К книге
ДневникиСтраница 236
77%
Страница 236
236

Читаю Писарева, и мне кажется, что мне снова 14 лет.

1956 Третьего дня вышло новое издание «От двух до

пяти». Книжка стала серьезной, чеканной, стройной. Нет ни одной мысли, которую я списал бы откуда-нибудь — вся она моя, и все мысли в ней мои. Ее издать надо было серьезно, строго, просто, а издали ее вычурно, с финтифлюшками, с плохими детскими рисунками.

Женя, к моему изумлению, отлично сдал все экзамены в ГИК. Даже по истории получил пятерку. И рука у него как будто заживает.

С «ЛитМосквой» вышел такой анекдот: я дал туда статью о Чехове, Коля — рассказ «Бродяга», Лида — статью. Вся семья в одном альманахе!!? Неудобно. Пришли ко мне Казакевич и Алигер, встали на колени — разрешите перенести Вашу статью в 3-й альманах, иначе у нас получится «Чуковская Москва». Я согласился. Но теперь им страстно хочется вместо Лидиной статьи тиснуть мою. Я протестую: для Лиды напечатание ее статьи — вопрос жизни и смерти; она написала эту статью по заказу «Нового Мира», оттуда ее вернули. Она дала статью в «Молодую гвардию». Вернули. Впрочем, и с моей статьей о Чехове то же самое: ее вернули из «Нового Мира» и «Знамени».

Вчера Серов-самозванец («В. А. Серов») напечатал в «Правде» статью в защиту черносотенства в искусстве.

2 сентября. Был у меня третьего дня профессор Оксфордского университета по фамилии Берлин. Необычайно образованный человек; он говорил, что в Англии появился новый чудесный перевод «Былого и дум», который очаровал англичан. Впервые имя гениального Герцена привлекло к себе внимание широких кругов (по его словам, письма Герцена к Гервегу хранятся в Британском музее). Он читал о Герцене лекцию по лондонскому радио — и это вызвало сочувственные отклики огромной семьи Герцена, ныне живущей в Швейцарии. Сам он пишет о Белинском. Знает хорошо мои книжки — даже «Мастерство Некрасова».

Был у меня Володя Швейцер — впоследствии фельетонист (псевд. «Пессимист») и киношник. Я когда-то давал ему уроки по 3 рубля в месяц, он помнит Одессу — и меня молодого, и маму, и Марусю — рассказывал такое, что я совершенно забыл.

13 сентября. Завтра я еду в Узкое.

Книга моя «Люди и книги» подвигается черепашьим шагом. Очень, очень соблазняет меня мысль издать книгу «Люди и книги» в двух частях: в первой шестидесятники — Слепцов, Успенский и др., во второй Чехов, Горький, Леонид Андреев, Блок.

Был вчера у Всеволода Иванова. У него очередное крушение. Его роман «Путь в Индию» отказались печатать: «Октябрь», издательство «Молодая гвардия». Из «Молодой гвар- 1956

дии» он третьего дня получил грубое письмо с отказом. Тамара Владимировна страшно возбуждена. Ей и в голову не приходит, что, возможно, роман плохой. Она видит причины в боязни редакций печатать такой смелый роман. В Гослите ни за что не хотели печатать Собр. соч. Всеволода Иванова. Но Там. Вл. повела такую атаку, так терроризировала Котова, Пузи- кова, что они согласились в конце концов подписать договор. Всеволод Вяч., как всегда, благодушен, мил, спокоен.

14 сентября. Приехал в Узкое. По дороге узнал об изумительном событии: Татка родила двух мальчиков. Итак, я еще до смерти с сегодняшнего дня имею трех правнуков. Здесь — Шапорин, Козарницкий, Корнелий Зелинский, — химики, — философы. Я сижу за столом с Аплетиным, Михаилом Яковлевичем. Мы гуляли с ним, и [он] рассказывал много о Китае.

