Ужасно, что какой-нибудь Еголин, презренный холуй, может в любую минуту обеспечить себе высший комфорт, а Пастернак лежит — без самой элементарной помощи.
7 февраля. Вчера я не мог заснуть даже с нембуталом и уже в три часа ночи принялся за рецензию о гнусняке Еголине. В 12 — в город. Подыскивал больницу для Пастернака. В «7-м корпусе» Боткинской все забито, лежат даже в коридорах, в Кремлевке — нужно ждать очереди, я три раза ездил к Мих. Фед. Власову (в Совет министров РСФСР, куда меня не пустили без пропуска; я говорил оттуда с М. Ф., воображая, что он там, а он — в другом месте; где — я так и не узнал); оказалось с его слов, что надежды мало. Но, приехав домой, узнаю, что он мне звонил и оказывается: он добыл ему путевку в клинику ЦК — самую лучшую, какая только есть в Москве — и завтра Женя везет Тамару 1958
Вл. Иванову за получением этой путевки. Я обрадовался и с восторгом побежал к Пастернаку. При нем (наконец- то!) сестра; у него жар. Анализ крови очень плохой. Вчера была у него врачиха — помощница Вовси (Зинаида Николаевна); она (судя по анализу крови) боится, что рак. Вся моя радость схлынула. Он возбужден, у него жар. Расспрашивал меня о моей библиотеке для детей. Зинаида Николаевна (жена Бориса Леонидовича) все время говорит о расходах и встретила сестру неприязненно: опять расходы. В поисках больницы забегал я и в Союз. Видел там Смирнова (В. А.) и Ажаева. Они пытаются добыть для Пастернака Кремлевку, но тщетно.
Милый Власов! Он звонил проф. Эпштейну, расспрашивал о болезни Пастернака. Звонил в Союз — узнать его отчество и т. д. Говорил с министром здравоохранения РСФСР и министром здравоохранения СССР*.
8 февраля. Вчера Тамара Владимировна Иванова ездила в моей машине (шофер — Женя) за больничной путевкой в Министерство здравоохранения РСФСР (Вадковский пер., 18/20, район Бутырок) к референтке министерства Надежде Вас. Тихомировой. Получив путевку, она поехала в больницу ЦК — посмотреть, что это за больница и какова будет палата Бор. Леон. Там ей ничего не понравилось: директор — хам, отдельной палаты нет, положили его в урологическое отделение. Но мало-помалу все утрясется. Хорошо, что там проф. Вовси, Эпштейн и др. Пришлось доставать и «карету скорой помощи». В три часа Женя воротился и сообщил все это Борису Л-чу. Он готов куда угодно — болезнь истомила его. Очень благодарит меня и Там. Вл. По моему предложению надписал Власову своего «Фауста», поблагодарив за все хлопоты. З. Н. нахлобучила ему шапку, одела его в шубу; рабочие между тем разгребли снег возле парадного хода и пронесли его на носилках в машину. Он посылал нам воздушные поцелуи.
17 февраля. Все эти десять дней провел в безумии, в тоске и отчаянии. Бонецкий, которого я очень люблю, дал мне на рецензию рукопись Еголина «Некрасов». Рукопись глупая, наглая, лживая. Стал я изучать ее и, кроме того, прочитал все другие опусы Еголина. Мелкое жульничество, оловянная голова идиота и карьеризм отвратительной гниды. Я писал рецензию каждый день по 10—12 часов, писал больной, в лютую бессонницу, и чем дальше писал, тем яснее видел свое бессилье — сочетание пошляка и подлеца оказалось мне не по зубам. Нужно было указать отдельные 1958 его недочеты, а я набросал широкими мазками его
портрет, что для рецензии не требуется.
Библиотека приводит меня в отчаяние. Я отдал ей столько души, убрал ее как игрушку, отдал огромные деньги, которых в то время было у меня не так уж много, — но дети кажутся мне грубыми, тупыми, тусклыми — не лучше родителей.
