— Так вы нас считаете дубинами? — спросила Фурцева.
Федин уверил, что нет, но все же после его речи заготовленная резолюция была отменена и — можно считать, что на этот раз дубинка отложена в сторону. Фурцева в дальнейшем разговоре несколько раз ссылалась на Федина: «как сказал Константин Александрович».
Он в своей речи сказал между прочим: как вы хотели бы воспитывать, напр., Пришвина? Кто мог бы воспитывать его? Разве что сам Тимирязев.
Фрида ликует. Была у меня Маргарита Алигер, принесла в подарок «ЛитМоскву». Колин рассказ чудесный (чуть-чуть длинновато в середине), очень уверенный рисунок, скупые краски, верно наложенные, отличный сюжет. Заглавие «Бродяга» не годится. Гвоздь — стихи Заболоцкого. «Старая актриса» чудо — и чувства, и техника. Пьеса Погодина по замыслу — отличная, по выполнению посредственная. Два доносчика — Клара и О., и оба оказываются милыми людьми. Записи Олеши претенциозны, Цветаева то очень хороша, то ужасно плоха, — в общем же альманах никем не редактируется — строгого отбора нет.
Сегодня — в последний день нового года — мороз. «Оттепели не предвидится!» — острит Ивич.
Встретил жену Кирпотина, она тоже здесь. Ви- 1956
дел Живова, Раскина — и больше никого. Сижу в своей мурье — и пятый день пишу с утра до вечера все один кусок (строк 12) для «Лит. газеты» — и ни черта не выходит.
Самая умная статья в «Лит. Москве» — Александра Крона: о театре. Острая, полная неотразимых силлогизмов. Рядом с нею раз- дребеженная, шаткая, валкая, претенциозная статейка Олеши кажется еще более жалкой. Читал Бернарда Шоу — «Дом вдовца» и т. д. — холодные, мозговые продукты без тени вдохновения — и жизни. Так дожил до
1957 года,
до которого не чаял дожить никогда. Весь прошлый год я жил в идиотских трудах. Зачем-то два месяца истратил на редактирование Конан Дойла, месяц переводил «Тома Сойера» — зачем? зачем? — и для Блока, Слепцова, мемуаров не осталось времени. Идиот. Душегуб.
1 января. Вышел в 5.30 утра на балкон. Звезды как апельсины. Морозно. Снег — как декорация. Сажусь за постылую заметку о Кони. Как раз под Новый Год разбился термос Марии Борисовны, который я берег с теплым чувством, — и это происшествие суеверно укололо меня.
Кони: я прочитал его книгу. Есть блестящие места, но какое самолюбование, сколько раз он сообщает, красуясь и рисуясь, как благородно он ответил такому-то, как ловко он срезал такого-то, и т. д., и т. д. Язык местами хорош, а местами канцелярский, с типичными судейскими цитатами, крылатыми словечками, истасканной рухлядью адвокатского жаргона.
своим «Чеховым» — и этого я себе никогда не про- 1957
щу. О, почему не пришла ко мне 1-го Маргарита Али- гер — как обещала. Хотела придти — мы почитали бы стихи — побеседовали бы, и я почувствовал бы связь с «ЛитМосквой».
В «ЛитМоскве» всех раньше всего будоражит статья Крона, меня же — стихотворение Заболоцкого «Старая актриса» — мудрое, широкое, с большими перспективами. И почему я ухожу от этой группы лучших писателей, наиболее честных и чистых — и связываю себя с чужаками, — неизвестно. Всякая подлость раньше всего непрактична.
Чтобы отвлечься от горя, я пошел к К. А. Федину. Мы пошли гулять. Снежно, не холодно, ветер. Он рассказал, что в Гаграх, где он был, на улице огромная картина «Утро родины» (Сталин среди полей*) освещается прожекторами — и рядом памятник Сталину; из Турции на грузинском языке передается по радио нечто вроде «БиБиСи для бедных», эта передача начинается пением грузинского национального гимна, а кончается гимном в честь Берии. Изо всех раскрытых окон раздается голос радио:
«Слава Берии, Берии, Берии!»