Поражен талантливостью Бена Ивантера. Его «Моя знакомая» лучший рассказ, какой я читал за последние годы. Все, что есть в женщине самого женского, чудесно опоэтизировано и возвеличено здесь. И как великолепно дана обстановка: Украина, редакция журнала и люди, хохол Однорог, его жена, обе Галины и хамло Колесаев. Если бы такой рассказ написали Леонов или Всев. Иванов, их приподняли бы до небес, — а Ивантер — кто же ждет от Ивантера такого проникновения в жизнь, и такой человечности, и такого искусства. И какое великолепное в рассказе начало, и как он чудесно построен, и сколько в нем юмора и доверия к женской душе.

Послал Пожаровой 400 рублей для отравления кошек. У нее, она пишет — рак. И если не кончает жизнь самоубийством, то лишь потому, что ей жаль живущих у нее кошек. Их надо убить по- научному, а для этого нужны деньги — и я как идиот выслал ей — сам не знаю, почему.

В общем «Том Сойер» — очень наглая книга. Твен даже не знает возраста Тома. Судя по рисунку мальчишки (который он сделал для Бекки) — ему самое большее 4 года, судя по его отношению с теткой — 7 лет, а похищает он золото у Индейца Джо как 18-летний малый. Поэтому художники никогда не могут нарисовать Тома, всегда выходит брехня. Всю художественную правду Твен истратил на бытовые подробности, на изображение детской психики — здесь он гениален (равно как и в разговорном языке персонажей) — а все adventures43 заведомая чушь,

1956 ради угождения толпе. Угодливость Твена доходит

здесь до того, что он заставляет своих героев в обеих книгах — и в «Томе» и в «Гекльберри Финне» — находить в конце концов кучи долларов.

17 октября. Надо писать о Блоке, а я как идиот перевожу заново «Тома Сойера» и не могу выкарабкаться из этой постылой работы. С Женей дело мало-помалу улаживается. Он поглощен институтом. У него вроде как бы неплохие товарищи, но почему он ничего не читает, почему не может провести в одиночестве ни единого часу, почему считает неинтересным все кроме техники? Ведь в нем есть рудименты интереса и к человеческой психологии, и к хорошим стихам, и к книгам — но именно рудименты, за- глушенные жизнью.

17 октября. Был вчера Каверин, рассказывает, будто секретарь Хрущева вдруг позвонил Твардовскому. «Н. С. велел спросить, как вы живете, нуждаетесь ли в чем-ниб., что вы пишете», и т. д. Твардовский ответил: «Живу хорошо, не нуждаюсь ни в чем». — «А как ваш “Василий Теркин на том свете”»? Что вы думаете с ним делать?» — «Думаю напечатать». — «Вот и хорошо. Теперь самое время».

Твардовский «исправил» эту поэму чуть-чуть, но основное оставил без изменений. Тот же Хрущев в свое время разнес его за эту поэму — теперь наступили «new times»[44].

Тот же Каверин рассказывает, что на совещании драматургов Н. Н. Михайлов вдруг как ни в чем не бывало наивно спросил: почему не ставятся пьесы Булгакова — напр., такая чудесная пьеса, как «Бег». А Каверин на днях поместил в журнале «Театр» как раз статью о «Беге», которая лежала в редакции 6 месяцев. Во всем этом Каверин видит «симптомы».

Был я вчера у Татки. Два мои правнука — «вытесняющие меня из мира», лежат, как невинные, на письменном столе. Очень милые — Боба и Юра.

Я все еще сижу над «Томом Сойером», хотя и сознаю, что это — самоубийство.

25 декабря. Куда девалась предыдущая тетрадь, не знаю.

Вчера была милая Лида, написавшая мне письмо, которое при сем прилагается. [Вклеено письмо. — Е. Ч.]

Дорогой дед, сейчас — ночью — мне звонила Алигер в отчаянии, до нее дошли слухи, что ты опять волнуешься Чеховым и сроками. Она прямо плачет в телефон — 1956

и, по правде сказать, я думаю, что тебе пора перестать терзать их и терзаться самому. Несомненно, что они сделают все, чтобы напечатать скорее и почетнее, а так как сейчас это лучшее место и лучшие люди (из действующих), то мой тебе совет — смирись. И успокойся.

За советы не серчай, Лучше пей горячий чай.

