дел титана Гоголя, у которого плащ развевается, точно в аэротрубе, веселого гиганта, — в котором нет ни одной гоголевской черты, и несмотря на крупные пропорции — дряблая и вялая фигура. Тут же позолоченный саркофаг Калинина; тут же великолепно обобщенный — очень благородно трактованный Сталин — для Армении: голова гигантской фигуры. Но главное: маски. Он снимал с умерших маски. Есть маска Макса Волошина, Андрея Белого, Маяковского, Дзержинского, Крупской и т. д., и т. д., не меньше полусотни — очень странно себя чувствуешь, когда со стен глядят на тебя покойники, только что бывшие живыми, еще не остывшие (Меркуров снимает маски тотчас же после конвульсий).
Потом он угостил меня ужином и показал старую книгу Грабаря, где приведены цитаты из Антокольского (нарочито еврейские: «Я махаю шаблей» и проч.), и стал доказывать антисемитизм Грабаря. Потом по воспоминаниям Грабаря доказал, что Грабарь небезвыгодно для себя продавал за границу эрмитажные картины и проч. — И все же впечатление от него очень милое: несмотря ни на что, это талантливый, жизнеспособный человек.
17/III 1947. Недавно в Литгазете был отчет о собрании детских писателей, на котором выступал и я. Газета перечисляла: Маршак, Михалков, Барто, Кассиль и другие. Оказалось, что «и другие» это я.
Замечательнее всего то, что это нисколько не задело меня.
Когда-то писали: «Чуковский, Маршак и другие». Потом «Маршак, Чуковский и другие». Потом «Маршак, Михалков, Чуковский и другие». Потом — «Маршак, Михалков, Барто, Кассиль и другие», причем под этим последним словом разумеют меня, и все это не имеет для меня никакого значения. Но горько, горько, что я уже не чувствую в себе никакого таланта, что та власть над стихом, которая дала мне возможность шутя написать «Муху Цокотуху», «Мойдодыра» и т. д., совершенно покинула меня, и я действительно стал «и другие».
Приехал Конашевич. Завтра он и Алянский обедают у меня.
Женя все еще болен: вот уже больше месяца у него повышается вечерами температура. Мучительно, что по телефону голос у него Бобин.
Дед! Ну что дом?
Какой дом?
А тот, что напротив.
1947 Против наших окон строят дом, и ему интерес
но, сильно ли продвинулась постройка.
19/III. Вчера был Конашевич. Привез М. Б-не букет чудесных цветов, мне — оттиск (литография) «Караванная улица». Чудесно выглядит, глаза молодые, шуба великолепная из тончайшего сукна, на меху, костюм изысканный, и весь он — красивый, счастливый, гармонический, чистый. За обедом рассказывал много о своей внучке, 4-летней Аленушке, — талантливо изображая ее, весь ее характер. Он будет иллюстрировать моего «Мойдодыра». Я был очень рад ему и его счастью.
Потянуло меня писать статью «Некрасов и Гоголь». Очень любопытная тема.
23 марта. Я завтра иду к Дубровиной. Свидание с Дубровиной не состоялось. Назначено на — 25 марта. Свидание это очень волнует меня, но в тысячу раз больше волнует бумажка, полученная Лидой* третьего дня из Свердловского Райвоенкомата — о Бобе. Явиться в Райвоенкомат с бумагами, с его призывным свидетельством. Что, если он жив! Не заснул ни на секунду — от волнения.
С Дубровиной у меня разговор будет о бесстыжем отношении издательства ко мне.
1 апреля. День ангела. 65 лет. Сижу над 3-м томом Некрасова.
