День прелестный. Марии Борисовне лучше. Я впервые спал после трехсуточных бессонниц. Еле-еле кропаю примечания к «Не- красовудлядетей».
31 августа. Утром туманы — днем жара южная. Бабочки перестали влетать ночью, а еще неделю назад была их туча. Каждый день вожусь с малиной, срезаю старую, подвязываю новые побеги. Вчера Люша: «дай-ка мне ножницы, я тебе помогу». И срезала целый куст свежей новорожденной малины. У M. Б. настроение лучше, но сон очень плох и вдруг пропал аппетит. Был у меня вчера Пастернак — счастливый, моложавый, магнетический, очень здоровый. Рассказывал о Горьком. Как Горький печатал (кажется, в «Современнике») его перевод пьесы Клейста — и поправил ему в корректуре стихи. А он не знал, что корректура была в руках у Горького, и написал ему ругательное письмо: «Какое варварство! Какой вандал испортил мою работу?» Горький был к Пастернаку благосклонен, переписывался с ним; Пастернак написал ему восторженное письмо по поводу «Клима Самгина», но он узнал, что Пастернак одновременно с этим любит и Андрея Белого, кроме того, Горькому не понравились Собакин и Зоя Цветаева, которых он считал друзьями Пастернака, и поэтому после одного очень запутанного и непонятного письма, полученного им от Бориса Леонидовича, написал ему, что прекращает с ним переписку*.
О Гоголе — восторженно; о Лермонтове — говорить, что Лермонтов великий поэт — это все равно, что сказать о нем, что у него были руки и ноги. Не протезы же! — ха-ха-ха! О Чехове: — наравне с Пушкиным: здоровье, чувство меры, прямое отношение к действительности. Горького считает великим титаном, океаническим человеком.
Женя читает мне Либединского «Горы и люди», и ему очень нравится.
3 сентября. Сейчас Катаев уезжает с дачи. Про- 1951
щаясь, он сказал: я кончил свои путевые заметки. Называются: «Синяя тетрадь». Спасибо вам за книги. (Я давал ему материалы для «Синей тетради».) Очень благодарен, все пригодились. Особенно Чернышевский. Вот, оказывается, великолепный писатель. Я никогда не читал. (Очень простодушно!)
Был вчера Берестов. А у Андроникова был С. Бонди — с которым мне так хотелось видеться.
12 или 13 ноября. Был у Сергея Бонди вместе с Храбровиц- ким. Храбровицкий толстый, обрюзгший, с неподвижным лицом, человек самодовольный и солидный, совершенно не созданный для трагедий и ужасов, пять месяцев тому назад пережил страшную вещь: его жена в припадке сумасшествия зарезала его восьмилетнего сына. Сам он тоже не вполне нормален: около года назад прислал мне письмо: «Так как вы подлец, прекращаю всякие отношения с вами». Я никак не откликнулся на это письмо. Через месяц звонит: простите, я охотно признаю, что ошибся.
Сегодня он пришел ко мне впервые после этой милой буффонады. Маленькие тусклые глазенки и отличные крепкие белые зубы. Кое-где седина. Я выразил ему сочувствие «по случаю случившейся» с ним катастрофы. «Да это ужасно — и все это время я хотел либо повеситься, либо жениться». — Жениться? — «Да… Или повеситься». Пешком по чудесной погоде мы пошли переулками к Чистым прудам — к Бонди. Я думал, что Храбровицкий знаком с Бонди. Позвонили. Открыл Сергей Михайлович. Оказалось, что Храбровицкий пришел незнакомый — легко и свободно — нисколько не стесняясь. Это у него неприятная черта: он бывает у всех, ходит и к Андроникову, и к Зильберштейну, и к Благому, и хочет проникнуть к Людмиле Толстой, и рвется к Тимоше Пешковой — все обо всех знает, обо всех выспрашивает — странно видеть такую юркость в жирном и тяжеловесном человеке.