21 февраля. Горькая годовщина. Был на своей могиле с чувством огромной вины перед Марией Борисовной — и такого глубокого раскаяния перед нею, которое все эти годы томит меня страшной тоской. Так, должно быть, чувствует себя убийца перед трупом своей жертвы. Сколько раз я был невнимателен к ней, груб, нечуток, безжалостен. Мне стыдно стоять над ее могилой, стыдно смотреть на ее портрет.
26 февраля. Дни провожу в бездельи — хоть и занят так, что за все сутки не соберусь написать письмо, нужнейшее, срочнейшее, — корплю над материалами о Чехове — перебираю старые бумажки, и ничего нового сказать о нем не могу. Дрянная чушь — которая уже напечатана мною, — детский лепет, элементарщина, а теперь предстоит говорить о его сложности,ия — кляну свое бессилие.
В библиотеке реформы — повесили по-новому картины Васнецова и Конашевича (Мариночка окантовала их), приехал столяр Иван Гаврилович — будет делать новые стульчики и новые столики — и по-настоящему мне следовало бы бросить всю литературу — и заняться детьми — читать им, рассказывать, развивать их, звать их к достойной человеческой жизни, а без этого — одна раздача книг — бесполезна.
Были в это воскресенье Ваня Халтурин, В. Смирнова, Эмден, Алянский, Вл. Орлов, Ямпольский (редактор «поэтов Искры», Ал. К. Толстого, И. Панаева, большой ученый), а я мечтал об одном человеке — о М. Алигер, с которой связала нас парадоксальная дружба, —
Что мне она? — не жена, не любовница И не родная мне дочь* —
но все ее горести последнего года, обиды, нанесенные ей, я пережил с мучительной болью.
Орлов был у меня с предложением: войти в редакцию 8-томного Собр. соч. Блока.
3 марта. Третьего дня привозила Тата показать мне двух правнуков. Так как я не мог кричать от ужаса, что у меня правнуки и,
значит, завтра меня выбросят на свалку в могилу, я 1958
улыбался и говорил: «какие милые». Они и в самом деле милые.
16 марта. Не спал всю ночь. В половине 7-го сошел вниз. Правнук орет во все горло и не дает спать ни Кате, ни Тате. Я взял его наверх — чтоб дать им вздремнуть, — и, оставшись с ним наедине, почувствовал себя во власти целой шайки разбойников, которых нужно умилостивить. Сначала я оборонялся спичками, зажигал одну за другою, но вскоре почувствовал, что это оружие перестает действовать. Тогда я переключился на корзину из-под стола — гонял ее по всей комнате, положив в нее ключи от комода. Это отсрочило мою гибель на 2 или 3 минуты. Но минуты прошли, и я стал спасаться носом. Прижимал палец к носу и по-идиотски мычал всякий раз. Бобе это понравилось, и он, великий исследователь причин и следствий, заинтересовался этой зависимостью между носом и звуком. Раз 50 он прижимал свои грязные пальцы к моему злополучному носу, и ему показалось, что он открыл великий закон природы. Окончательно он убедился в этом, когда я нажимал его носишко, издавая при этом писклявые звуки. Но когда и нос был исчерпан, Боба взобрался на диван и стал срывать со стены картинки, приговаривая «па-па», ибо всякую картину он считает папой (ему как-то показывали портрет отца и при этом говорили «папа»; он и подумал, что так называется всякий портрет). После того, как все картины оказались на полу, — я в целях самообороны поджег в печке бумагу — тем и обеспечил себе минуты полторы сравнительного покоя. После я тщетно прибегал к спичкам, к носу, к ключам — он требовал новых жертв. И я откупился от него — Историей Ключевского, предоставив ему вырвать четыре страницы о странностях в характере Ивана Четвертого. И когда изничтожение этих страниц подходило к концу, мною овладело отчаяние, и я уже не видел ниоткуда спасения — ко мне на выручку явились все те же ключи — он вытаскивал их из комода и пытался снова вставить в ту же скважину: это исследование природы вещей (natura rerum) отняло у него минуты четыре, после чего он скривил рот, подбежал к двери и задребежжал: мама! Я растерялся и стал завлекать его прежними радостями: но это было повторение пройденного, и только после того, как я нашел под столом Катины бусы и надел их на Колину палку — это было первое утро за много лет, когда я отвлекся от бумаг, от стола, от ненавистных статей и от страданий от своей литимпотенции.