10 июня. Ночь на 11-ое. Не могу заснуть: весь день писал о Фе- офиле Толстом, а вечером принесли мне из Гослитиздата два тома моих комментариев с просьбой поправить немедля. Я поправил — согласно двум рецензиям — Козьмина и Богословского — всего лишь один том — и переутомился. Вечером вместо того, чтобы пойти погулять, засел с Катей за шахматы — и вот не сплю. Звезды. Тишина. Лают собаки. М. Б-не чуть-чуть лучше. Вчера был у меня Заболоцкий. Он только что вернулся из Грузии. Совершил там большую поездку по колхозам с Тихоновым, Антокольским и Гольцевым. Приехал за семьей.
Прилетел на самолете. Поправился, загорел, наконец-то его жена сможет отдохнуть — проведет с ним два месяца в Грузии. Написал стихи о самолете.
Видел я Пастернака. Бодр, грудь вперед, голова вскинута вверх. Читал мне свои переводы из Петёфи. Очень хорошо — иногда. А порою небрежно, сделано с маху, без оглядки…
Коля переводит таджикский эпос. Эпос очень хорош, и перевод превосходен. Гулял с Нилиным. Весь в своей будущей пьесе.
16 июля. Среда. Вчера у Федина — пожар. Дом 1947
сгорел, как коробка спичек. Он — седой и спокойный, не потерял головы. Дора Сергеевна в слезах, растерянная. Я, Лида, Катя — прибежали с ведрами. Воды нет поблизости ни капли. Бегали к Треневым. Больше всего работали Югов, Херсонский и я. Чуть только загорелось, прибежал Чернобай, дворник Фадеева, и пытался похитить чемодан. Федин настиг его и накостылял ему шею. Прибежали деревенские ребята и ободрали все яблони, всю землянику. Лида спасла от них кучу вещей. Я, совершенно не чувствуя старости, носил воду, залил одно загоревшееся дерево. Литфонд показал себя во всей красе: ни багра, ни бочки с водой, ни шланга. Стыд и срам. Пожар заметили так рано, что могли бы потушить 10-тью ведрами, но их не было.
Еду сегодня к Еголину — назначено в три часа.
8 ноября. Послезавтра уезжать. Мокрый снег. Только что закончил писать свою отповедь друзьям Максимовича. Ко всем моим бедам прибавилась и эта клевета. Должно быть, в 1935 году, а может быть и раньше, познакомился я с А. Я. Максимовичем. Это был полураздавленный, жалкий, неприкаянный молодой человек, только что вернувшийся из ссылки. Я взял его к себе в секретари, выхлопотал ему паспорт. Он ожил, стал бегать по моим поручениям и, так как главное мое занятие в то время был Некрасов, — прилепился душою к некрасовским темам. Вначале мне казалось, что из него не будет толку, так как он не владел литера- турною речью, но он был на диво настойчив, работящ — и загорелся своей темой, как пожаром. В несколько лет из него выработался большой специалист по Некрасову — и когда в Гослитиздате было затеяно Собрание сочинений Некрасова, мы привлекли его к работе над некрасовской текстологией. Он страстно отдался этой работе и сделал ее всю с большим умением, но и с большими претензиями. Он потребовал, чтобы мы признали его моим соредактором. Если выразить количество тех поправок и дополнений, которые я внес в некрасовские тексты за 35 лет моей работы цифрой 100, количество поправок, которые внесены Максимовичем, едва ли можно будет выразить цифрой 0,01 — и тем не менее Евгеньев-Максимов и Лебедев-Полянский, чтобы напакостить мне, утвердили его моим соредактором. Я не противился, ибо не в этом было мое честолюбие. Это было в 1938 году. Вскоре Максимович умер. Мы затеяли новое издание, которое я осуществил без всякого его участия, и вот Евгеньев-Максимов требует, чтобы я поставил на обложке фамилию Максимовича как моего соредактора.
1947 Требование подлое, внушенное завистью. С тех
пор, как в 1918 году по настоянию А. Блока и А. Луначарского меня, а не Евгеньева-Максимова сделали редактором стихотворений Некрасова, Евгеньев-Максимов не может простить мне этого, как ему кажется, distinction21 и науськивает на меня кого может. И вот уже 4 дня я пишу свои объяснения по поводу А. Я. Максимовича, которого я очень любил и которому сделал добра больше, чем все его друзья, взятые вместе.
