К книге
ДневникиСтраница 47
15%
Страница 47
47

Княжна говорит: я одним пыхом.

22 февраля. Какой изумительный возница — вез меня и Добу- жинского в Порхов. «Вы такие образованные люди, доброкачественные люди, и как вы меж собою уважительно, и я вам молока — не за деньги, а так! и гороховой муки!» — словом, нежный, синеглазый, простодушный. Зовут его Федор Иванович. Был он в Питере — погнал «наш товарищ Троцкий». И опять то же самое: от- 1921 дал весь свой хлеб — солдатам. Я жую, а они глядят.

Я и отрезал, и маслом намазал. Так один даже заплакал. Другие за деньги продавали, а я — Христос с ним!

Здесь в Холомках — мы живем забавнейшей жизнью. У Добу- жинских есть немка-бонна, Анна Густавна. У Гагариных — француженка. Анна Густавна — благороднейший человек — но деспотический, прямолинейный до жестокости. Сколько ни просят ее До- бужинские резать хлеб тонкими ломтиками (к обеду), она режет толстыми, потому что убеждена, что «так лучше!». Она всегда убеждена в своей правоте, в правильности и целесообразности всех своих поступков. С нею спорить невозможно. Она считает всех неизмеримо глупее себя. Но работница она чудесная, гармоничный, ценный человек, и Добужинские подчиняются ее деспотизму без особого бунта. У Гагариных такое же владычество Франции. Мадам управляет их домом. Ей, например, не нравится, что я беру их дрова, и она запретила им выдавать мне топливо, так что старуха Гагарина, Марья Дмитриевна, тайком от мадамы воровала сама у себя дрова, чтобы затопить мне печку. Словом, весь дом во власти какой-то Антанты. Замечательно, что немку зовут Анна, а француженку Жанна.

Вчера я читал в Порхове — в библиотеке. Брился у парикмахера Федора Федоровича из кантонистов, — которому 87 лет. Бритва пляшет в его дрожащих руках — но выбрил он чисто и скоро. Я спросил, что он делал, что дожил до такой старости. Он ответил:

— Никогда не пил водки. В рот не брал. Разве иногда графинчик!

Женился он вторично — когда ему было 65 лет. Весел, ругает советскую власть и спрашивает: «когда это кончится?» Как будто собирается жить и жить.

24 февраля. Ах, какая милая княжна. Вчера, тронувшись моими печалями, что мне нечего привезти домой, она предложила мне отсыпать гороховой муки, овсянки и т. д. «Я получила за лечение, берите». Потом пошла со мною по снегу за 4 версты в деревню Турово — к знакомым мужикам — к Игнатию Яковлевичу Яковлеву. Игнатий Як. без единого седого волоса, красавец, с белыми зубами — сидит и плетет лапти — художественно. — Да сколько вам лет? — «А мне две семерки: 77. И не будь моя баба смямшись, я бы еще ого-го! А вот отцу моей бабы в прошлом годе стукнуло сто — ничего — живет». Мы достали мой пиджак, и Маша, молодая крестьянка, побежала по избам — не купит ли кто, причем за пиджак мы потребовали 3 ф. масла, 15 ф. шпику и 10 ф. крупы. Скоро какая-то курносая краснощекая впилась в пиджак — и мяла, щупала его, рассматривала каждую ворсинку, отходила от 1921

него, примеривала его на всех мужиков и наконец пошла за провиантом. Между тем в избу вошел столетний. Медленно, неуверенно прошел он к лавке, сел — я подбежал к нему. Поздоровался. Он взял мою руку и потянул поцеловать. «Здравствуй, миленый, жаланный сыночек… И скажи, кормилец, когда это кончится? Я, жаланный, помню крепостное право, мне лет тридцать было, как помещики рушились, а такого не помню… Где ж это видано?.. (И он отчетливо стал перечислять, кого убили в эту революцию.) Попа убили, попа. Неужели за попа ничего не будет? Вот при крепостном праве старуха была помещица (и он рассказал, как прежде помещики жалели людей)... А теперь?»