Дело в том, что я — в качестве одного из редакторов «Москвы» — показал свою статью о Чехове Атарову, который очень хочет печатать ее в 1-м номере журнала. Но я еще летом сдал ее «Литературной Москве» (альманаху). Статью горячо одобрили Каверин, Алигер, Казакевич. Они наметили ее печатание в 2-м альманахе, но так как в альманахе должны были напечататься и Лида и Коля, они попросили меня отложить моего «Чехова» в 3-й альманах. Я согласился, — иначе они отложили бы статью Лиды.

Но цензура задержала 2-й альманах и держала его под спудом 2 1/2 месяца, третий еще неизвестно когда пойдет в производство, Атаров же хочет печатать «Чехова» сию минуту. Мне это было бы очень выгодно, но рыцарские чувства не позволяют мне изменить «ЛитМоскве», тем более что я очень люблю Казакевичей (всех, всю семью, особенно Олю и Женю), связан старой дружбой с Кавериным и верю в душевное благородство Алигер. Отсюда — мое страдание. Когда звонит Атаров (умный, энергичный, глубоко человечный), мне хочется отдать Чехова ему (да и личный интерес очень велик), когда звонит Алигер, я забываю всякие личные интересы, и мне хочется от всей души, чтобы они не потерпели ущерба. Хуже всего то, что и Атаров, и Али- гер, и Казакевич недавно открылись мне своими светлыми душевными качествами, они в моих глазах (вместе с Твардовским) воплощают благороднейшую линию советской литературы, и я так горжусь их добрым отношением ко мне. Из-за этих мучительных разговоров я совсем развинтился, абсолютно не сплю — даже со снадобьями — и бросил писать (о Блоке, о Квитке, о Леониде Андрееве) — спешно, для книги «Люди и книги», которую я уже сдал в Гослит.

Книга моя недописана: даже о Слепцове нужно расширить новым материалом.

Читаю Samuel’a Butler’a1 «Erehwon» — сатиру-утопию, очень разрекламированную в английской прессе. Она не поднимается

1956 выше посредственности — язык хорош, но образы

схематичны, и воображение не слишком богатое, робкое. Чем же объяснить шум, вызванный ею в английской прессе? Прочитал я также книгу Эстеллы Стед «My Father»1 — о Вильяме Стеде, журналисте, который гремел в мое время как редактор «Review of Reviews»2. Все пошлости и миражи, которые создавал XIX век — «Армия спасения», «Спиритизм», «Джингоизм»3, миротворчество в Гааге — всему этому отдавал свою пустую душу William Stead. Он — воплощение всех суеверий этого ничтожно-великого века. Сенсационалист, саморекламист, он и умер саморекламной смертью — утонул на «Титанике».

Пишу о Блоке. Отношения наши долго не налаживались. Я не любил многих, с кем он так охотно водился: расхлябанного, бесплодного и ложно многозначительного Евгения Иванова, бесцветного, моветонного Георгия Чулкова, бесталанного Александра Гиппиуса, суховатого педанта Сюннеберга, милого, но творчески скудного Пяста и т. д. На Георгия Чулкова я напал в «Весах» как на воплощение бездарной «символочи», компрометирующей символизм. Статья эта в 1904—5 гг. возмутила Блока, а в 1919 году он говорил мне, что вполне с ней согласен. И хотя мы очень часто встречались в Териоках, где был Старинный Театр, у Мгеброва и Чекан, у Руманова (в «Русском Слове») на Морской, у Ремизова, в «Вене», у «Лейнера», у Вяч. Иванова, у Аничковых, мы встречались, как чужие: я — от робости, он от пренебрежения ко мне. В театре нам случилось сидеть рядом в партере — как раз в тот день, когда был напечатан мой фельетон. Он не разговаривал со мной, когда же я спросил его о фельетоне, он укоризненно и гадливо сказал:

— Талантливо, — словно это было величайшее ругательство, какое только известно ему.

Сейчас перечел «Записные книжки» Блока (Медведев — редактор). Там упомянута Минич — и о ней ссылка: «поэтесса». Я знал ее; это была невысокого роста кругловатая девушка, подруга Веры Германович. Обе они влюбились заочно в Блока и жаждали ему отдаться. Поэтому считались соперницами. Германович написала ему любовное письмо, он возвратил его ей и написал сверху: «Лучше не надо». Или «пожалуйста, не надо».

