

2. Обострение выше обычного нужды и бедствий угнетенных классов.

3. Значительное повышение в силу указанных причин активности масс, в „мирную“ эпоху дающих себя грабить спокойно, а в бурные времена привлекаемых, как всей обстановкой кризиса, так и самими „верхами“, к самостоятельному историческому выступлению»[262].

В этой постоянно цитируемой (и ставшей уже почти банальной) формуле очень важны именно последние слова: правящие круги сами создают новые условия, подталкивающие низы общества к самостоятельным общественно-политическим действиям. Конечно, в отличие от военных мобилизаций 1914 года, карантинные меры, спровоцированные пандемией ковида, не соединяли воедино огромные массы народа, а наоборот, разделяли их. Многочисленные запреты, локдаун, введение специальных пропусков, противопоставление друг другу привитых и непривитых граждан — все это создавало своего рода новую сегрегацию, причем границы групп, а также длительность запретов не только оставались неясными, но и произвольно изменялись по решению бюрократии. Но это разделение, в свою очередь, вызвало потребность в возвращении масс на улицы.

Массовые протесты прокатились по большинству европейских стран, а затем достигли кульминации в Канаде, где водители-дальнобойщики, недовольные политикой премьера Джастина Трюдо, организовали масштабный протест, к которому последовательно присоединялись фермеры, дорожные и строительные рабочие, индейцы, рыбаки, лесорубы и мелкий бизнес. Связь работников и работодателей была ослаблена карантином, а связь с государством, которая должна была бы усиливаться благодаря получению компенсационных выплат, обернулась взаимными претензиями народа и бюрократии: граждане жаловались на недостаточность помощи, а чиновники — на несоблюдение гражданами их (часто заведомо невыполнимых) предписаний.

Адресная помощь, оказываемая специфическим группам, не только не решала общих вопросов воспроизводства общества, но и создавала новые диспропорции. Вместо того чтобы вложить деньги в развертывание системы здравоохранения, власти повсюду проводили разовые мероприятия, не дававшие долгосрочного эффекта. Вместо того чтобы, опираясь на возможности общественного сектора, укреплять службы социальной помощи, создавать новые рабочие места для гибкой замены заболевающих или нуждающихся в домашней изоляции сотрудников, они предпочитали закрывать бизнесы, лишая людей средств к существованию. Препятствием для принятия рациональных решений были не отсутствие компетентности или информированности, а интересы правящего класса и приближенных к власти элит (олигархических в России, финансовых на Западе). Перераспределение средств проводилось в первую очередь в пользу сильнейших групп интересов и в ущерб более слабым (но более многочисленным). Итогом оказалось повсеместное отчуждение между государством и массами народа в тот самый момент, когда они теоретически в наибольшей степени должны были бы нуждаться друг в друге.

По ходу событий массы неминуемо втягивались в политику, но по-прежнему не готовы были ни сформулировать свои требования, ни организоваться в новую политическую силу, ни даже найти слова, позволяющие им адекватно выразить собственные потребности и надежды.

Для социальных низов происходящее создало острую потребность в «восстановлении справедливости». Этот запрос, принимавший разные формы, от оправдания обществом массовых бунтов и погромов в Соединенных Штатах, до «конвоя свободы» в Канаде, Новой Зеландии и Австралии и внезапного роста осознанной потребности в демократии в России, Белоруссии и Казахстане, оказался повсеместным проявлением общего принципа, сформулированного Лениным: «низы не хотят».

КОНСПИРОЛОГИЯ

В условиях, когда марксистская мысль, как и традиция либерального рационализма, была в значительной мере дискредитированы их собственными носителями, протест против политики верхов то и дело выражал себя в принципиально неадекватной форме на языке конспирологии.

Борьба с коронавирусом, сопровождавшаяся масштабным ростом «полицейщины», способствовала распространению всевозможных теорий заговора. Поскольку в самых разных странах правительства, не сговариваясь, вводили одинаковые запреты и меры по контролю за населением, возникало ощущение, что кто-то это централизованно координирует, а вирус был специально придуман, дабы создать «цифровой концлагерь», установить «новый тоталитаризм» и запугать простых людей.

Илья Яблоков, написавший развернутое исследование о конспирологических теориях, используемых российской элитой, констатирует, что подобные взгляды получили наибольшее распространение в двух столь разных странах, как Соединенные Штаты Америки и Россия, однако не предлагает ответа на вопрос, почему все сложилось именно так. Между тем связь далеко не случайна[263]. И в той и в другой стране массовая политическая культура в XXI веке сложилась под воздействием антикоммунизма. Правда, исторические условия для торжества антикоммунизма были в двух случаях не просто разными, но и прямо противоположными: в США речь шла о защите американского образа жизни от внешней угрозы, в России — о преодолении советского прошлого. Тем не менее последствия этих идеологических процессов оказались на удивление схожими.