Был у Липатова, был у меня Голосовкер, заходил Виталий Константинович. Здесь мне было чудесно, в Переделкине. Я написал о Феофиле*, двинул свою книгу о Некрасове, закончил работу над двумя первыми томами, сделал книгу Некрасова для Дет- гиза — работал с легкостью по 8 и по 10 час. в сутки. Был абсолютно здоров. Денег хватало. Проредактировал вновь воспоминания Авдотьи Панаевой.
Ольга Ив. жарко натопила мою печь — и в комнате — в ноябрьскую ночь — ожила бабочка, не успевшая сгинуть в августе. Кругом ни цветка, ни листочка. Ползает по книгам, по стене, по портретам — неприкаянная. Все для нее враждебно-чужое. Я смотрю на нее с жалостью, потому что она — это я. Я в нынешней литературной среде.
14/XI. Был у Еголина сегодня. 12-го он не мог меня принять. Некрасовские дела складываются как будто неплохо. Но черт меня дернул пойти на юбилей Маршака, и там я слушал своими ушами, что он — основатель детской советской литературы, а я — ничтожество, пишущее о зверюшках на иностранный манер.
Инициал М. играет в моей жизни роковую роль: Маршак, Максимович, Максимов, Мурочка, Мария Борисовна.
21.XI. Просиживаю дни в Ленинской библиотеке над некрасовскими рукописями. Оказывается, Максимович, которому я слепо доверял, очень много напутал, и теперь приходится проверять каждую строчку; тупая работа, совершенно истощающая мозги.
Третьего дня я получил бумагу, что меня приглашает для личных объяснений А. А. Фадеев, но потом позвонили, что он заболел.
17 декабря. Больна М. Б. — аритмия. Болен Женя — t° 37.3. Была ангина — не туберкулез ли теперь? Заболела попугаиха…
Детиздат в октябре был должен мне 20 тысяч. 1947
Хоть я ходил в бухгалтерию этого учреждения каждый день — умоляя перевести мне деньги, он перевел их только 13-го — и они не успели дойти до действия декрета*. Таким образом, я опять обнищал. Работаю я сейчас над 3-м томом Некрасова…
Птичка издохла.
30/XII. На другой день попугай, равнодушный, полумертвый, был помещен в коробку и отвезен в Зоосад. Авось он найдет там подругу. Вчера в Гослитиздате видел Сергеева-Ценского. Ф. М. Голо- венченко сообщил ему, что решено не печатать его Избранных сочинений. Он стал кричать: «вы издаете Симоновых и Фадеевых — этих бездарностей с партбилетом (!), я пишу лучше их всех, я написал больше, чем Лев Толстой, Куприн мне и в подметки не годится, Куприн не знал, откуда поговорка: «сухо дерево — завтра пятница», я ему объяснил (назад не пятится), потому что я — художник, не то что ваш поганый Глеб Успенский… я… я… я..» Это было так патетично, эта страстная влюбленность в себя. «Я когда-то гирей мог креститься… Я знаю всю Россию, и Россия меня знает». Шамкающий, глухой, лохматый старик. Я вспомнил его по-цыгански черным, талантливым, милым — сколько вышагали мы с ним по Ленинграду — и к Вяч. Иванову, и к Сологубу, и сколько встречались у Куприных. Его самовлюбленность казалась нам прелестною блажью — и никому не мешала. А теперь его просто жалко: весь мир он заслонил от себя своей личностью, и ничего даже вспомнить не может такого, что не имеет прямого отношения к нему. Его воспоминания о Репине очень характерны: все, что касается Репина, он забыл, перепутал. Обо мне там нет ни единого слова правды — он вообразил, будто я и в самом деле не знал, что 7 цветов радуги дают в соединении белый цвет, между тем как я говорил ему в шутку: «что это у вас снег всегда либо зеленый, либо пунцовый, либо оранжевый, ну хоть бы раз изобразили его белым».