Упомянут там и Мейер, которого я знал в Одессе. Он был сперва революционер, приносил мне пачки прокламаций, которые я прятал в погребе, — потом стал неохристиани- 1956

ном. Всю жизнь оставался бедняком. Иногда приходил ко мне ночевать — и нудными словами пытался обратить меня в православие.

26 декабря. Болен. Горло, кашель, банки, слабость. Читаю Кони — его судебные речи. Нисколько не гениально, но метко, умно, благородно, с глубочайшим знанием жизни. Некоторые речи (вместе со вступлениями) стоят хорошего романа: удушение жены Емельянова, подлог расписки княгини Щербатовой, убийство Чихачева — обобщенная правда о русском человеке, о дрянности не только тех, кто совершил преступление, но и тех, против кого оно было совершено. Солодовников был миллионер, которого стоило обокрасть, Филипп Истраки был ростовщик, которого стоило убить, и, пожалуй, Емельянова была женой, которую следовало утопить. Когда я познакомился с Кони, его судейская слава была позади. Он был для всех нас — писатель и праведник, — даже более, чем писатель. Иногда он казался пресноватым, иногда витиеватым — но действительно ему было свойственно почти неестественное благородство: Ада Полякова, Викт. Петр. Осипов, Евгень- ев-Максимов, я — всем он делал огромное, бескорыстное добро. Нужно бы написать о нем. Но писание стало таким трудным процессом для меня — особенно теперь, когда я болен. Проклятая история с «Чеховым» — совершенно лишила меня способности выражать что бы то ни было на бумаге.

Надо писать о Блоке. Как нежно любил он меня в предсмертные годы, цеплялся за меня, посвящал мне стихи, писал необычайно горячие письма — и как он ненавидел меня в 1908—1910.

декабря. Решительно нет времени писать даже этот дурацкий дневник.

Вчера был Коля: приехал из Болгарии; — эта страна очень полюбилась ему; и он так подробно рассказал о болгарском языке, о его словаре и грамматике, словно провел там не меньше года.

Пишу о Кони (заметку в «Литгазету»), правлю корректуру Слепцова и делаю много другого ненужного, а до Блока руки не доходят. Была вчера у меня милая, милая М. Ф. Лорие.

декабря. Был я сегодня у Федина — просил меня Зильбер- штейн спросить Конст. Ал-ча, когда он может явиться к нему с материалами по новому (советскому) тому «Литнаследства». И как всегда — ушел из его кабинета к Вареньке и Костеньке. Костенька впервые осознал елку — и очень чисто произносит: Дед Мороз — и показывает на него пальцами (под елкой), а Варенька

1956 стала показывать мне подарки, которые получила

она в день рождения, и я заметил, что Федину как будто досадно, что я покинул его, он все время порывался рассказать мне какую-то историю. Я ушел и в Доме творчества узнал от Фриды Вигдоровой, что было у Фурцевой собрание писателей, где Смирнов назвал Симонова троцкистом, «Новый Мир» троцкистским журналом, Паустовского — контрреволюционером и т. д., а заключил свою речь, что он готов стать на колени, чтобы писателям дали квартиры. После этого слово предоставили Федину. Федин сказал, что он тоже готов стать на колени, чтобы писателям дали квартиры, но при всем том он не согласен ни с одним словом Смирнова: Паустовский честный советский писатель, Симонов в настоящее время отсутствует, он с честью отстаивает советские интересы в Индии — и судить его в его отсутствие неэтично, что же касается «Нового Мира» и романа Дудинцева, нельзя не признать, что в их направлении много благородства и правды; он, Федин, вполне солидарен с их направлением, хотя и считает роман Дудинцева — незрелым. Вообще, — сказал он, — все эти расправы с писателями ни к чему не приводят, воспитывать писателей дубиной нельзя. Одно дело сделать тончайшую хирургическую операцию глаз, другое — шарахнуть по голове дубиной.

Предыдущая главаГлава 236 из 305Следующая глава