Распространенность конспирологических интерпретаций политических и даже хозяйственных событий, а главное — готовность людей всерьез их воспринимать свидетельствуют о слабости или об упадке социального знания в обществе. Разумеется, в реальной политике есть и заговоры, и закулисные интриги и тайные организации. Но они «ответственны» лишь за ничтожную часть происходящих процессов, а главное — их эффективность и успешность ограничены объективным соотношением сил в обществе, существующими институтами и социально-экономическими условиями. Парадоксальным образом именно однотипность реакции элит на внешние вызовы свидетельствует о стихийности происходящего процесса: централизованное управление должно было оказаться гораздо более вариативным либо столкнулось бы с серьезной проблемой трансляции единого сигнала в самых разных средах и бюрократических системах. Напротив, интуитивно единообразная реакция элит самых разных, часто враждующих стран свидетельствовала о своего рода успехе глобализации: правящие группы во всем мире стали если и не однородными, то однотипными. И руководствовались одними и теми же политическими инстинктами.

Разумеется, заговоры существуют, равно как существуют и всевозможные тайные службы и секретные агентства. Однако задачи и действие заговора всегда локальны. Заговор может быть направлен на смещение и даже убийство какого-то чиновника, на похищение человека или слив информации, на подготовку военной или политической провокации. Так достигаются локальные и конкретные цели, всегда очень ограниченные и одномоментные. Напротив, конспирологическое мышление совершенно не интересуется реальными политическими и криминальными заговорами, это для него слишком мелко и неинтересно. Оно предполагает, что с помощью «тайной власти» организуются и управляются как раз наиболее масштабные и долгосрочные процессы общественного развития, направляется эволюция политических и экономических систем, причем именно политическая воля (непременно — злая воля), а не логика рынка, бюрократии или каких-то культурных институтов определяет ход событий. Там, где социологический анализ видит общественное явление или структуру, конспиролог непременно видит какого-то человека или группу лиц, сознательно направляющих процесс ради достижения некой порочной цели, рациональное объяснение которой сводится в лучшем случае к желанию захватить тотальную власть над миром или неизвестно зачем кого-то (нас) погубить.

И в самом деле, если посмотреть со стороны на многие стихийные процессы, не пытаясь анализировать их механику, они выглядят удивительно согласованными, порождая иллюзию тотальной управляемости. На самом же деле такой уровень согласованности достигается именно тем, что процессы срабатывают автоматически. Не нужен единый центр управления пожаром, чтобы все живые существа начали спасаться от огня. Не нужно контролировать рынок для того, чтобы покупатели начали искать более дешевые товары, и т. д. Стихийные факторы обеспечивают если не согласованность, то, по крайней мере, одновременность и однотипность поведения многих людей в большей мере, чем любое управление. Другой вопрос, что далеко не все процессы могут происходить стихийно, а главное — конструктивная и созидательная деятельность требует как раз сознательного управления, а также согласования целей и интересов (что, кстати, невозможно сделать тайком при выполнении масштабных задач). Именно потому люди, искренне верящие в тайную власть, всеобщий контроль, заговор мировой закулисы и т. д. редко способны поверить в возможности демократии, а тем более — в социалистическое планирование, построенное на основе участия народа в принятии решений.

Рост конспирологических настроений, происходивший параллельно в самых разных обществах, отражал также и общий упадок гуманитарного знания, произошедший из-за рыночных реформ в сфере образования и коммерциализации науки, когда исследования перешли на проектное финансирование вместо институционального. В итоге даже наличие достаточного или избыточного знания по отдельным проблемам никак не компенсировало слабого понимания комплексных социально-экономических структур и взаимосвязи между различными процессами в обществе. В известном смысле распространение теорий заговора стало закономерным результатом идеологического триумфа неолиберализма: марксизм и другие школы критической мысли были политически маргинализированы, а их влияние на массовое сознание свелось к минимуму.

Идеологическим основанием популярности конспирологических теорий является массовая уверенность (характерная как для верхов, так и для низов общества) в том, что обычные граждане, рядовые люди, простые трудящиеся и даже чиновники или представители среднего класса совершенно бессильны, лишены собственной воли и могут выступать только в роли объектов управления либо в качестве пассивных жертв чьих-то манипуляций. Такая вера в бессилие маленького человека годами прививалась низам общества. Но в то же время недовольство, обиды, а порой просто материальные лишения толкали людей на улицы. Это вполне обоснованное вызванное объективным положением дел и справедливое недовольство, однако, не находило адекватного идейного и даже лексического выражения. Язык левых был скомпрометирован — как неолиберальной пропагандой, так не в последнюю очередь и самими левыми, сменившими классовую риторику на идеологию защиты меньшинств и оказавшихся совершенно беспомощными перед лицом проблем, волнующих подавляющее большинство граждан (включая и подавляющее число представителей тех самых меньшинств, неожиданно, но обоснованно перед лицом большой беды отождествивших себя с большинством). Толпы, выходящие на улицу, не могли четко выразить, чего они хотят. Они требовали одного, добивались другого, а имели в виду третье. Но это было неминуемое пробуждение общества, еще не до конца сумевшего преодолеть многолетний сон разума.

Предыдущая главаГлава 10 из 19Следующая глава