2 февраля. Гумилев — Сальери, который даже не завидует Моцарту. Как вчера он доказывал мне, Блоку, Замятину, Тихонову, что Блок бессознательно доходит до совершенства, а он — сознательно. Он, как средневековый схоласт, верует в свои догматы абсолютно прекрасного искусства. Вчера — он молол вздор о правилах для писания и понимания стихов. — Ревизия. Боба читает «Гайавату». — Коля у Лебедева. — «Роста». — В своей каторжной маяте — работая за десятерых — для того чтобы накормить 8 человек, которых содержу я один,— я имел утренние часы для себя, только ими и жил. Я ложился в 7—8 часов, вставал в 4 и писал или читал. Теперь чуть я сяду за стол, Марья Борисовна несет ко мне
1921 Мурку — подержи! — и пропало все, я сижу и болтаю
два-три часа: кисанька, кисанька мяу, мяу, кисанька делает мяу, а собачка: гав, гав, собачка делает гав, гав, а лошадка но, но! гоп! гоп! — и это каждый день. Безумно завидую тем, кто имеют хоть 4 часа в день — для писания. Это время есть у всех. Я один — такой проклятый. После убаюкивания Мурки я занимаюсь с Бобой. Вот и улетает мое утро. А в 11 час. куда-нибудь — в Петросовет попросить пилу для распилки дров, или в Дом Ученых, не дают ли перчатки, или в Дом Литераторов — нет ли капусты, или в Петрокомнетр, когда же будут давать паек, или на Мур- манку — нельзя ли получить продукты без карточки и т. д. А воинская повинность, а детские документы, а дрова, а манная крупа для Мурочки — из-за фунта этой крупы я иногда трачу десятки часов.
3 февраля. Вчера в Доме Ученых встретил в вестибюле Анну Ахматову: весела, молода, пополнела! «Приходите ко мне сегодня, я вам дам бутылку молока — для вашей девочки». Вечером я забежал к ней — и дала! Чтобы в феврале 1921 года один человек предложил другому — бутылку молока!
6 февраля 1921 г. Вчера первый успех 16-летнего Коли на литературном поприще. Третьего дня он был в «Росте» и получил заказ написать стишки о поддельной «Правде», якобы выпускаемой в Берлине. Вчера утром стишки были написаны — в форме частушек — и вот Колю одобрили, стишки приняли, гонорар в 8 тысяч обещали выдать в понедельник и заказали пьесу к понедельнику. В субботу заказали, а в понедельник должна быть готова! Во вторник будет поставлена в Экспедиции заготовления государственных бумаг. Коля так ошалел от восторга, что побежал по Невскому как угорелый. Было очень скользко, он с разбегу упал на панель и не заметил. «Продолжаю думать о своем. Не прерываю мыслей». Встал и опять — бац. Встал и опять — бац! И только тогда заметил, что падал. Прохожие с удивлением смотрят: «падает, а на лице никакого выражения!..» — У Мурки каждый день новые причуды. Сегодня утром она впервые обратила внимание на свою тень. Тень от огонька — на стене. Увидела — и потянулась руками, хотела ухватиться за тень и отодрать ее от стены. — Замечательно, что изо всех игрушек, которые у нее есть, она больше всего любит спичку — обгорелую. Всякий ее крик можно унять, дав ей в руки спичку. — Вчера Добужинский рассказывал, что в Москве ходячее слово: Твербульпампуш. Т. е. «Тверской бульвар памятник Пушкина». Назначая свидание, говорят: У Твербульпампуша.
Добужинский как-то сказал: я был в восторге… — 1921
Восторге? — Это что за учреждение? — Приехал из Берлина Гржебин. Опять возникли слухи о М. Игн. Бенкендорф, — будто она агент чрезвычайки. Странное у нее свойство: когда здесь были англичане, они были уверены, что она немецкий шпион. Большевики считают ее белогвардейской ищейкой.
Я не удивлюсь, если окажется, что она и то, и другое, и третье
Написав пьесу, Коля пошел слушать лекцию Пумпянского у Тани Зейденберг. Гонорар за слушание лекции — полено — для растопки дров.
