Умирают кругом — без конца. Умер Тарасенков — «для бедной легковерной тени не нахожу ни слез, ни пени» .
Замечателен, мажорен, оптимистичен, очень умен XX съезд, — хотя говорят на нем большей частью длинно, банально и нудно. Впервые всякому стало отчетливо ясно, что воля истории — за нас. Сегодня приедут Лида, Коля, Марина — разделить мое горе — как будто такое горе можно разделять!
28 февраля, вторник. Сегодня Н. Н. Еланский делает Жене операцию. Говорят, Еланский очень хороший хирург, хотя говорят о нем всякое. Живет он, оказывается, в Переделкине. Волнуюсь я ужасно. Места себе не нахожу.
Третьего дня Бек принес мне «Литературную Москву», где есть моя гнусная, ненавистная заметка о Блоке. Я, ничего не подозревая, принялся читать стихи Твардовского — и вдруг дошел до «Встречи с другом» — о ссыльном, который 17 лет провел на каторге ни за что ни про что, — и заревел. Вообще, сборник — большое литературное событие. В нем попытка дать материал очень разнообразный, представить литературную Москву со всех сторон — особенно с тех, которые было немыслимо показывать при Сталине. У Казакевича в романе о Советской армии наряду с героями показаны прощелыги, карьеристы, воры — и т. д. Но гнусен Шкловский. Скудная голова. Взял по письмам Крамского, по толстовскому дневнику, по материалам, лежащим сверху, состряпал статейку о том, как Крамской писал портрет Толстого, — причем в его первоисточниках все это лучше, а потом заставил Тол- 1956 стого и Крамского разговаривать (опять цитаты из
готовых материалов!) и получилось, как будто разговаривают два Шкловских — Шкловский со Шкловским.
В феврале я заново переработал «Бибигона» — это 12-й вариант. Сегодня возьмусь за Репина.
4 марта. Сейчас был у меня Казакевич. Пришел Оксман, приехал Коля. Казакевич весь вечер бурлил шутками, остротами, буффонил, изобретал комические ситуации, вовлекая и нас в свои выдумки. Среди них такая: вдруг в «Правде» печатается крупным шрифтом на третьей странице: «В Совете Министров СССР. Вчера в 12 часов 11 минут считавшийся умершим И. В. Сталин — усилиями советских ученых ВОСКРЕШЕН и приступил к исполнению своих обязанностей. Вместе с ним воскрешен и заместитель Председателя Совета Министров Лаврентий Павлович Берия».
И никто даже не удивился бы.
Сегодня я впервые заметил, какой у Казакевича высокий, думающий лоб — и какой добрый, щедрый смех.
Он рассказал анекдот. Едет в поезде человек. Сосед спрашивает, как его фамилия. Он говорит: первый слог моей фамилии то, что хотел дать нам Ленин. Второй то, что дал нам Сталин. Вдруг с верхней полки голос: «Гражданин Райхер, вы арестованы».
Я с волнением прочитал его «Дом на площади» — особенно вторую часть, очень драматичную.
Коля рассказывает, что в новом томе Советской энциклопедии напечатано, будто Лунц (Лева Лунц, мальчик) руководил (!?) «Серапионовыми братьями», из руководимой им группы единственный остался его закоренелый последователь… Зощенко!!!
Как удивился бы Лева, если бы прочитал эту ложь.
Из Третьяковки вынесли все картины, где холуи художники изображали Сталина. Из Военной Академии им. Фрунзе было невозможно унести его бюст. Тогда его раздробили на части — и вынесли по кускам.
Как кстати вышла «Лит. Москва». Роман Казакевича воспринимается как протест против сталинщины, против «угрюмого недоверия к людям». В продвижении сборника в печать большую роль сыграла Зоя Никитина — полная женщина.
Инициатор сборника — Бек. Поэтому Казакевич острит, пародируя Маяковского:
Наш бог — Бек, Никитина — наш барабан.
Вообще у него манера: сказав остроту, смеяться так, 1956
будто ее сказал кто-то другой, будто сострили все собеседники, — и оттого получается впечатление дружного острословия, компанейского.
6 марта. Был вчера у Ивановых. Всеволод кончил роман «Мы идем в Индию». 31 печатный лист. Тамара Влад. говорит, что из плана Гослита исключили его Собрание сочинений и заменили Собр. соч. Ленча. Впрочем, кто теперь знает о каких бы то ни было планах! Всеволод утверждает со слов Комы, что все книги, где было имя Сталин, изъемлются теперь из библиотек. Уничтожили миллионы календарей, напечатавших «Гимн». Все стихотворные сборники Суркова, Симонова и т. д. будто бы уничтожаются беспощадно.
Большая советская энциклопедия приостановлена. Она дошла до буквы С. Следующий том был целиком посвящен Сталину, Сталинским премиям, Сталинской конституции, Сталину как корифею наук и т. д. На заседании редколлегии «Вопросы истории» редактор сказал: «Вотписьмо мерзавца Сталинак товарищу Троцкому».