— Теперь свобода, — сказал 77-летний. — Свобода в животе.

Тут пришли от бабы сказать, что она отказывается от пиджака. Опять тоска, канитель, и после 3-х часов канители пиджак остался при мне, хотя княжна и взяла на счастье красный мешочек.

Третьего дня я с Додей Добужинским ночевал в Порхово в библиотеке. Утром осматривал общежитие. Дети спят по двое на одной кровати, в крошечной комнате — 10 человек. Нас обратно везла баба, которая рассказала, как ее дети без сапог побежали однажды к мосту на реку, потому что разнесся слух, что поймали пружинщика и на два часа посадили его, голого, в снег. Духовные развлечения Порхова.

При нас одна порховская девица говорила по телефону. Телефонную барышню вызывают прямо по имени: «Нюра, а, Нюрь! дай-ко мне»... Самое аристократическое развлечение — катание с горы. Барышня так жантильно говорила по телефону об этом ка- таньи, будто это раут у британского посла.

Когда мы с Додей спрашивали в Порхове дорогу — баба сказала: это в самом цилиндре города.

4 марта 1921. Когда мы с Добужинским ехали обратно в Петербург, мы попали в актерский вагон. Там ехал «артист» Давидович — с матерью, которую он тоже записал в актрисы «для продовольствия». У матери была очень пышная грудь, которая вдруг за- кокала: ко-ко-ко — и высунулись куриные головы! Очень забавно рассказывала в пути Е. О. Добужинская, какая у нее многолетняя безмолвная полемика с немкой Анной Густавной. Анна Густавна считает нужным стлать ковер одной стороной, а Е. О. — другой. И утром Анна Густавна стелет так-то, а вечером Е. О. — так-то. Друг другу они ничего об этом не говорят. — Газетные сплетни обо мне — будто я бывший агент — возмутили Профессиональный союз писателей, который единодушно постановил выразить свой протест. Протест был послан в «Жизнь Искусства» вместе с моим

1921 письмом о Уэльсе — и там Марья Федоровна Андрее

ва уничтожила его своей комиссарской властью. Вчера в Лавке писателей при Доме Искусств был Блок, Добужинский, Ф. Ф. Нотгафт. Блок, оказывается, ничего не знал о кронштадтских событиях*,— узнал все сразу и захотел спать. «Я всегда хочу спать, когда события. Клонит в сон. И вообще становлюсь вялым. Так во всю революцию». И я вспомнил, что то же бывало и с Репиным. Чуть тревога — спать! Добужинский тоже говорит: — Я ничего не чувствую… Наша Наташа торжествует: «бегутуже жиды? Бьют их?», хотя ей-то евреи ничего не сделали и большевизм принес даже выгоду. Но она вчера всю ночь молилась Богу «об уничтожении жидов». А я не сплю — и голова болит. Вчерашнее происшествие с Павлушей очень взволновало детей*.

7 марта. Необыкновенный ветер на Невском, не устоять. Вчера меня вызвали к Горькому — я думал, по поводу журнала, оказалось — по поводу пайков. Кристи, Пунин, представители Сораби- са, Изо, Музо и т. д. Добужинский, Волынский, Харитон и Волко- выский — в качестве частных лиц с правом совещательного голоса. Заговорили о комиссиях, подкомиссиях и т. д., и я ушел в комнату Горького. Горький раздражительно стучал своими толстыми и властными пальцами по столу — то быстрее, то медленнее — как будто играл какой-то непрерывный пассаж, иногда только отрываясь от этого, чтобы послюнить свою правую руку и закрутить длинный, рыжий ус (движение судорожное, повторяемое тысячу раз). Мы с Замятиным сели за его стол — на котором (на особом подносике) дюжины полторы длинных и коротких, красных и синих карандашей, красные (он пишет только — красными), Ибн Ту- фейль, только что изданный «Всемирной Литературой»,— все в дивном порядке. На другом столе — груда книг. «Вот для библиотеки Дома Искусств… я отобрал книги… вот…» — сказал он мне. Он сух и мне чужд. Мы отлично и споро занялись с Замятиным. Замятин, как всегда, сговорчив, понятлив, работящ, easy going1 — отобрали стихи, прозу. Потом пришел Добужинский и Горький. Горькому приносили письма (между прочим от Философова?), он подписывал, выбегал, вбегал — эластичен, как всегда (у него всегда, когда он сидит, чувствуется готовность встать и пойти: зовут, напр., к телефону или кто пришел, он сейчас: идет, скажет и назад — продолжает ту же канитель). «Слаб номер “Дома Искусств”. Как сказал бы Толстой — без изюминки. Да, да. Нет изюминки. Зачем статья Блока?..* Нет, нет. Как будто в безвоздушном пространстве» (он сделал лицо нежным и сладким, чтобы не звучало как