Очень подробно рассказал Федин о своем выступлении у Фур- цевой. Говорил о романе: Кирилл Извеков в 1937 г. по ложному навету пострадал и в результате очутился в Туле, на пониженной должности. Цветухин окажется в Бресте и т. д. Но я слушал его сквозь душевную муку. Для успокоения стал читать переписку Победоносцева с Александром III*. Потрясающее по своей тупости письмо Д. Щеглова, бывшего товарища Добролюбова, который превратился в фанатика-черносотенца, вызывающего гадливость даже в других черносотенцах. Чичерина записка и письма Сиона — и дело Катакази — и процесс первомартовцев — интереснейшая, но совершенно неизвестная книга. Пытаюсь писать о Блоке, но все валится из рук.
6/I. У меня есть особый способ лечиться от тоски и тревоги: созвать к себе детей и провести с ними часов пять, шесть, семь. Чтобы забыться от моей истории с «Чеховым», я созвал к себе Сережу, Варю (внучку Федина), Иру (дочь Кассиля), Машу и Веру (Таниных детей) — и стал играть с ними в разные игры. К семи часам они очень утомили меня — но сердце отдохнуло, и я отправился спать, чувствуя блаженное спокойствие. И вдруг снизу голос: «Письмо от М. О. Алигер»*, и — сна моего как не бывало. Укол в самое сердце. Я вскочил и стал бегать по комнате. Все мои усилия забыться сразу пошли насмарку; промаявшись до двух часов, я
1957 оболванил себя нембуталом, и вот теперь все мое ут
ро пошло насмарку. Как жестоки все эти люди: Ата- ров и Маргарита. Каждый день они пилят меня деревянными пилами — вместо того, чтобы понять, что же делается со мной. Они, небось, и спят, и работают, а я превращаюсь в калеку — и вся эта история стоит мне год жизни по меньшей мере.
8 января. 2 письма: одно — от Зощенко, другое — от Сергеева- Ценского. Зощенко пишет скромно и трогательно: не укажу ли я ему, какие рассказы нужно изъять из нового издания его книги, просит совета в деликатнейших выражениях, а Сергеев-Ценский хлопочет о том, чтобы о его «Вале» был отзыв в «Комсомольской правде». Какая жизнестойкость. Человеку девятый десяток, он оглох и почти ослеп — но не теряет ни надежд, ни желаний.
Как упоительно пишет Троллоп. Я читаю его «John’a Caldiga- te’a», и весь сюжет до того волнует меня, что в трагических местах я оставляю книгу, не могу читать дальше, так «переживаю». И какая уверенная рука в обрисовке характеров, какое знание жизни — и самых глубоких глубин души человеческой. И как все это скромно, словно он и сам не подозревает о своей гениальности.
января. Взялся за Уайльда. Мне выдали в «Иностранной библиотеке» — 4 книги о нем. И я залпом читаю все четыре. А «Леонид Андреев», крохотная статейка, — выматывает у меня всю душу. А стол загроможден корректурами журнала «Москва», который отвратительно глуп.
13 февраля. Я уже два дня в Барвихе. Врачи нашли, что я зверски переутомлен, и запретили работать. А я, как назло, привез с собой бездну планов: переработать статью об Оскаре Уайльде, статью о Блоке, начать воспоминания о 1905 годе, написать о Баскакове, но все это — так и останется в виде неосуществленных проектов. Сегодня познакомился с Шаровым Ал. Ф-чем, который когда-то устроил перегородку в моей квартире на ул. Горького. Если бы мы пошли нормальным путем — волокита тянулась бы месяцев 8, но загадочный, нечеловечески влиятельный, могучий Шаров устроил это росчерком пера. (Он начальник московского строительства.) Познакомился с ивановской ткачихой, говорящей на о. Познакомился с женой министра культуры Михайлова.