Для тех, кто еще вчера лебезил перед Сталиным, единственный метод самооправдания — утверждать, что они и не подозревали о его злодеяниях. Тамара Вл. говорит: «я, как старая идеалистка»... Всеволод утешает ее. «Бурбоны называли Наполеона не иначе как Узурпатором — но прошло 20 лет — и его прах перевезли в Пантеон».
Всев. Иванов сообщил, что Фрунзе тоже убит Сталиным!!! Что фото, где Сталин изображен на одной скамье с Лениным, смонтировано жульнически. Крупская утверждает, что они никогда вместе не снимались.
Может быть, Жене делают сегодня операцию.
1956 9 марта. Когда я сказал Казакевичу, что я, не
смотря ни на что, очень любил Сталина, но писал о нем меньше, чем другие, Казакевич сказал:
— А «Тараканище»?! Оно целиком посвящено Сталину.
Напрасно я говорил, что писал «Тараканище» в 1921 году, что оно отпочковалось у меня от «Крокодила», — он блестяще иллюстрировал свою мысль цитатами из «Тараканища».
И тут я вспомнил, что цитировал «Тараканище» он, И. В. Сталин, — кажется, на XIV съезде. «Зашуршал где-то таракан» — так начинался его плагиат*. Потом он пересказал всю мою сказку и не сослался на автора. Все «простые люди» потрясены разоблачениями Сталина как бездарного полководца, свирепого администратора, нарушившего все пункты своей же Конституции. «Значит, газета “Правда” была газетой „Ложь”», — сказал мне сегодня школьник 7 класса.
1 апреля 56. Мне 74 года. Неинтересно.
13 мая Воскресенье
Застрелился Фадеев.
Мне сказали об этом в Доме творчества — и я сейчас подумал об одной из его вдов, Маргарите Алигер, наиболее любившей его, поехал к ней, не застал, сказали: она — у Либединских, я — туда, там — смятение и ужас: Либединский лежит в прединфаркт- ном состоянии, на антресолях рыдает первая жена Фадеева — Валерия Герасимова, в боковушке сидит вся окаменелая — Алигер. Я взял Алигер в машину и отвез ее домой, а потом поехал к Назым Хикмету, за врачихой. Та захватила пантопон, горчичники, валерьянку — и около часу возилась с больным, потом поехала к Алигер (она — одна, никого не хочет видеть, прогнала Гринбергов, ужасно потрясена самым плохим потрясением — столбняком), ее дети в Москве, в том числе и дочь Фадеева; Наталья Конст. Тренева лежит больная, приехать не может; все писатели, каких я встречал на дороге, — Штейн, Семушкин, Никулин, Перцов, Жаров, Каверин, Рыбаков, Сергей Васильев ходят с убитыми лицами похоронной походкой и сообщают друг другу невеселые подробности этого дела: ночью Фадеев не мог уснуть, принял чуть не десять нембуталов, сказал, что не будет завтракать, пусть его позовут к обеду, а покуда он будет дремать. Наступило время обеда: «Миша, позови папу!» Миша пошел наверх, вернулся с известием: «папа застрелился». Перед тем как застрелиться, Фадеев снял с себя рубашку, выстрелил прямо в левый сосок. Врачиха с дачи Назыма Хикмета, ко- 1956
торую позвали раньше всего, рассказывала мне, что уже в 15 1/2 часов на теле у него были трупные пятна, значит, он застрелился около часу дня. Семья ничего не слыхала. Накануне у него были в гостях Либединские — и, говорят они, нельзя было предсказать такой конец. Ольга Всеволодовна (жена Пастернака) рассказывает, что третьего дня по пути в город он увидел ее, остановил машину — и весело крикнул: — Садитесь, Ольга Всеволодовна, довезу до Москвы.
Мне очень жаль милого Александра Александровича — в нем — под всеми наслоениями — чувствовался русский самородок, большой человек, но боже, что это были за наслоения! Вся брехня Сталинской эпохи, все ее идиотские зверства, весь ее страшный бюрократизм, вся ее растленность и казенность находили в нем свое послушное орудие. Он — по существу добрый, человечный, любящий литературу «до слез умиления», должен был вести весь литературный корабль самым гибельным и позорным путем — и пытался совместить человечность с гепеушничеством*. Отсюда зигзаги его поведения, отсюда его замученная СОВЕСТЬ в последние годы. Он был не создан для неудачничества, он так привык к роли вождя, решителя писательских судеб — что положение отставного литературного маршала для него было лютым мучением. Он не имел ни одного друга — кто сказал бы ему, что его «Металлургия» никуда не годится, что такие статьи, какие писал он в последнее время — трусливенькие, мутные, притязающие на руководящее значение, только роняют его в глазах читателей, что перекраивать «Молодую гвардию» в угоду начальству постыдно, — он совестливый, талантливый, чуткий — барахтался в жидкой зловонной грязи, заливая свою Совесть вином.
В прошлое воскресенье был у меня Бурлюк. Нью-Йорк только усилил его природное делячество. Но мне он мил и дорог — словно я читал о нем у Диккенса. Мы встретились на дороге: Лили Юрьевна везла его к Вс. Иванову. Он, забыв, какие океаны времени прошли между нами, спросил:
— Вы из Куоккалы? Где ваши дети? (воображая, что Коля все еще мальчуган, каким он был во времена Маяковского).