9 февраля. Вчера вечером я был взволнован до слез беседой со старушкой Морозовой, вдовой Петра Осиповича. Меня позвали к ней вниз, в коридор, где живут наиболее захудалые жильцы Дома Искусств. Она поведала мне свое горе: после Петра Осиповича осталась огромная библиотека, стоящая несколько миллионов — а может быть и миллиард. Комиссариат хочет разрознить эту библиотеку: часть послать в провинцию, в какой-то нынешний университет, часть еще куда-то, а часть — отдать в Институт живого слова — Гернгросу. — А Гернгрос жулик! — восклицает она.— Он на Александрийской сцене недаром так хорошо играет жуликов. Он сам прохвост! И я ему ни одной книжки не дам. Мое желание отдать всю библиотеку бесплатно Второму педагогическому институту, что на площади св. Марка («ах, нет, не Марка, а Маркса, я все путаю!»). В этом институте покойный Петр Осипович читал, там его любили, я хочу всю библиотеку отдать бесплатно в этот институт. — Но ведь Гернгрос вам заплатит! — Не хочу я книгами своего мужа торговать. Я продам его шубу, брюки продам, но книг я продавать не желаю. Я лучше с голоду помру, чем продавать книги…
И действительно помирает с голоду. Никаких денег, ни крошки хлеба. Меня привела к ней добрейшая душа (сестра художника) Мария Александровна Врубель*, которая и сказала ей, что, увы, хлеба она нигде не достала. И вот, сидя в холодной комнатенке, одна, седая, хилая старушонка справляет голодную тризну в годовщину со дня смерти своего Петра Осиповича. Один только Модзалевский вспомнил об этой годовщине — и прислал ей сочувственное письмо.
— Я каждый день ходила в Комиссариат просвещения к Кристи. И он велел меня не принимать. — Должно быть, у вас много времени, если вы каждый день являетесь ко мне на прием,— говорил он. — И буду являться, буду, буду, не желаю я, чтобы вы отдавали библиотеку прохвосту. Только через мой труп вы унесете хоть одну книжку Петра Осиповича к Гернгросу.
1921 Это очень патетично: вдова, спасающая честь
библиотеки своего мужа. Она подробно рассказывала мне о смерти Петра Осиповича; а я слушал и холодел, она так похожа на Марию Борисовну — и весьма возможно, даже несомненно, что лет через 10 моя вдова будет таким же манером, в холодной богаделенской комнатке, одна, всеми кинутая, будет говорить и обо мне.
13 февраля 1921 г. Только что в 1 час ночи вернулся с Пушкинского празднества в Доме Литераторов. Собрание историческое. Стол — за столом Кузмин, Ахматова, Ходасевич, Кристи, Кони, Александр Блок, Котляревский, Щеголев и Илья Садофьев (из Пролеткульта). Должен был быть Кузьмин из Наробраза, но его не было. Жаль, за столом не сидел Ал. Ремизов. Пригласили и меня, но я отказался. Впрочем, меня пригласили в задний ряд, где сидели: Волынский, Губер, Волковыский и др. Речь Кони (в котором я почему-то разочаровался) — внутренне равнодушна и внешня. За дешевыми ораторскими фразами чувствовалась пустота. Стишки М. Кузмина, прошепелявенные не без ужимки, — стихи на случай — очень обыкновенные. После Кузмина — Блок. Он в белой фуфайке и в пиджаке. Сидел за столом неподвижно. (Еще до начала спрашивал: — Будет ли Ионов? И вообще из официальных кругов?) Пошел к кафедре, развернул бумагу и матовым голосом стал читать о том, что Бенкендорф не душил вдохновенья поэта, как душат его теперешние чиновники, что Пушкин мог творить, а нам (поэтам) теперь — смерть*. Сказано это было так прикровен- но, что некоторые не поняли. Садофьев, напр., аплодировал. Но большинство поняло и аплодировало