К новому году написал поздравительные письма: Конашеви- чу, Ермольевой и др. Вчера Литгазета потребовала у меня написать 100 строк о самой лучшей и о самой худшей книге 1947 года. Я с увлечением написал о Нечкиной («Грибоедов и декабристы»), снес самолично в редакцию, и оказалось: так как никто другой не написал в подходящем стиле, весь задуманный отдел развалился — и зря я потерял целое утро. Вот даю себе слово уйти в Некрасова и не соблазняться газетной работой. Сколько я истратил души на такую мелочь и чушь! Вчера окончательно выяснилось,
1947 что из 21 тысячи у меня стало 2.100 и опять от меня
ушла машина, которая нужна мне, как хлеб. Квитке я написал такое поздравление:
Если бы не Детиздат, Был бы я теперь богат, И послал бы я друзьям Двадцать тысяч телеграмм, Но меня разорил он до нитки И нанес мне такие убытки, Что приходится, милые Квитки, Поздравлять Вас сегодня в открытке.
1 января. Ночь. Целую ночь — с часу до пяти читал «Трудное время» Слепцова, — прелестная, талантливая вещь — единственная прелестная вещь 60-х годов. Каждый человек не двух измерений, как было принято в тогдашней беллетристике, а трех измерений, и хотя схема шаблонная, но нигде ни одной шаблонной строки. Вот истинный предтеча Чехова.
Так как Детиздат разорил меня, я согласился ежедневно выступать на детских елках, чтобы хоть немного подработать. А мне 66 лет, и я имею право отдохнуть. Боже, как опостылела мне эта скорбная, безысходная жизнь.
10 января. Вчера выступал в Министерстве финансов. Взял Женю.
Показывались фильмы «Телефон», «Краденое солнце», «Бармалей», инсценировались «Муха» и «Федорино горе». Третьего дня купил машину «Москвич».
20 декабря. Был утром у Михалкова по поводу «Госутива»*. Он простужен, хрипит. На стене у него афиша «Проданная невеста» Сметаны, русский текст С.В.Михалкова». Опера уже идет, а он продолжает работать над ее клавиром. Своими стихами он недоволен: с музыкой ничего, а читаешь отдельно, — слабо. Заговорил о своей пьеске «Красный галстук»: «плохая пьеска». Страшно занят: пишет пьесу для МХАТ’а — и большое либретто в стихах. Я пришел к нему с предложением — писать вместе со мною роман о погоде. Прочитал ему первую часть и рассказал содержание. Особенно ему понравилась моя выдумка о том, что изобретатель старик, передавший свое изобретение мальчику, который и осуществляет великое дело старика. Одобрил он и то, чтобы старик пускал змея, живя в провинции – изучая погоду. Покуда я не читал ему своего текста, он отказывался, говоря, что он занят по горло,
1948 но потом увлекся, вскочил на ноги и стал импрови
зировать сюжет. В мою схему он внес следующие
новшества:
Мальчик – не сын ученого, а голодный соседский мальчик, который подружился с ученым (даже отдал ему деньги, которые копил на коньки).
В Корозии действует военное ведомство США.
Остальное было сумбурно и шло вразрез с моими планами, но
талантливость чувствовалась во всем.
В квартире у него немного хламно: в столовой слишком много картин Кончаловского — одна убивает другую, висят, где придется. Костюмы разбросаны. Сам Михалков, как всегда, мил, самобытен, энергичен, талантлив.
Сегодня сдал в Детгиз обновленного и исправленного «Робинзона Крузо» с предисловием. Предисловие бесцветное, и ради него не стоило читать так много о Дефо, как прочел я: и у «Чембер- са», и в «Encyclopedia Britannica», и в «Cambridge History of English Literature»[22], и у Алибона изучил его биографию, достал библиографию его трудов, а написал 11/2 странички банального текста.