Книг сразу можете брать сколько влезет — хоть сотню. Причем не вы ходите за книгами — как это делается в Одессе и в Петербурге, а вам их приносят на ваше место, вследствие чего вы, не теряя времени, можете работать беспрерывно. Стол у каждого — особый, шуму никакого — ибо пол устлан резиновым ковром, — все лучшие книги по медицине, поэзии, публицистике, богословию, все словари, справочники, указатели — находятся в вашем распоряжении. Подходите к полкам и берите их сами. Вам верят, хоть вы не дали им никакой гарантии. Отсутствие надзора здесь просто сказочное: сторожа у входа даже не взглянут никогда, что выносишь из библиотеки, хотя иной раз приходится уходить с целой грудой своих книг. Откуда, казалось бы, им знать, что это мои. Однако хоть бы взором скользнули — никогда.
— Даже мы не отучили англичан от их веры в человеческую порядочность, — сказал где-то А. Герцен, — и это в самом деле удивительно!
Но зато как отрадно, как весело, как успокоительно работать в этой атмосфере доверия, уважения, внимательности! Как оживает здесь человеческое достоинство.
А это дороже всяких подъемных машин и резиновых полов.
10
Лондон (От нашего корреспондента) 25 октября (7 ноября)
Покорнейше прошу моих соотечественников, когда они приедут в Лондон, не таскать платков из английских карманов.
Лондон, во-первых, самое неподходящее для этого место, а во- вторых, это начинает надоедать, ей-богу.
Крупные воры — все как есть туземцы, коренное население. А чуть какого-нибудь копеечного карманника поймают — он непременно окажется не только российским обывателем, — но и одесситом.
Зашел я вчера в Guildhall и вижу — перед седым париком и насупленными бровями судьи корчится бесконечно жалкое, бесконечно оборванное и бесконечно голодное.
Имя этому нечто: Абрам Гунтвас, прожило оно на 1903
свете 16 с чем-то лет, в Лондоне всего неделю, английский язык знаком ему столько же, сколько и многим русским переводчикам-поэтам, — ничего он не умеет, кроме как плакать и корчиться, — обидно и совестно, и больно было присутствовать при этом «деле».
Хоть бы ловкими ворами были мы, а то и этого нет. Подсудимый свистнул 4 шиллинга (1 р. 80 к.) — и тут же десница полисмена простерлась над его шиворотом.
К вящему же конфузу пудреный парик возымел намерение поставить дело на общую, так сказать, почву и возгласил:
Удивительно, как насмехаются над нашим гостеприимством (abuse our hospitality) — все эти пришельцы. Самая что ни на есть никчемная просьба — все к нам да к нам. В Америку небось не сунутся, там раньше, чем их высадить на берег, требуют: «Покажи 60 долларов. А нет денег — назад!» У нас же эта мера еще ждет парламентской санкции. Вот и получается, что за последние 6 месяцев на 486 приговоров — 121 приговор приходится на долю иностранцев. Против этого нужно принять немедленно строгие меры…
Конфузно! И главное, конфузно оттого, что почтенный сэр Нью- рон не свои слова говорит, а повторяет то, что вот уже месяца 3—4 стоит каким-то кошмаром над свободолюбивым британским гражданином.
Собственно говоря, англичанин всегда держал «нас» в черном теле. Он — по меткому выражению талантливого писателя — оказывал нам гостеприимство не ради нас, а ради себя: чтобы доказать себе, что он самый свободолюбивый человек в мире… Но того, что теперь происходит, никогда еще не было в Англии.
Идешь по улице — в глаза лезет тебе огромная афиша. Какой-то первоклассный художник изобразил на ней камин, подле которого греются: рыжебородый россиянин, юркий француз, пучеглазый немец, длинноногий американец. На очаге написано Англия. За спинами всей компании ежится от холоду Джон Буль*. Он заискивающе просит:
Дозвольте, добрые люди, согреться. Камин ведь, некоторым образом, мой.
Афиши выпущены бальфуровскими последователями для того, чтобы вдолбить англичанам необходимость retaliation (возвратных пошлин), — но вряд ли они достигают этого результата. По крайней мере, то озлобление, на которое мы наталкиваемся за последнее время, — ничего общего с retaliation не имеет.
Кому же выгодно это озлобление? Да тому, кто так восхваляет нелепые планы Чемберлена, — неудачникам-фабрикантам, побитым на иностранных рынках. У них одна надежда — закрепить за собою хоть внутренний рынок, а для этого они пойдут на все. Насколько они успевают в этом — пусть читатель судит хотя бы по такому мелкому примеру:
Корреспонденции из Лондона Есть здесь спички — англий
ского производства, под маркой «Swan». Прескверные спички. Зажигаются у вас в кармане самопроизвольно, а когда нужно добиться у них огня — три их сколько хочешь, и никаких результатов. К тому же они обходятся вчетверо дороже шведских.