долго. После в артистической — трясущая головой Марья Валентиновна Ватсон, фанатичка антибольшевизма, долго благодарила его, утверждая, что он «загладил» свои «Двенадцать». Кристи сказал: «Вот не думал, что Блок, написавший “Двенадцать”, сделает такой выпад». Волынский говорил: «Это глубокая вещь». Блок несуетливо и медленно разговаривал потом с Гумилевым. Потом концерт. Пела Бриан «письмо Татьяны» — никакого на меня впечатления. Когда я сказал, что Бриан — акушорка, Волынский отозвался: «Ну вот, вы недостаточно чутки…» Блок вдруг оживился: да, да, акушорка, верно! — и даже благодарно посмотрел на меня. Волынский: «Значит, вы очень чутки». Потом заседание «Всероссийского Союза Писателей» — о моем письме по поводу Уэльса. Спасибо всем. Каждый сочувствовал мне и хотел меня защитить. Очень горячо говорил Шкловский, Губер, Гумилев. Я и не ожидал, что люди вообще могут так горячо отозваться на чужую обиду*. Губер живо составил текст постановления, и я ушел с заседания в восторге. От восторга я пошел проводить Мишу Слонимского, Шклов- 1921
ского, Оцупа — вернулся домой и почти не спал. — Опять идет бесхлебица, тоска недоедания. Уже хлеб стал каким- то редким лакомством — и Коле Мар. Бор. ежеминутно должна говорить: «Зачем ты взял до обеда кусок? Отложи». Коля пишет в «Росте» стихи, но они оказывются нецензурными. Их не только не принимают, но делают ему выговоры за белогвардейство.
14 февраля. Утро — т. е. ночь. Читаю — «Сокровище смиренных» Метерлинка, о звездах, судьбах, ангелах, тайнах — и невольно думаю: а все же Метерлинк был сыт. Теперь мне нельзя читать ни о чем, я всегда думаю о пище; вчера читал Чехова «Учитель словесности», и меня ужасно поразило то место, где говорится, что они посетили молочницу, спросили молока, но не пили. Не пили молока!!! Я сказал детям, и оказывается, они все запомнили это место и удивлялись ему, как я. — (В последнее время со мной странное: даже в мелочах не могу лгать. Какая-то нездешняя сила говорит: не лги.) Боба начал писать стихи — былину о пружинщи- ках*. Третьего дня он впервые был на уроке у новой учительницы. — А все же Метерлинк — велосипедист мистицизма. Я запретил Коле сотрудничать в «Роста», потому что там каждое его стихотворение считается контрреволюционным. Когда Маяковский звал Колю туда, мы думали, что там можно будет работать в поэтической и честной среде. Оказывается, казенщина и смерть. Завтра я еду вместе с Добужинским в Псковскую губернию, в имение Дома Искусств Холомки, спасать свою семью и себя — от голода, который надвигается все злее. На улице мальчишка:
Если, баба, ты не дашь,
пела нам
(мне, Васи.
Я устрою саботаж.
18 февраля 1921. Холомки. Вот частушки, которые
Попову и Добужинскому) 18-летняя Нюша, в избе дяди
Свою милую подружку Ни на кого не сменю, Вспоминаю тую вербочку, Которую люблю.
Цветочки миленьки-красивеньки Во полюшке во ржи, Не уважала и не буду, Мой кудриночка, не жди.
Говорят, вербочка женится, Не люби, подруга, дальнего.
Венчается — не жаль, Цветик дальний — сухота.
Немножко срамовато, Люби своего деревенского,
Что гулял да и не взял. Увидишь — навсегда.
Женись, мой забавочка, Тебе добрая путь, За любовь куплю рубашку, За страданье вышью грудь.
Все забава первый раз, Сказал: капризная горазд.
Какая есть, такая буду, Уважать тебя не буду.
Все забава коло прялки. Говори(т): скорей пряди! Я в ответ ему сказала: Не твое дело, сиди.
Интересная мятлинка В полюшке травинка. За людей гулять бросаю, Моя ягодиночка.