Бонди был ослепителен. (Моложавый, с густыми бровями, в синей куртке.)
марта. Я в Узком. Чтобы попасть сюда, я должен был сделать возможно больше по 12-му тому. Для этого я работал всю ночь: вернее — с 1 часу ночи до 8 1/2. Семидесятилетнее сердце мое немного побаливает, но настроение чудесное — голова свежая — не то, что после мединала. В11с1/2 пришла ко мне Эстер Арк. — от Гослитиздата. Я работал с нею часа полтора. Потом суета отъезда — наиболее утомительная. Сейчас я смотрел фильм «Кавалер Золотой Звезды»* — убогая банальщина, очень неумело изложенная, но какая техника, какие краски, какие пейзажи.
марта. Мороз 7 градусов. Вышел на полчаса и назад — сдавило сердце. Корплю над 12-м томом. Вместо того, чтобы править Гина, Рейсера, Гаркави, я пишу вместо них, т. к. нужно торопиться, а их нет, они в Петрозаводске, в Ленинграде, в Калининграде. Есть комментарии, которые я пишу по 5, по 6 раз. Одно меня радует, что у М. Б. стало как будто более ровное, светлое настроение. Читаю американскую книгу о шаманах — такая посторонняя тема отвлекает немного. Газетные известия о бактериологической войне мучают меня до исступления: вот во что переродилась та культура, которая началась Шиллером и кончилась Чеховым.
29 марта. А. Н. Туполев очень игрив. Прошел мимо и кокетливо наступил мне на ногу. Когда меня укрывают на балконе: «прикройте ему нос — загорит — тряпочкой, вот так, а конец пусть держит зубами… Аничка, солнце греет мне попку?» и т. д.
Здесь Серова — жена Симонова — игриво-фамильярная, с утра пьяноватая, очень разбитная. «Чуковский, позвольте поправить вам волосы… Дайте вашу шапку… я надену — кланяйтесь вашей половинке».
Ровно 12 часов ночи на 1-ое апреля. Мне LXX лет. На душе спокойно, как в могиле. Позади каторжная, очень неумелая, неудачливая жизнь, 50-летняя лямка, тысячи прова- 1952
лов, ошибок и промахов. Очень мало стяжал я любви: ни одного друга, ни одного близкого. Лида старается любить меня и даже думает, что любит, но не любит. Коля, поэтичная натура, думает обо мне со щемящею жалостью, но ему со мною скучно на третью же минуту разговора — и он, пожалуй, прав. Люша… но когда же 20-летние девушки особенно любили своих дедов? Только у Диккенса, только в мелодрамах. Дед — это что-то такое непонимающее, подлежащее исчезновению, что-то такое, что бывает лишь в начале твоей жизни, с чем и не для чего заводить отношения надолго. Были у меня друзья? Были. Т. А. Богданович, Ю. Н. Тынянов, еще двое-трое. Но сейчас нет ни одного человека, чье приветствие было бы мне нужно и дорого. Я как на другой планете — и мне даже странно, что я еще живу. Мария Борисовна — единственное близкое мне существо — я рад, что провожу этот день с нею; эти дни она больна, завтра выздоровеет, надеюсь. Сегодня я читал «Пунина и Бабурина», «Село Степанчиково», стихи Твардовского — что попадало под руку.
Днем все повернулось иначе — и опровергло всю мою предыдущую запись. Явились Люша и Гуля и привезли мне в подарок целый сундук папетри — и огромный ларец сластей — и чудесную картину
Семейный смотр сил Чуковских.