Сегодня выборы. Читаю «Возвращение» Ильиной, очень хорошо.
1958 Вспоминаю о Горьком (сейчас надвигаются горь-
ковские дни). Были в моей жизни два года, когда я встречался с ним изо дня в день. И конечно, я хотел сохранить для потомства все, что он тогда говорил. Я носил с собою небольшую тетрадку, пытался записывать туда каждое слово Алексея Максимовича. Он долго не замечал моего вероломства. Но однажды он пригласил к себе группу писателей — в том числе и меня, и я заранее принял меры, чтобы записать за ним все, что он скажет. Я прикрепил булавками к спине Лунца белую бумажку и попросил его, чтобы во время беседы с Горьким он сел впереди меня. Тогда мне будетудобно записывать. Но Горький против ожидания усадил нас всех на диван, и Лунц оказался рядом со мною. Записывать было очень неудобно, но я приспособился. Горький заметил мою дикую позу:
— Что это вы делаете здесь, джентльмен?
Я почувствовал себя пойманным школьником. Он страшно рассердился: я и сам немного умею писать! — сказал он.
21 марта. Со дня смерти Марии Борисовны 3 года 1 месяц.
Правнука отвезли к Марине, и Тата получила минутную передышку. Так как сейчас 90 лет со дня рождения Горького, в Литературном музее — вечер, устраиваемый Надеждой Алексеевной Пешковой. Она пригласила меня выступить с воспоминаниями. По этому случаю я взял Тату на Никитскую — к Пешковым. Там застали Ираклия Андроникова, который готовит для телевизора передачу о квартире Горького и потому изучает каждую деталь обстановки. Милый Максик, милая Катенька, милая Дарья. Самое интересное, что услышал я там, было приглашение на Горь- ковский вечер — Зощенки. Самый помпезный вечер состоится в Зале Чайковского — 3 апреля. Вот на этот-то вечер и решено пригласить М. М. Чуть только Надежда Алексеевна узнала об этом, она позвонила ему и попросила его приехать раньше и остановиться у них на Никитской. Это могло бы быть для М. М. новым стимулом к жизни. Сейчас он очень подавлен — из-за того, что ему не выдают всесоюзной пенсии.
Тата была со мною весь день — и вместе мы были в Литмузее на вечере. У меня был шумнейший успех — после чего мы уехали домой в Переделкино, и Тата читала мне Белоголового, и я благодаря ей заснул. Очень теплая человечица — Тата.
30-е марта. Вчера вечером в доме, где жил Горький на Никитской, собралась вся знать. Были Кукрыниксы, летчик Чухнов- ский, летчик Громов, Юрий Шапорин, Козловский, проф. Сперанский, Мих. Слонимский, министр культуры Михайлов, Мико- ла Бажан, Людмила Толстая, горьковед Б. Бялик, 1958
дочь Шаляпина, Капицы (академик с супругой), Анисимов, — и Зощенко, ради которого я и приехал.
В столовой накрыты три длинных стола и (поперек) два коротких, и за ними в хороших одеждах, сытые, веселые лауреаты, с женами, с дочерьми, сливки московской знати, и среди них — он — с потухшими глазами, со страдальческим выражением лица, отрезанный от всего мира, растоптанный.