февраля. 2 года со дня смерти Марии Борисовны. Машенька дорогая — как хотела ты правды и прямоты — и какой я был перед тобой криводушный! И в литературе я не помню, чтобы она
давала мне женские, дамские советы — слукавить, 1957
пренебречь правдой ради карьеры и выгоды.
Здесь отдыхает жена Михайлова, министра культуры.
Были у меня здесь Лида и Коля. Лида стяжала ненависть Дет- гиза своей статьей «Рабочий разговор»*. Теперь будет вынесена резолюция Союза Писателей, будто Лида ведет какую-то антипартийную (!?) линию. Коля выступил в Президиуме против Ванды Василевской, потом имел с Вандой разговор. Ванда говорит, что в Варшаве русских преследуют, заставляют ходить по мостовой, а не по тротуару, что советские люди там под бойкотом и т. д. Коля уезжает в Малеевку. Любовь читателей к его книге «Балтийское небо» огромна — и библиотекарша, и парикмахерша: «неужели это ваш сын!? Ах, какая прелесть, какой чудесный роман!»
Здесь Маршак. Третьего дня мы говорили с ним три часа, вчера он просидел у меня два часа. Интересно он рассказывал про Андрусона. Андрусон был поэтишка, которого приютил Ми- ролюбов в «Журнале для всех». Неплохой переводчик, но пьяница. Маршак, живя в Лондоне, перевел какую-то повесть — и хотел пристроить свой перевод в каком-нб. русском издательстве. Послал рукопись Андрусону. Тот отнес ее к Н. Н. Михайлову, выдал за свою и получил гонорар.
Маршак обаятелен. За то время, что он здесь, он перевел (буквально у меня на глазах) одно стихотворение Йетса и стихотворение Галкина (с еврейского) — оба стихотворения сразу стали прочными, сработанными раз навсегда. Иногда он повторяется: трижды сказал (по разным поводам), что Данте — петух, разбудивший новую поэзию, русские писатели — сверхписатели, что эстетика должна быть этична, но талантливость так и прет из него. Вчера мы слушали с ним у Семенова пластинки Моцарта и Баха — и было видно, что он всей кровью воспринимает каждый новый музыкальный ход — и вообще интенсивность его духовной жизни поразительна. И хотя он кажется больным, глотает эфедрин, кашляет, но голова у него необычайно свежа и вечно готова к работе. Чудесно говорил он вчера о Фадееве и о Твардовском. Оказывается, Твардовский написал Фадееву суровое письмо, осудил его металлургический роман, высмеял его последние речи, и это очень огорчило Фадеева*.
Вот стихи Маршака, дарственная запись Людмиле Толстой.
На переводах из Бернса:
Пускай мой Роберт милый, Веселый и простой Беседует с Людмилой Ильиничной Толстой.
1957
На переводах из Шекспира:
«Правда неразлучна с красотой», — Скажут, эту книжечку листая, — Не любил Шекспира Л. Толстой, Но быть может, любит Л. Толстая.
Я дал ему прочитать мою книгу «От 2 до 5», и главное его замечание: как это я мог поставить рядом имена: Маршак, Михалков, Барто. И полились рассказы о каверзах, которые устраивала ему Барто в 20-х годах. Самый эгоцентрический человек, какого я когда-либо встречал. Дня три назад он устроил чтение своих произведений — переводы из Бернса, Шекспира и собственные. Здесь есть семья Семеновых (он — дипломат, очень умный, стоял во главе Восточной Германии, был в Норвегии поверенным в делах), жена его худенькая, черная, очень музыкальная, — слушали с благоговением, а я тоскливо думал: какая беспощадная штука старость: ни вдохновения, ни дарования, одна сухая и мертвая виртуозность. Стихи Бернса, переведенные им теперь, как небо от земли отличаются от стихов, переведенных лет 20 назад: в них бывает по 4 рифмы в строфе, рисунок в них четкий, но и только: бесталанные изделья, которые никого не могут тронуть.