Приехал Викт. Вл. Виноградов и привез мне письмо от Ираклия — и пришла кипа телеграмм — от Шкловского, от саратовских некрасоведов, от Ивича, от Алферовой, от Таточки. Я был рад и спокоен. Глущенко подарил мне бюстик Мичурина, свою брошюру и бутылку вина, Ерусалимский — книгу, второе издание, — и я думал, что все кончено, вдруг приезжает Кассиль с письмами от Собиновых, с адресом от Союза Писателей, с огромной коробкой конфет — а потом позвонил Симонов и поздравил меня сердечнейшим образом. Хотя я и понимаю, что это похороны по третьему разряду, но лучших я по совести не заслужил. Перечитываю свои переводы Уолта Уитмена — и многое снова волнует, как в юности, когда я мальчишкой впервые читал Leaves of Grass29. Пришли телеграммы от Федина, от Симонова и т. д.
И вот с тех пор прошел год — дурацкой работы над XII томом, работы с Ереминым над «Мастерством Некрасова».
4-ое декабря. 1952. Работаю снова над XII томом. Почти все комментарии написаны моей рукой (мною), но приходится ста- 1952 вить фамилии разных халтурщиков — Гина, Беседи-
ной, Евгеньева-Максимова, тексты которых я отверг начисто и заменил своими. У меня хранится папка с моими рукописями, из которых будет видно (когда я умру), что весь том до последней запятой построен и выполнен мною. Сейчас мне прислали листы сверки, которая идет сегодня же в типографию, и там я нашел следующие стилистические перлы Минны Яковлевны:
«С дополнениями неизвестной рукой в значительной мере известной исследователям, части, совпадающими с сохранившимися автографами».
На стр. 398: «Некрасов Ф. А. (1829—1913) — старший (!) из братьев Некрасова»
На стр. 429: «Толстой Н. Н. (1823—1860) — младший (!) брат Льва Николаевича»
Потребовать предыдущую корректуру, чтобы обличить мошенническую проделку с Агиным.
В «Октябре» идет моя статья «Ленин о Некрасове» – в редакции ее так обкарнали, сократили вдвое, вытравили основную мою мысль, исказили слог — и я странно равнодушен к этому искалечению моей работы.
В «Новом Мире» идет «Щедрая дань», доставившая мне счастье встречаться с моим любимым Твардовским. Евгения Александровна Кацева тоже произвела в статье вивисекцию, но очень умно и умело.
В Гослите идет мое «Мастерство». О, если бы не 12-й том, выпивший у меня всю кровь, я дал бы читателю очень неплохую, мускулистую книгу. А теперь это сырой, рыхлый, недопеченый пирог.
В Детгизе — Некрасов для детей. Правлю корректуру — с некоторым разочарованием. В рукописи казалось лучше.
Трехтомник: работаю над «Современниками»: надо вклеивать сцены по Теплинскому; Теплинский, очевидно, прав кое в чем, но в очень немногом.
21 марта. Третьего дня 18 марта в Литературном музее был вечер, посвященный памяти Горького. К участию в этом вечере был приглашен и я. Первый, кого я увидел, войдя в вестибюль, был Маршак. Одновременно со мною к нему подошли Яр-Кравченко и Козьмин — то есть те, кто нынче зимою были вместе с нами в Узком. Маршак привлек нас троих к себе и сказал:
Нам целый мир — чужбина
Отечество нам Узкое село*.