Ни одной прежней черты. Прежде он был красивый меланхолик, избалованный славой и женщинами, щедро наделенный лирическим украинским юмором, человеком большой судьбы. Помню его вместе с двумя другими юмористами: Женей Шварцем и Юрием Тыняновым в Доме Искусств, среди молодежи, когда стены дрожали от хохота, когда Зощенко был недосягаемым мастером сатиры и юмора, — все глаза зажигались улыбками всюду, где он появлялся.
Теперь это труп, заколоченный в гроб. Даже странно, что он говорит. Говорит он нудно, тягуче, длиннейшими предложениями, словно в труп вставили говорильную машину — через минуту такого разговора вам становится жутко, хочется бежать, заткнуть уши. Он записал мне в «Чукоккалу» печальные строки:
И гений мой поблек, как лист осенний, — В фантазии уж прежних крыльев нет.
Слово «прежний» он написал через Ъ. Я сказал ему:
Как я помню вашиЪ.
Да, было время: шутил и выделывал штучки. Но, Корней Иванович, теперь я пишу еще злее, чем прежде. О, как я пишу теперь!
И я по его глазам увидел, что он ничего не пишет и не может написать. Екатерина Павловна посадила меня рядом с собою — почетнейшее место: — я выхлопотал, чтобы по другую сторону сел Зощенко. Он стал долго объяснять Ек. П-не значение Горького, цитируя письмо Чехова — «а ведь Чехов был честнейший человек», — и два раза привел одну и ту же цитату — и мешал Ек. Павловне есть, повторяя свои тривиальности. Я указал ему издали Ирину Шаляпину. Он через несколько минут обратился к жене Капицы, вообразив, что это и есть Ирина Шаляпина. Я указал ему его ошибку. Он сейчас же стал объяснять жене Капицы, что она не Ирина Шаляпина. Между тем ведь предположено 3-го апреля его выступление на вечере Горького. С чем же он выступит там? Ведь если он начнет канителить такие банальности, он только пуще повредит себе — и это ускорит его гибель. Я спросил его, что он будет читать. Он сказал:
1958 «Ох, не знаю». Потом через несколько минут: «лучше
мне ничего нечитатъ: ведь я заклейменный, отверженный».
Мне кажется, что лучше всего было бы, если бы он прочитал письма Горького и описал бы наружность Горького, его повадки — то есть действовал бы как мемуарист, а не — как оценщик.
Все это я сказал ему — и выразил готовность помочь ему. Он записал мой телефон.
У Пешковых все было хорошо срежиссировано — и тосты, и размещение гостей, и улыбки хозяев.
Обрадовала меня встреча со Светланой Халатовой — дочкой Артемья Багратовича — которую я знал очень маленькой. Замужняя. Необычайное сверкание глаз. И ко мне — сердечное (детское) расположение.
Когда уезжал, Дарья упаковала мне кучу сластей.
Кукрыниксы нарисовали мне в «Чукоккалу» картинку, но я позабыл ее взять.
Стариковская забывчивость!
Сунул куда-то деньги, и вот уже третью неделю ищу их.
Зощенко седенький, с жидкими волосами, виски вдавлены внутрь, – и этот потухший взгляд!
Очень знакомая российская картина: задушенный, убитый талант. Полежаев, Николай Полевой, Рылеев, Мих. Михайлов, Есенин, Мандельштам, Стенич, Бабель, Мирский, Цветаева, Митя Бронштейн, Квитко, Бруно Ясенский, Ник. Бестужев — все раздавлены одним и тем же сапогом.
31 марта. Мороз. 10о. Вообще зима держится стойко. Ходим в шубах. Во дворе кучи белейшего снега выше человеческого роста. Только с 1-го апреля (с завтрашнего дня) Поссовет берет на свой кошт библиотеку. Об этом мне сообщили по телефону: значит, после того, как я подарил ее Райсовету — я содержал ее полгода на свой счет.