А между тем буквально все — рабочие для трубок, а джентльмены для сигар — употребляют именно эти спички. Почему? Да потому, что на этой коробке написано:
«Если вы действительный патриот, вы не станете употреблять иноземные продукты, а купите английские спички “Swan”».
И этого достаточно. Положительно, патриотизм — вещь не безвыгодная… Но беда, конечно, не в том, что англичане пользуются скверными спичками, — беда, что за патриотизмом неизбежно шествует национальная нетерпимость.
Эта же последняя — вводит в английское общество такую массу лжи, что хоть бы кому впору.
Вот, например, на днях вышла книга полковника Гордона, которого парламент послал в Россию, в Румынию, в Австрию изучить на месте причины иммиграции.
И что же? Сей изыскатель — вынес такой приговор. Всем эмигрантам дома живется «славно, весело, богато», куда лучше, чем в Уайтчепеле. А ежели они сломя голову бегут, куда глаза глядят, так это, — надо полагать, не иначе как с жиру.
Alte, alte Geschichte!1
11
«СОБАЧИЙ ПРОЦЕСС»
Лондон (От нашего корреспондента) 1 (14) ноября
Нужно знать институтскую нежность англичан ко всякому котенку, нужно вспомнить те сотни ласкательных кличек, которые расточают они пред утятами, щенками, канарейками, чтобы понять их лихорадочный интерес к процессу, где героем является замухрышная дворняга.
Что утята! Я увидел солиднейшего джентльмена, у которого нашелся комплимент и для крокодила в зоологическом саду, хотя, я думаю, много тысяч народу, ночующего на сырой траве Гайд-Парка, захотели бы поменяться местами с этим пресмыкающимся.
— Poor fellow! (бедняжка!) — шепчет длинная мисс у клетки с рыкающим львом, а Лига защиты животных Христом Богом заклинает уличных мальчишек в своих объявлениях — не разорять птичьих гнезд и не цепляться к каретам; и хотя гнезд в Лондоне и ввек не сыщешь, а кареты здесь такие, что к ним прицепиться нет никакой воз-
1 Старая, старая история (нем.).
458 можности, тем не менее принято, чтобы распоряже- 1903
ния Лиги вызывали восторг и умиление.
Вдруг такое сенсационное известие: секретарь Общества противников вивисекции Кольридж на публичном митинге объявил, что профессор Байлисс, читающий в университетском колледже физиологию, безо всякой серьезной надобности мучил и терзал перед слушателями собаку, вспорол ей брюхо, хотя она беспрестанно билась и трепетала в его руках. «Профессор не потрудился даже анестезировать свою несчастную жертву», — сказал Кольридж, и можно себе представить, сколько слез упало на пол того клуба, где произносился спич.
Между тем м-р Байлисс ничего не знал. Только газетный отчет о речи Кольриджа сообщил ему тяготевшее на нем обвинение. Он — в суде. И вот я вчера имел случай присутствовать при волоките по делу о «Клевете и опорочении доброго имени».
Презрительно сжатые, тонкие губы Кольриджа не разомкнулись ни разу за все это время. Бледный, со скрещенными на груди руками, он беспрестанно слушает все, что говорится в судебной зале. А говорится там такое, что ни в коем случае не может доставить ему удовольствия.
С первых же слов выясняется, что анестезирование было и что «вздрагивание жертвы» — плод Кольриджевой фантазии. Два-три ловких ответа д-ра Байлисса живо изменяют отношение публики ко всему этому делу. Он — убийца — делается ее фаворитом, и громкий смех одобрения сопутствует почти каждому его слову.
Профессор держит себя задорно и не совсем почтительно отвечает он, как будто главный виновник этого дела не он, а судья.
Не может ли физиология обойтись без кровавых жертв? — спрашивают.
Знаете ли вы, что физиология — это динамика организма? Как же стану я динамику демонстрировать — на картинках! — отвечает он.
Причисляете ли вы свою операцию к разряду легких?
Это зависит от хирурга.
Не возмущается ли ваше нравственное чувство при операциях подобного рода?
Оно возмущается, когда вы убиваете животных — и так бесчеловечно убиваете — для наполнения желудка. А для целей науки мое нравственное чувство разрешает мне эти операции, тем более что ведь животное было анестезировано.
Публика аплодирует. Кольридж загадочно улыбается. Председатель говорит, что суд — не театральный спектакль.
Неужели вы думаете, что такие операции не притупляют чувствительности у студентов?
И пусть. Я очень рад. Какие же они доктора, если у них на первом плане чувствительность! И к тому же, как по вашему мнению, не следует ли восстать против операции над живым человеком? — она ведь тоже притупляет чувствительность!
Корреспонденции из Лондона Хохот. Председатель пере
крикивает его:
Но ведь операция делается с гуманными целями…
А эксперименты над собакой я делал для собственного удовольствия, что ли?