Народу масса. Милая Катерина Павловна и Надежда Алексеевна (Пешковы), Андрониковы, Варенька Арутчева, Толстая, Ри- на Зеленая, весь табор Ивановых: Кома с женой, Таня с мужем, Зинаида Владимировна, Анциферов, художник Сергей Герасимов, художник Корин и много других. Председательствовал Козь- мин. Первым выступил Федин. Он говерил вяло (хотя и крупно): указывал на близость к Горькому великого Сталина, говорил об утрате, которую в лице Сталина понесла вся наша литература, но ему не хватало пафоса, он часто повторял одно и то же. Среди слушателей многие знали причину его душевного упадка: у него в доме умирает жена, Дора Сергеевна, которую больница уже отказалась лечить, так как у нее рак, он весь потускневший, серый, чувствуются бессонные ночи, безнадежность, тоска. Я сидел с ним рядом и пролепетал какие-то жалкие слова по поводу ее болезни, он молча пожал мне руку — поблагодарил — и заговорил о другом. Вторым говорил Всеволод Иванов. Он подробно описал встречу Сталина с писателями на квартире у Горького — это было очень поэтично, взволнованно. Именно во время этой встречи Сталин произнес бессмертные слова об «инженерах человеческих душ» — и Всеволод хорошо обрисовал то восторженное умиление, с которым Горький относился к Сталину, ко всем его речам и замечаниям в тот вечер. Краткое выступление Маршака — о любви Горького к детям, выступление Н. С. Тихонова — о встрече
1953 Горького с китайской женщиной, и феноменально
пошлая речь Яр-Кравченка, как он писал свою картину «Девушка и смерть» («мне испекли тот же пирог, который был подан в тот день, постлали ту же скатерть, и я писал Горького с разных моделей и каждой платил — за нос, за глаза столько-то»), — и потом моя «Горький во “Всемирной Литературе”», после чего выступили Юдина (пианистка) и Козловский, спевший, кроме Глинки, песню Спендиарова на слова Горького «Фея и Марко». Пел он много, под пианино и под гитару, — пел стоя, сидя еще и еще, а я не столько слушал, сколько глядел на публику: какая она молодая, горячая, впечатлительная, как нигде, ни в одной стране.
29 марта. Виделся я с Фединым. Дора Сергеевна уже на Лаврушинском, врачи отказались от нее; она лежит и даже не стонет, и замечательно: отказывается видеть свою единственную внучку Вареньку, которую так страстно любила недавно. Федин осунулся, сгорбился, но старается держаться. «Работать совсем не могу, — говорит он. — Единственное, на что я способен, это раскладывать книги по полкам». Книги у него замечательные, в отличных переплетах, так красиво блестят и сверкают, что сами по себе составляют украшение его великолепного кабинета. Тут пришел к нему за книгами дворник. Федин предложил ему «Консуэллу». Он отказался: это я уже читал. Обнаружилось, что дворник — страстный читатель, но при этом космополит: «я люблю западную литературу». Федин борется с его извращенными вкусами.
Всеволод Иванов подарил мне свою книгу о Горьком — вернее ту книгу, где есть его воспоминания о Горьком. Очень хорошие воспоминания, внушенные горячей — я сказал бы: сыновней — любовью. Сдуру был у Надежды Алексеевны Пешковой на поминках по Горькому.
Но вот наступил день 1-го апреля 1953, день моего рождения. Яркий, солнечный, бодрый. Я встал рано, часа три работал над Уитменом, над корректурами некрасовского трехтомника, а потом дряхлый, хилый, но счастливый — предсмертно счастливый — изобильно позавтракал с Марией Борисовной — и пришел неизвестный моряк и поднес мне от неизвестной розы, а потом приехала Аветовна и подарила мне абажур для лампы, расписанный картинками к моим сказкам (египетская работа, исполненная ею с большим трудолюбием), а потом носки и платки и рубаха от внуков с чудесными стихами, очевидно, сочиненными Лидой. Читаю множество книг, которые должны помочь мне в корне переделать «От двух до пяти» — и раньше всего «Основы общей психологии» С. Л. Рубинштейна.
2 апреля. На именинах простудился, лежу. Получил приветы от Маршака, Габбе и мн. др.
13 апреля. Дивные апрельские события! Указ об амнистии, пересмотр дела врачей-отравителей окрасили все мои дни радостью. — Умерла Дора Сергеевна Федина, которую я знаю с 1919 года. Федин исхудал, замучен. С восторгом говорит о Нине: «вот моя дочь, мне казалось: я знаю ее в совершенстве, но только теперь я увидел, сколько в ней любви, душевных сил, преданности. Когда заболела Дора Сергеевна, Ниночка словно переродилась: взвалила на себя весь уход за матерью, сняла с меня все заботы, ведалась с врачами, с сиделками, не спала ночей — совсем другая, какою я ее никогда не видал».