Но пойми же, Коля, это невозможно. Ты — военнообязанный. Лозовский включил тебя в список ближайших сотрудников Информбюро.
Ну, Саша, ну, устрой как-нибудь… А я за то обещаю тебе, что я буду ухаживать в дороге за Антониной Васильевной и Дженни. Ну, скажи, что у меня жена беременна и что я должен ее сопровождать. (Жена у него отнюдь не беременна.)
В дороге он на станциях выхлопатывал хлеб для таинственного члена правительства, коего он якобы сопровождал.
И все же есть в нем что-то симпатичное, хотя он темный (в духовном отношении) человек. Ничего не читал, не любит ни
[нрзб.], ни поэзии, ни музыки, ни природы. Он 1941
очень трудолюбив, неутомимо хлопочет (и не всегда о себе), не лишен литературных способностей (некоторые его корреспонденции отлично написаны), но вся его природа — хищническая. Он страшно любит вещи, щегольскую одежду, богатое убранство, сытную пищу, власть.
Эти дни для меня страшные. Не знаю, где Боба. 90 процентов вероятия, что он убит. Где Коля? Что будет с Лидой? Как спасется от голода и холода Марина? Это мои четыре раны.
По дороге мы почти нигде не видали убранного хлеба. Хлеб гниет в скирдах на тысячеверстном пространстве. Кое-где, правда, есть на станциях кучи зерна — просо, пшеница, ничем не прикрытые. На них сыплется копоть, пыль.
Изредка на станциях появляется кое-какая еда: блины из картошки — по рублю штука, верблюжье молоко, простокваша. На эту еду набрасываются сотни пассажиров, давя друг друга, давя торговок, — обезумевшие от голода.
Поезд стоит на станциях по 2, по 3 часа. Запасы, взятые в Москве, истощаются.
21/Х. Мы уже в Азии. Третьего дня на одной из станций Чка- ловской (Оренбургской) области мы видели польское войско. Выползали из разных вагонов худые, но импозантные люди в тощих шинелишках, театрально козыряя друг другу. Столпились у будки, на которой написано Stacja7 № 1. Расшитые серебром картузы и шинели были некогда очень эффектны, теперь все это истрепалось до лохмотьев — и все же сохраняет важный вид. Впрочем, несколько офицеров одето с иголочки.
Куда вы? — спрашиваю у одного из поляков.
В Бузулук. Там наша армия.
Климат в этих местах, кажется, очень хорош.
У нас в Польше лучше.
22 октября. У Аральского моря. Козалинск. Деревья еще зелены. Счастливцы покупают щук; по эвакосвидетельствам выдают хлеб. Потолкался я в очередях, ничего не достал. Пошел к коменданту просить у него талончик на право покупки хлеба.
Комендант сказал:
Прошу оставить помещение!
Даю Виртам уроки английского языка.
1941 23 октября. Ташкент. Гостиница «Националь».
Только что приехали. Нас встретили местные писатели и представитель Совнаркома (управделами Коваленко). Выслали за нами четыре машины.
24 октября. У парикмахера — веер. Попрыскает одеколоном — и веет. У чистильщика сапог — колокольчик. Почистил сапог и зазвенит, чтобы ты подставил ему другой. Тополя — необыкновенной высоты — придают городу особую поэтичность, музыкальность. Я брожу по улицам, словно слушаю музыку — так хороши эти аллеи тополей. Арыки и тысячи разнообразных мостиков через арыки, и перспективы одноэтажных домов, которые кажутся еще ниже оттого, что так высоки тополя, — и южная жизнь на улице, и милые учтивые узбеки, — и базары, где изюм и орехи, — и благодатное солнце — отчего я не был здесь прежде — отчего я не попал сюда до войны? Я весь больной. У меня и грипп, и дизентерия, и выпало три вставных зуба, и на губе волдырь от лихорадки, — и тоска по Бобе — и полная неустроенность жизни — и одиночество. Но — все же я рад, что я хоть на старости увидел Ташкент. Самое здесь странное, неожиданное: это смеющиеся дети… Всю дорогу от Москвы до Ташкента я видел плачущих, тоскующих детей со стариковскими лицами, похуделых, осиротелых, брошенных, и вдруг здесь — на каждом бульваре, в каждом дворе копошатся, дерутся, барахтаются беспечные, вполне нормальные дети. Сегодня я вышел на улицу рано. Дворники — большей частью узбеки — поливают ведрами улицы, черпая воду из арыков. Очевидно, это — древний способ, передающийся из рода в род. Школьники торопятся в школу — зрелище, которого я не видел в этом году в Москве. Показалось странным, что в СССР еще есть места, где дети учатся.
28 октября. Лежу больной. Меня прикрепили к совнарком- ской поликлинике. Врач выписал мне лекарство. Я сидел и ждал, но аптека, находящаяся при поликлинике, — заявила, что она приготовит лекарство лишь через 2 1/2 часа. Меня это взорвало, я пошел туда ругаться и скандалить, вдруг оказалось, что в аптеке меня знают, любят, что аптекарша — чудесная женщина, что лекарство будет готово через полчаса, и что мы друзья навеки.
29/Х. Аптекарша сказала обо мне одному из пациентов поликлиники, Когану Иосифу Афанасьевичу. Коган узнал от нее, что я в гостинице живу без керосина. И — сегодня рано утром является пожилой худощавый человек с перевязанным глазом и приносит
мне в подарок — жестянку керосина!! Эта доброта 1941
так взволновала меня — после той злобы, которую я видел в пути, — что я посвятил ему следующий экспромт:
Я мнил, что в мире не осталось Ни состраданья, ни любви, Что человеческая жалость Давно затоплена в крови. И боже, как я был растроган, Когда, как гений доброты, Мой светлый друг, мой милый Коган, Передо мной явился ты.