1 добродушен (англ.).

326

выговор). Я сказал ему, что у публики другое чувст- 1921

во, что в Доме Литераторов, напр., журнал очень хвалили, что я получаю приветственные письма, что статья Замятина «Я боюсь» пользуется общим фавором, и разговор, как всегда у Горького, перешел на политику. И, как всегда, он понес ахинею. Наивные люди, редко встречавшие Горького, придают поначалу большое значение тому, что говорит Горький о политике. Но я знаю, с каким авторитетным и тяжелодумным видом он повторял в течение этих двух лет самые несусветные сплетни и пуф- фы. Теперь он говорил об ультиматуме, о том, что в 6 часов может начаться пальба, о том, что большевикам несдобровать. Заговорили об аресте Амфитеатрова. «Боюсь, что ему помочь будет трудно, хотя какая же за ним вина? Я понимаю Дан — тот печатал прокламации и проч., но Амфитеатров… одна болтовня…» То же думаю и я. Амфитеатрову нужна только реклама, потом 20 лет он будет в каждом фельетоне писать об ужасах Чрезвычайки и изображать себя политическим мучеником. Ну, пора за Блока — уже рассвело. Боюсь, что он у меня вял и мертв.

9 марта. Среда. Больше всего поразило меня в деревне то, что мужик, угощая меня, нищего, все же называл меня «кормилец». «Покушай, кормилец…» «Покушай, кормилец…» В воскресение был я у Гржебина. Он лежит зеленый — мертвец: его доконали большевики. Он три года уложил работы, чтобы дать для России хорошие книги; сколько заседаний, комиссий для выработки плана, сколько денег, тревог. Съездил за границу, напечатал десятки книг — в переплетах, с картинками, и — теперь все провалилось. «Государственное издательство» не хочет взять у него эти книги (которые были заказаны ему Гос. изд-вом), придираясь к каким-то пустякам. Все дело в том, что во главе изд-ва стоит красноглазый вор Вейс, который служил когда-то у Гржебина в «Шиповнике». Теперь от него зависит судьба этого большого и даровитого человека. — Вчера было заседание Профессионального союза писателей о пайках. Блок сидел рядом со мною и перелистывал Грже- бинское издание «Лермонтова», изданного под его, Блока, редакцией*. «Не правда ли, такой Лермонтов, только такой?- спросил он, указывая [на] портрет, приложенный к изданию. — Другие портреты — вздор, только этот…» Когда голосовали, дать ли паек Оцупу, Блок был против. Когда заговорили о Павлович — он: «Непременно дать». Мы с Замятиным сбежали с заседания «Всемирной» и бегом в Дом Искусств в книжный пункт. Я хочу продать мои сказки — т. к. у меня ни гроша, а нужно полтораста или двести тысяч немедленно. Каждый день нам грозит голод. Ученого пайка не дали на этой неделе, когда Нюша захотела получить паек на 1921 Васильевском Острове у курсантов, ее арестовали.

