К книге
ДневникиСтраница 225
74%
Страница 225
225

1953 с такой режущей болью поехал к Литвиновым — к

Маше и Вере — познакомиться с ними. Девочки оказались поразительные (с дивным цветом лица), с той прелестной уютностью, какая мне теперь нужна как хлеб, но все время у меня в желудке ворочались проглоченные ножницы, и пребывание у них было для меня страшной физической пыткой. Как я высидел у них 1 1/2 часа, непонятно. Танин муж лепил статуэтку (Мишину жену и ее дочку), жена в это время читала сказку о Василисе Прекрасной, девочки сидели и слушали, а Таничка готовила для них ванну. (Майский все еще в заключении.) Я в полуобморочном состоянии от боли, все же был счастлив, что вижу Айви Вальтеров- ну — единственную, ни на кого не похожую, живущую призраками английской литературы ХУШ, Х1Х и XX вв. Как она взволновалась, когда я смешал поэта Гаусмана (Housman) с поэтом «А. Е.», участником ирландского возрождения. Как будто речь идет об ее личных друзьях! Сколько в ней душевного здоровья, внутреннего равновесья, спокойствия, как любит она и понимает Таню, внуков, Мишу, сколько оттенков в ее юморе, в ее отношениях к людям — и какой у нее аппетит! Курица, пироги и еще какая-то обильная снедь уничтожалась ею с молниеносной поспешностью. Та- ничка в тисках своих семейственных домашних работ и литературных трудов — была предо мной, как в тумане: вращение ножниц в желудке сделало для меня невозможным какой бы то ни было связный разговор о шекспировой пьесе.

7 мая. Проработал часов десять, не отходя от стола, а боль в желудке не унимается. Не сплю которую ночь. Читаю опять «Эле- фантиду». Пестрая, легкая, шалая, талантливая, неутоленная жизнь. Продержал корректуру двух томов Некрасова для Гослита и одного для Детгиза. Нужно для Аветовны писать о Маяковском. Для Треневской семьи — рецензию о романе Тренева. Что-то такое для телевизора. А для себя? Чего бы я хотел для себя? Чтобы М. Б. выздоровела, а я лежал бы на диване и читал бы Агату Кристи.

Словно хожу по цветистому лугу,

Но ни травы, ни цветов уж не мну*.

Был с Фединым на кладбище. Говорю ему: «я распорядился, чтобы меня похоронили здесь». Он: я тоже думал об этом.

И утро, и вечер, и полдень мои позади*.

Люша и Женя усугубили мою тоску, мое одиночество, мою отрешенность от живых. В «Элефантиде» есть гениальные места, по тональностям. Например о разговоре с Varga

Статейка Тарасенкова в «Литгазете» глубоко 1953

оскорбила меня* — не знаю, чем, — должно быть, своим хлестаковством. Хотя намерения у него были самые добрые.

Читал еще раз «Элефантиду» — какое богатство оттенков, эскапад, очаровательных полумыслей, небрежностей, гениальных определений, брошенных на лету зоилиад и заноз, — какая вихревая, поэтичная, ни на чью не похожая жизнь.

Свалил с себя 60 печ. листов корректуры, и словно из меня вынули все мозги — не оставили ни сердца, ни крови. Пустой, безличный, отвратительно несчастный старик.

мая. Выйти бы за ворота и встретить кого-нибудь симпатичного!

Встретил Всеволода Иванова вместе с Тамарой Владимировной. «Ломоносов» пойдет на днях.

Он: Ливанов обнаружил большой талант раньше всего как цензор: он выбросил из пьесы все человеческие черты Ломоносова — и пьянство, и любовную часть, обеднил, обкорнал пьесу.