23 июня 1956. Я окончательно понял, что писал эти заметки в никуда, что они, так сказать, заключительные, — и потому торжественно прекращаю их. Но так как я еще не умер, меня интересует практически, кто когда был у меня (ибо я забываю о всяком, чуть только он уйдет от меня), и потому превращаю дневник в книгу о посетителях и практических делах.
1956 Заболоцкий, глядя на лежащих на пляже
стариков:
Тела давно минувших дней.
25 июня. Была милая Маргарита Алигер — и вечером заговорила о Фадееве, о его смерти, о том, что он в 1954 г. послал в ЦК письмо, не понравившееся там, и он пытался загладить и т. д. И я, возбужденный, не ушел спать и ходил с нею по нашей улице.
3 августа. Вчера у меня были: Гудзий с женой, Эйхенбаум, Берестов, Катанян; третьего дня был Бонди.
Бонди читал свою статью для Литгазеты о Дм. Дм. Благом. Статья еще тусклая — неестественная смесь учености с фельето- низмом. Устные его филиппики против Благого были в тысячу раз сильнее.
Катанян прочитал хранящуюся у него записку Т. А. Богданович о Маяковском — чудесную записку, правдивую, точную, задушевную.
Я прочитал стенограмму речи, произнесенной Оксманом 18 июня 56 г. в Саратовском университете при обсуждении книги В. Баскакова. Речь, направленная против «невежества воинствующего, грубо претенциозного, выращенного в столичных инкубаторах, воспитанного годами безнаказанного конъюнктурного лганья и беспардонного глумленья над исторической истиной». Речь потрясающая — и смелая, и великолепно написанная.
Гудзий пишет об Ив. Франке. Я корплю над Дружининым и «Сочинениями» Слепцова.
Женя готовится к экзаменам в ГИК.
В понедельник была у меня Алигер, читала письма к ней А. А. Фадеева, спрашивала совета, публиковать ли их. Оба письма — пронзили меня жалостью: в них виден запутавшийся человек, обреченный гибели, заглушающий совесть.
Вчера Женя рассмешил меня за ужином — цитатой из «12 стульев», которые он знает наизусть. Я захлебнулся чаем — и минут 10 задыхался. Потом все прошло.
Сейчас была Анна Ахматова с Лидой. Она виделась с Феди- ным, он сказал ей, что выйдет книга ее стихов под редакцией Суркова.
Я позвал на свидание с ней Сергея Бонди. Бонди прочитал неизвестное письмо Осиповой к Александру Тургеневу — очень изящно написанное, но ни единым словом о том, что говорил Пушкин за два дня до дуэли с ее дочерью Евпраксией. Ахматова
рассказывала, какой резонанс имела в Америке ее 1956
статья о «Золотом петушке», основанном на новелле Вашингтона Ирвинга.
У меня гостит Вера Алекс. Сутугина-Кюнер, которую я из сан- тиментальности выписал из Сенгилея*.
10 августа. Вчера у Жени украли фотоаппарат «Киев», стоящий 3.500 рублей.
Вчера была у меня Маргарита Алигер — ей очень понравилась моя статейка о Чехове — для сборника «Лит. Москва». Она специально пришла сказать мне об этом.
1-ое сентября 1956. Был вчера у Федина. Он сообщил мне под большим секретом, что Пастернак вручил свой роман «Доктор Живаго» какому-то итальянцу, который намерен издать его за границей*. Конечно, это будет скандал: «Запрещенный большевиками роман Пастернака». Белогвардейцам только это и нужно. Они могут вырвать из контекста отдельные куски и состряпать «контрреволюционный роман Пастернака».
С этим романом большие пертурбации: Пастернак дал его в «Лит. Москву». Казакевич, прочтя, сказал: «оказывается, судя по роману, Октябрьская революция — недоразумение, и лучше было ее не делать». Рукопись возвратили. Он дал ее в «Новый Мир», а заодно и написанное им предисловие к Сборнику его стихов*. Кривицкий склонялся к тому, что «Предисловие» можно напечатать с небольшими купюрами. Но когда Симонов прочел роман, он отказался печатать и «Предисловие». — Нельзя давать трибуну Пастернаку!
Возник такой план: чтобы прекратить все кривотолки (за границей и здесь) тиснуть роман в 3-х тысячах экземплярах, и сделать его таким образом недоступным для масс, заявив в то же время: у нас не делают Пастернаку препон.
А роман, как говорит Федин, «гениальный». Чрезвычайно эгоцентрический, гордый, сатанински надменный, изысканно простой и в то же время насквозь книжный — автобиография великого Пастернака. (Федин говорил о романе вдохновенно, ходя по комнате, размахивая руками, — очень тонко и проницательно, — я залюбовался им, сколько в нем душевного жара.) Заодно Федин восхищался Пастернаковым переводом «Фауста», просторечием этого перевода, его гибкой и богатой фразеологией, «словно он всего Даля наизусть выучил». Мы пошли гулять — и у меня осталось такое светлое впечатление от Федина, какого давно уже не было.