Туда без пропуска ходить теперь нельзя. Был я у Горнфельда. «Извините, я не открываю глаз, буду слушать вас с закрытыми глазами, — сказал он, — потому что у меня» [край страницы оторван. — Е. Ч.]. Действительно, вся комната наполнена чадом. — Изо всех писателей лучше всех живется Ремизову: их двое, муж и жена. Получают они четыре пайка, имеют казенную квартиру в советском отеле — отопление, освещение, прислуга, никаких забот. Отовсюду им подачки. А между тем он всегда ноет, жалуется, клянчит, хнычет. Замятин говорит, что когда ни придешь к нему, он жалуется на бесхлебицу. Сахару ни за что не даст. А между тем я сам видел, как из Петросовета он взял столько провизии, что ему дали извозчика. В гостях у него на днях была Ра- вич — и потом сказала Белицкому [недописано, следующая тетрадь №4 — начинается с трех разрозненных выдранных листов. — Е. Ч.].

.говорил он. — Сейчас пойду в Дом Литераторов. Оттуда к финнам, отнесу им Репина, оттуда к miss Weiss — американке-еврейке, тупой, претенциозной и сентиментальной.

Правлю корректуру Синклера. Какая гадость.

марта. Завтра мое рождение. Сегодня все утро читал нью- йоркскую «Nation» и лондонское «Nation and Athenaeum». Читал с упоением: какой культурный стиль — всемирная широта интересов. Как остроумна полемика Бернарда Шоу с Честертоном. Как язвительны статьи о Ллойд Джордже!

Новые матерьялы о Уоте Уитмэне! И главное: как сблизились все части мира: англичане пишут о французах, французы откликаются, вмешиваются греки — все нации туго сплетены, цивилизация становится широкой и единой. Как будто меня вытащили из лужи и окунули в океан!

Отныне я решил не писать о Некрасове, не копаться в литературных дрязгах, а смело приобщиться к мировой литературе. Писать для «Nation» мне легче, чем для «Летописи Дома Литераторов». Буду же писать для «Nation». Первое, что я напишу, будет «Честертон».

марта. Я вызвал духа, которого уже не могу вернуть в склянку. Я вдруг после огромного перерыва прочитал «Times» — и весь мир нахлынул на меня.

Искусств ведутся без программы. Сегодня одна, зав- 1921

тра другая. Я тогда же сказал, что иначе нельзя. У русского общества нет идеологии. Интеллигенция распылена. Нет единой Темы, но есть много тем, и я считаю огромной своей заслугой, что время [недописано. Следующая страница отдельная, вырванная из тетради. — Е. Ч.].

„.Я опять не спал: Замятин сказал мне, что в Союзе писателей пронесся слух, будто я заработал на издании Репина, между тем как я ни одной копейки за работу не получил и не намерен получить. Это так взволновало меня, что я всю ночь лежал с головной болью. Я начал преподавать Зине географию и поражен ее памятью — она сразу запоминает названия рек, городов, стран. С одного разу, по слуху! «Far from the madding Crowd»[111] блаженство, но автор не сливается с героями (как в «Анне Карениной»), а стоит в стороне от них — щеголяя изысканностью своих фраз, своим классическим образованием и проч. Вчерашний фельетон Лемке в «Правде» сослужил огромную службу журналу «Начала». Книжки, о которых печатаются ругательства в «Правде», тотчас же привлекают сочувственное внимание публики. Стоило только московским «Известиям» напечатать ругательства по адресу «Петербургского сборника», как книга эта пошла нарасхват! До чего гнусен фельетон О. Л. Д’Ора о неизданных произведениях Пушкина! Кто мог бы поверить, что сам О. Л. Д’Ор — недурной и неглупый человек. Я вчера как раз встретился с ним — и мы мило проболтали полчаса. Он только некультурен, темен, и озлобленно темен. Помню, он искренне считал Падеревского жуликом и утверждал, что он так же может бить по клавишам и что у него получится та же музыка. Все дело в силе удара! — [Следующая страница отдельная, вырванная из тетради. — Е. Ч.]

Предыдущая главаГлава 47 из 305Следующая глава