И при этом чудесный собеседник, подлинно любит поэзию, и может быть, по привычке я все же его люблю и желаю ему всякого счастья.
or not…»1 Главное: все они, в огромном большинст- 1957
ве, страшно похожи друг на дружку, щекастые, с толстыми шеями, с бестактными голосами без всяких интонаций, крикливые, здоровые, способные смотреть одну и ту же кинокартину по пять раз, играть в «козла» по 8 часов в сутки и т. д.
Но о Фолкнере: он многословен, кое-что у него неправдоподобно, но он чудесный психолог, великолепно регистрирующий подспудные бессознательные поступки людей — и у него «нет в мире виноватых» — он возбуждает жалость даже к зверю Кристма- су, зарезавшему бритвой доверившуюся ему женщину, даже к Брауну, выдающему своего товарища Кристмаса, чтобы получить премию за донос, — у него прелестный простонародный язык (персонажей), почти каждый эпитет у него свеж, меток, разителен; фабула такая, что нельзя оторваться, и все же он противный писатель, тошнотный и мутный, при несомненном таланте.
21 марта. Снова день смерти М. Б.
Вдруг Катя сообщает мне, что меня вызывает проф. Еланский, делавший Жене операцию. Оказалось, что Женя, оставив ночью у себя на койке чучело из одеял, решил убежать из клиники. Отыскал дверь черного хода, добыл (с помощью сообщников) кепку и часы — и с больной рукой проник на улицу, где его поджидал автомобиль. Словом, все это было заранее сговорено и подстроено. К счастью, его поймали. Еланский говорит: «Держу его только ради вас, иначе я выгнал бы его к чертовой матери. Умудрился сломать гвоздь, который я вставил ему в прошлом году, вот этот гвоздь (он вынул из ящика), попробуйте согните его!» Обнаружились и другие Женины проделки. Он разъезжал в «Победе» по ночам, не испросив у меня разрешения. Он проваландался до того, как лечь в больницу, где-то «на воле» пять- шесть дней — покуда мы были уверены, что он на больничной койке.
Был вчера у Федина. Он с восхищением говорит о рассказе «Рычаги» (в ЛитМоскве). «То, что описано в “Рычагах”, происходит во всей стране, — говорит он. — И у нас в Союзе Писателей. Когда шло обсуждение моей крамольной книги “Горький среди нас”, особенно неистовствовала Шагинян. Она произнесла громовую речь, а в кулуарах сказала мне: “великолепная книга”. Ну чем не “рычаг”!*» 1957 Был у меня Юрий Олеша. Он задумал целую кни
гу критических заметок и набросков. О своих любимейших книгах. Он умен и талантлив, но с очень коротким дыханием — оттого он так мало написал. (Помню, как восхищался его «Лиомпой» Ю. Тынянов, который вообще ненавидел его одесские «изыски», считая их моветоном.)
Вечером я был у Каверина, коего сегодня выбранили в «Правде»*. Он, конечно, угнетен, но не слишком. «Мы будем продолжать “ЛитМоскву” — во что бы то ни стало». Читал мне отрывки из своей автобиографии. Оказывается, его отец был военный капельмейстер, считавший военный быт нормой человеческого поведения. В доме он был деспот, тиран. И в свою автобиографию Вениамин Александрович хотел ввести главу «Скандалы». Я его отговорил: нельзя слишком интимничать с современным читателем… У Каверина готов целый том критических статей. Целые дни он сидит и пишет. Счастливец.
27 мая. В жизни моей было много событий, но я не записывал их в эту тетрадь. После того, как пропали десятки моих дневников, я потерял вкус к этому занятию. События были такие: 30 марта праздновали мой юбилей. 75 лет!