Тамара Владимировна: И нужна — я прямо скажу — гениальность Всеволода, чтобы не чувствовался этот изъян…

По словам Всеволода Вячеславовича, на репетициях были представители Ц.К., которые внесли свои поправки — не в пьесу, а в игру. У меня, напр., немцы-академики изображены были смешными шутами, в Ц.К. посоветовали убрать их шутовство, иначе не с кем Ломоносову бороться. Потом у меня был смешон Разумовский — предложили умерить комедийный налет, и, пожалуй, они правы. Так гораздо лучше.

Тамара Владимировна: Я все четыре года кричу, что Ливанов исказил, обеднил пьесу. Но сейчас я поглядела и должна по совести сказать — победителей не судят, а он — победитель.

Очень хвалит Всеволод Вячеславович сына Леонидова, участвующего в пьесе. [Наклеен билет в театр.]

1953 нравился с самого начала. Он стремительный, без

единого отклонения в сторону. Очень народный — даже и без декораций Ходасевич, — ставь его хоть в балагане — он имел бы успех — особенно у молодежи. Все упрощено, доведено до примитива, но таким и должен быть народный спектакль. Нарышкина, сам Ломоносов, Разумовский играли отлично. Всюду речь естественная, очень живая, богатая красками. Из каждого положения извлечен максимальный сценический эффект. Публика разогрелась к третьему акту, а в конце разразилась овацией, занавес поднимали и вновь опускали и вновь поднимали, артисты, взявшись за руки, кланялись истово и благосклонно по традициям МХАТ’а, хотя, как говорит Всеволод Вячеславович, многие из них смертельно ненавидят друг друга, и все ненавидят Ливанова. (Юный Леонидов-Разумовский играл под Ливанова — c его интонациями.) Кричали: «автора», — я громче всех. После третьего поднятия занавеса вдруг на сцену из зрительного зала взбежал 75- летний Коненков и пожал руки Иванову, Ливанову, расцеловался с ними и с юношеской грацией сбежал вниз. Но у меня снова так сильно болит желудок — что писать немыслимо.

25 мая. Сегодня 52-летие нашей свадьбы с М. Б. Великолепный майский день. Вишня в цвету. Солнце мягкое, нежащее. Получил необкновенный подарок. Всев. Иванов прислал мне со своим шофером «Отечественные Записки» за 1872, 1874 и 1877 гг. Были у меня вчера Тарасенков с сыном, Гудзий, Таня. Три дня тому назад у меня был мозговой припадок. А сегодня я (хоть и отравленный мединалом) встал и берусь за перо. Ни один в мире старик не провел так радостно и необычно LII-летие своей супружеской жизни. М. Б-не лучше. У нее гигантские душевные силы. Она целые дни несет на себе все хозяйство — целые дни на ногах — как будто и не прошло LII лет с тех пор, как она была невестой.

30 мая. Вчера у Катаевых были воры. Забрались в пустую дачу (Катаевы в городе) и украли два велосипеда — Женин и Павликов.

Вчера целый день толкутся вокруг дачи местные и приезжие Шерлоки. Пишу о текстологии. «Воспоминания о Житкове» послал его сестре Вере Степановне.

что был в его жизни период, когда он обедал далеко 1953

не ежедневно. Его сестре Людмиле эти строки показались обидными. «Ведь мы в это время жили в Москве — и мы, и мама; он всегда мог пообедать у нас». Мог, но не пообедал. Поссорился с ними или вообще был занят, но заходил к Филиппову — и вместо обеда съедал пять или шесть пирожков… Но Людмила и слушать не хотела об этом: не бывал он у Филиппова, не ел пирожков.

Вера Степановна одобрила мои воспоминания, но в одном месте я назвал ее «херсонская сестра Житкова» — и она возражает: «совсем я не херсонская сестра, я жила в Херсоне недолго, не хочу я быть херсонской сестрой». Я написал, что у отца Житкова глаза были навыкате; она возражает: «напротив, они у него глубоко запали в орбиты» и т. д.