Кончив, Нюша сказала: «вот я вам сколько насобачила!» Она и большая актерка. Балагурит. Говорит, как в театре. Ее тетка дала нам молока два кувшина; — молоко топленое — восторг. И говорит — как в романе. Вообще, я на 4-м десятке открыл деревню, впервые увидал русского мужика. И вижу, что в основе это очень правильный жизнеспособный несокрушимый человек, которому никакие революции не страшны. Главная его сила — доброта. Я никогда не видел столько по-настоящему добрых людей, как в эти три дня. Баба подарила княгине Гагариной валенки: на, возьми Христа ради. Сторож у Гагариных — сейчас из Парголова. «Было у меня пуда два хлеба, солдаты просили, я и давал; всю картошку отдал и сам стал голодать». А какой язык, какие слова. Вчера сообщили, что около белого дома — воры. Мы — туда. Добужинский, княгиня, княжна, мужики. — Сторож: «Мы их еще теплых поймаем». Жаловались на комиссара, который отобрал коров: ведь коровы не грибы, от дождя не растут. Рассказывали про митинг. На митинге один мужик поднялся и стал говорить. Председатель стал звонить, чтобы прекратить его речь. «Ладно, ладно! мой поезд не уйдет». Считаю, что для Коли и Лиды (и особенно Бобы) будет полезнее всего провести среди этих людей лето.
Здесь все чудесно — только холод лютый. Третий день у меня все внутренности дрожат. Я сегодня сверх пальто надел ротонду княгини — и в городе про меня сказали: страшнее покойника! Очень забавны плакаты в городе Порхове. — В одном окошке выставлено что-то о сверхчеловеке и подписано: «Так говорил Зара- тустра». Заратустра в Порхове! Сегодня у мужика за лошадью. Как бабы прядут — а дед слепой никуда не глядит.
20 февраля. Добужинский дома — игрив и весел. Вечно напевает, ходит, танцуя. Зашел ко мне в комнату, рассказал о священнике, который икнул в вагоне и сказал: это я ротом. В первый же день постучал в мою дверь — и просунул лицо с напяленной маской для губ — бумажными оскаленными зубами. Лю- 1921
бит мистификации, игры слов и т. д. Его сын Додя — с очень милыми смешными волосами — затейливый и способный подросток. Сколько колпачков он сделал на керосиновые светлячки! Как дивно он разрисовал эти колпачки — квадратиками, аккуратненькими — на одном квадратике змея, на другом очки, на третьем — лягушка, на четвертом крендель и т. д. Им отлично сделаны из проволоки приспособления для этих колпачков — а как он пилит, рубит, бегает на лыжах, носит воду. В хозяйстве он незаменимый помощник. — О, как хочется спать. Мозги склеенные. Ночью не сплю, а чуть день, чуть сяду за стол — и в сон. Так и валюсь со стула. Думаю, это от пищи. Давно я не был так сыт, как теперь. Пью молоко, ем масло!!! От непривычки — тяжелею очень. Хочу записать о Софье Андр. Гагариной. В первый раз она не произвела на меня впечатления и даже показалась дурнушкой — но вчера очаровала своей грацией, музыкальностью движения, внутренним тактом. В каждой ее позе — поэзия. Но что она говорит? А говорит она следующее: я давала вашим коровам свою солому — а вы отдаете мне позем, который получился от сена. Позем — это навоз, который не убирался под коровами всю зиму. Практично и демократично. Обожают С. А. мужики очень. Она говорит не мужики, а деревенские. Они зовут ее княжна, княгинька и Сонька. Она для них свой человек, и то, что она пострадала, сделало ее близкой и понятной для всех. Княгиня Мария Дмитриевна, вдова директора Политехнического института, показывала вчера те благодарственные приветственные адреса, которые были поднесены старому князю во время его борьбы с правительством Николая. Среди студенческих подписей есть там и подпись Евг. Замятина. Сегодня видел деревенскую свадьбу. Сани шикарные, лошади сытые. Мужики и бабы в санях на подушках. Посаженый отец вел невесту и жениха, как детей, по улице. Ленты, бусы, бубенцы — крепкое предание, крепкий быт. Русь крепка и прочна: бабы рожают, попы остаются попами, князья князьями — все по- старому на глубине. Сломался только городской быт, да и то возникнет в пять минут. Никогда еще Россия, как нация, не была так несокрушима.