Лицо под напудренным париком расплывается в широкую улыбку.
Пред судом выступает тьма студентов и студенток, которые в разных выражениях и разными голосами уверяют судей, что собака умерла во славу науки и гуманности.
Честная смерть! — говорит голос из-под парика, и дело откладывается до вторника.
Прямо из суда я пошел в Essex Hall, где происходит митинг анти- вивисекционистов. Неприятное впечатление. Я застал середину. Громкие фразы, напыщенные сентенции — все это как раз по плечу тамошней публике — старым девам и церковным попечителям.
«Прежде детей посылали в семинарии, и у нас было великолепное духовенство, а теперь пошла мода на медицину. И вот мы не имеем ни священников, ни врачей», — сказал m-r Шоу (Shaw) — за что и устроили ему овацию.
После этого затеяли сбор в пользу общества. И среди нескольких сот человек не собрали и двух шиллингов.
Вот и судите об искренности этих господ.
12
КАЗАРМЕННАЯ ФИЛАНТРОПИЯ
Лондон (От нашего корреспондента) 3 (16) ноября
Бум, бум, бум, — гремит огромный барабан, и окна соседних домов вздрагивают.
На трубачей просто жаль глянуть, — глаза вот-вот выкатятся у них от напряжения.
Кто мычит тягучую мелодию гимна, кто выкрикивает в бессмысленных сочетаниях: покайтесь… спасайтесь… суд близко… вечность… Бог… кто в припадке какого-то исступления показывает публике на небо, грозно требуя от нее чего-то.
Она глядит на холодное, туманное небо, ничего не видит там и медленно отворачивается от оратора.
Начинается дождь. По инструментам трубачей забарабанили грязные струи. Надо всем этим галдящим, взвинченным, обалдевшим людом встает целая чешуя зонтиков — и скоро начинает казаться, будто какой-то громадный неведомый зверь рычит, и беснуется, и ревет, и в бессильной ярости готов броситься на кого-то спокойного, равнодушного, ровным шагом проходящего мимо…
Подхожу ближе. У мужчин лица возбужденные, 1903
красные от водки, от крика, от экстатичных жестов… Одеты они в обыкновенную солдатскую форму, с кантами, погонами, нашивками.
Женщины — плоские, желтые, с развевающимися космами волос — тоже не без воинских отличий. Вокруг их черных шляпок обвита красная лента, на которой изображено:
«Армия спасения!»
Да, эти странные, шутовски наряженные люди, с ужимками и прыжками юродивых, с оглушительно бряцающими барабанами, претендуют на роль спасителей и руководителей заблудшего человечества. Барабан и спасение! Балаганное шутовство и святые слезы покаяния! Солдатские чины и призыв к Богу равенства и справедливости! Что за дикое сочетание идей! Что за кощунство! Попробуйте придумать более резкие, более исключительные крайности! Не придумаете.
Такие нелепые соединения возвышенного с оскорбительно низменным, богослужения с клоунадой — невозможны нигде, кроме страны Дарвина, Милля и Рескина. На такой цинизм, как связь самой интимной, самой стыдливой деятельности духа — покаяния, — с театральными жестами и солдатскими нашивками, — на такой цинизм способны одни только англичане.
Казалось бы, такой трезвый, такой ясный, математически строгий во всяком знании народ никак не мог создать эту фантастическую, нелепую и, главное, непрактичную затею, однако — факт налицо: трубы разрывают ваш слух своими медными гортанями, барабан ни на минуту не перестает напоминать вам о вечности, а перст одного из солдат без конца устремляется в пустое небо — толку же, конечно, от этого гама и гиканья никакого. Как никак, люди тратят ужасную массу энергии — и — хоть бы что! Вот один из офицеров неестественным голосом возглашает:
Рядовой № 102-й! Расскажи нам историю твоего спасения.
Выходит на средину круга какая-то жалкая, бесцветная женщина — и таким голосом, будто она «отвечает» историю Иловайского «отсюда и досюда», а не свою собственную личную жизнь, рассказывает:
До покаяния я вела развратную жизнь. Мысли мои были суетны, душа нечестива. Но с тех пор, как я вступила в Армию спасения — я перевоплотилась. Вот уже 2 года, как ни один мужчина не посмел поцеловать меня…
Толпа хохочет… «Ты раньше подыщи такого осла, который захотел бы поцеловать этакую швабру», — кричит со своей вышки остановившийся извозчик, но барабан заглушает его и на сцену выступает следующий «рядовой»... Я хотел было уйти, как вдруг, гляжу, подъезжает пышная карета и оттуда выходит седой, тонкий и бледный человек, с хитрыми, бегающими глазками и длинным ястребиным носом. Боже! что сделалось с этими людьми! Не допели они еще своей пес-