Был у меня третьего дня Федин. В его биографии — новая смерть… Умер лучший его друг архитектор Самойлов — причем Федину пришлось самому искать для него могилу, устраивать его внука в Ленинграде (на время похорон) и т. д. Он ездил в Ленинград на юбилей Ольги Форш, отвез Самойловского внука и устроил у себя в номере гостиницы пиршество по случаю именин Микитова-Соколова. На именинах был Зощенко. Зощенко очень подавлен*: он, по совету Союза Писателей, написал в высшие сферы прошение о том, чтобы его вернули в Союз, — и никакого ответа. А в Ленинграде — злорадствуют; знают, что он обращался с прошением и что ему не ответили. Это ухудшило его положение.

Федин взялся помочь ему, но — смерть Самойлова отвлекла Константина Александровича в сторону.

Был у меня Гудзий — он сообщил сенсацию о статьях в «Коммунисте» и борьбе за «типическое»*. Будет говорить на юбилее речь о Льве Толстом.

У Жени была Манана. Андрониковы наконец переехали.

Видел Пастернака — он поглощен 2-й частью «Фауста».

7 VI. Сегодня наконец-то переехал в Переделкино Леонов. Показывал мне машинопись своего романа «Русский лес». Мы читали роман вдвоем — начало чудесное, поэтичное — но уже на 8 или 9-й странице очарование рассеивается

27 июня. С утра был Банников, по поводу Уолта Уитмена. Редактировать стихи он не способен, Уитмена знает только по моим переводам, ленив и неряшлив — но мне чем-то очень симпатичен, — я был ему рад, хотя то дело, которое можно было сделать в 20 минут, он делал три часа. Потом пришел Ярцев. Хочет, чтобы

1953 я редактировал Некрасова для «Огонька». Просидев

у меня два часа (хотя все дело можно было покончить в 15 минут), он ушел, извинившись:

— Простите, что я так недолго (?!) посидел у вас!

Потом пришел Леонов. Поговорили о денежной реформе, о министре культуры Пономаренко (теперь в литераторской среде все говорят о Пономаренко), о случае в «Огоньке» (первый раз за все время своего существования журналу пришлось вырезывать ряд страниц и печатать другие. Дело произошло из-за статьи Александрова о новых фильмах. Один из фильмов, похваленных Пономаренко, похвалил и Александров. Оказалось, что, несмотря на похвалу Пономаренки, фильм решено не выпускать на экран — и, таким образом, статью Александрова пришлось вынуть из №). Банников сегодня очень интересно рассказывал, что Шенгели, который перевел политические стихи Гюго, был возмущен, что они выходят 10.000-м тиражом, и написал Пономаренко, что книга Гюго народная и что ее нужно издать 100.000 тиражом. Пономаренко переслал письмо Шенгели Грачеву. Тот потребовал стихи Гюго в переводе Шенгели. Переводы оказались так плохи, что Грачев сказал: «Единственное, что я могу сделать, это уменьшить тираж». Ярцев рассказывал, что третьего дня вернулся из Англии Сурков — он был на церемонии коронации Елизаветы II. Во все время коронации шел дождь. Королева ехала в стеклянной карете.

У нас много клубники. М. Б. как будто лучше. Все толкуют о предстоящей денежной реформе. В Тбилиси — говорил Ярцев — жители бросились в магазины скупать все залежалые товары: ковры, вазы и т. д. Образовались очереди. За место в очереди платили до 1000 рублей. Такая же паника в Киеве.

Парикмахерша, уж на что дошлая, хотела было купить себе пальто, но не могла даже войти в магазин — такая давка! Каждый сдает деньги в сберкассы.

27 июня. Дочитал вчера «Элефантиду» до конца. Хорошо, есть дивные страницы, но грустно, грустно.

Ни к одной сберкассе нет доступа. Паника перед денежной реформой. Хотел получить пенсию и не мог: на Телеграфе тысяч пять народу в очередях к сберкассам. Закупают все — ковры, хомуты, горшки. В магазине роялей: «Что за черт, не дают трех роялей в одни руки!» Все серебро исчезло (твердая валюта!). Нивметро, ни в трамваях, ни в магазинах не дают сдачи. Вообще столица охвачена безумием — как перед концом света. В «Националь» нельзя пробиться: толпы народу захватили столики — чтоб на свои обреченные гибели деньги в последний раз напиться и наесться.

Леонов, гениальный рассказчик анекдотов, вы- 1953

думал такую ситуацию:

Что это там у верхних жильцов за топот?! Прыгают, танцуют, стучат с утра до ночи. Штукатурка валится, вся квартира дрожит. Что у них свадьба, что ли?

Нет, они купили лошадь и держат у себя, на пятом этаже.

Я видел в городе человека, у которого на сберкнижке было 55 тысяч. Он решил, что пять тысяч будут сохранены для него в целости, а 50 превратятся в нули. Поэтому он взял из кассы эти 50 тысяч и решил распределить их между десятью кассами — так сохранятся все деньги. Но вынуть-то он вынул, а положить невозможно. Нужно стоять десять часов в очереди, а у него и времени мало. Потный, с выпученными глазами, с портфелем, набитым сотняшками, с перекошенным от ужаса лицом. И рядом с ним такие же маньяки. Женщина: «Я стою уже 16 часов». Милиционер у дверей каждой — самой крошечной — кассы. К нему подходит изнуренная девица: «У меня аккредитив. Вот! У меня аккредитив». — Покажите проездной билет! — Билет я куплю завтра, чуть получу по аккредитиву. — Нет билета, становитесь в очередь.

Толпа гогочет. Все магазины уже опустели совсем. Видели человека, закупившего штук восемь ночных горшков. Люди покупают велосипеды, даже не свинченные: колесо отдельно, руль отдельно. Ни о чем другом не говорят.

Был у Леонова Федин. Постарелый, небритый: Что делается! Почему вдруг на заводах стали устраивать митинги против берлинского путча! С запозданием на две недели. А эта денежная паника! Хорошо же верит народ своему правительству, если так сильно боится подвоха!

И начался изумительно художественный (основанный на образах) и страстный спор о будущих судьбах России. Федин начал с очень живописного описания, как он семилетним мальчиком ехал с отцом в какой-то саратовской глуши, и все встречные крестьяне кланялись ему в пояс. А Леонов стал говорить, что шестидесятники преувеличили страдания народные и что народу вовсе не так плохо жилось при крепостном праве. Салтычиха была исключением и т. д.

Вообще, Леонов очень органический русский человек. Страдая желудком, он лечится не только у кремлевского профессора Незнамова-Иванова, но и у какой-то деревенской знахарки. Жена его Татьяна Михайловна рассказывала, что она никак не могла лечить Леночку, «так как, вы понимаете, когда врачи были объявлены отравителями, не было доверия к аптекам; особенно к Кремлевской аптеке: что, если все лекарства отравлены!»

1953 Оказывается, были даже в литературной среде

люди, которые верили, что врачи — отравители!!!

Краткая беседа с Катаевым. «Как хорошо, что умерли Треневы — отец и сын. Они были так неимоверно бездарны. У отца в комнате под стеклом висело перо, которым Чехов написал “Вишневый сад”, рядом фото: “Тренев и Горький”, рядом фото: “Сталин на представлении «Любови Яровой»” — и это был фундамент всей его славы, всей карьеры!! Отсюда дома, дачи, машины, — брр! А сын: “В это майское утро, которое сияло у реки, которая’... бррбр».

Я вступился: «У сына было больше дарования, чему отца». Он только рукою махнул.

28/VI. Был Нилин. Сказал, что Зверев объявил, что никакой денежной реформы не будет.

Предыдущая главаГлава 225 из 305Следующая глава