30/Х. Ташкентская доброта неиссякаема. Пришел ко мне в номер бывший Нарком просвещения тов. Юлдашев и предложил комнату — чудесную меблированную комнату в центре города, в отличном районе. Уезжает его товарищ, хохол — куда-то в район — и комната с телефоном, с патефоном — с письменным столом предоставляется нам за 58 руб. в месяц!! Чудо, редкость! Мне не пришлось кланяться Коваленке, не пришлось отнимать кров у братьев-писателей, я избавлен от всяких дрязг, живу с женой уединенно — в стороне!
В начале ноября приехала Лида. Мы с М. Б. встретили ее на вокзале. Она ехала с Маршаком, Ильиным, Анной Ахматовой, академиком Штерн, Журбиной. Привезла Женю и Люшу. Маршак и Ильин остались в Алма-Ата.
Я заболел. Был в стационаре дней десять. Потом взвалил на себя кучу работы. Прочитал курс лекций о детских поэтах в Педагогическом институте. Стал печататься в «Правде Востока». И провел множество выступлений на подмостках театров и в школе. Первых пяти выступлений не зарегистрировал, но вот последующие [перечислены даты, названия клубов и школ, темы выступлений. Всего тридцать три выступления в декабре 1941 — январе 1942. — Е. Ч.].
14.I.42. Утром в Наркомпросе у Владимировой. У нас целая очередь: берут на воспитание эвакодетей. Людмила Степановна Зайцева из Главкинопроката (зарабатывает с мужем 1180 рублей):
Мне национальность безразлична! Муж сказал мне: только не бери кривоногую.
Юлдашева — муж нарком госконтроля. Два месяца назад взяла 13-летнюю девочку — из Витебска — белорусску, имеет своих ребят 6-летнего и двухлетнего. — Дайте мне ребеночка поменьше, так как у меня есть одежда для маленького.
Усатый старик: жена-доцент, дочь 17 лет. «Хочу мальчонку лет 4—5».
И т. д. Владимирова еле успевает записывать. По моему совету, в ту же комнату вселилась Екатерина Павловна Пешкова. При ней — Ариан. Вчера я около двух часов потерял в Наркомпросе, т. к. не пришла Татьяна Александровна — и ушел в Союз Писателей. Там Эфрос новоприбывший, жена Прокофьева, поэта, «Саши Громобоя» и проч. Выхлопотал вход в столовую для Евг. Влад. Пастернак, пошел в книжный магазин за книгами для книжного базара, оттуда во Дворец пионера.
Оттуда в «Правду Востока». Редактор газеты — только что вернувшийся с фронта — сообщил мне, что убит Шостакович!!!!
16/I. Вчера приходил ко мне Н. Е. Вирта прощаться. Он ночью того же дня уезжает в Москву. Оставил у меня в прихожей калоши, и их в ту же секунду украли. Он выбежал догнать вора, а я чувствовал себя так, будто я украл его калоши. Читаю письма Чехова, — страстно хочется написать о нем.
17/I. Вечером концерт в пользу «эвакодетей». В артистической Ал. Толстой сказал мне:
За что ненавидит вас Фадеев? Как он раздувал вашу историю с Репиным!*
Усман Юсупов сообщил мне, что меня вызыва- 1942
ют в Куйбышев. «А оттуда в Москву». Что это значит, понять не могу… Я опять на рубеже нищеты. Эти полтора месяца мы держались лишь тем, что я, выступая на всевозможных эстрадах, получал то 100, то 200, то 300 рублей. Сейчас это кончилось. А других источников денег не видно. Лида за все свое пребывание здесь не получила ни гроша.
21/I. Вчера в Ташкент на Первомайскую ул. переехал Ал. Н. Толстой. До сих пор он жил за городом на даче у Абдурахмано- вых. Я встречался с ним в Ташкенте довольно часто. Он всегда был равнодушен ко мне — и, хотя мы знакомы с ним 30 лет, — плохо знает, что я такое писал, что я люблю, чего хочу. Теперь он словно впервые увидел меня, и впервые отнесся сочувственно. Я к нему все это время относился с большим уважением, хотя и знал его слабости. Самое поразительное в нем то, что он совсем не знает жизни. Он — работяга: пишет с утра до вечера, отдаваясь всецело бумагам. Лишь в шесть часов освобождается он от бумаг. Так было всю жизнь. Откуда же черпает он все свои образы? Из себя. Из своей нутряной, подлинно русской сущности. У него изумительный глаз, великолепный русский язык, большая выдумка, — а видел он непосредственно очень мало. Например, в своих книгах он отлично описал 8 или 9 сражений, а ни одного никогда не видал. Он часто описывает бедных, малоимущих людей, а общается лишь с очень богатыми. Огромна его художественная интуиция. Она-то и вывозит его.
25/I. Был вчера у Толстого, т. к. узнал, что он летит в Куйбышев. Просил его передать письмо С. А. Лозовскому.
Четыре дня назад был у меня Райкин. Показывал.
Вчера в доме № 54 по Жуковской были «Литературные чтения» у Иосифа Уткина. Дивный перевод «Леноры» прочитал Ле- вик*. Слушали: Кома, Тамара Иванова, Ирина Вирта, Погодин, Уткин, Уткина, композитор Половинкин, Анна Никандровна Погодина. Прочитал и я свою древнюю «Поэт и палач». В следующее воскресение я прочту здесь свою «Книгу о Блоке». Оттуда на Шота Руставели — читать лекцию о Репине.
3 марта. Ночь. Совершенно не сплю. Пишу новую сказку*. Начал ее 1-го февраля. Сперва совсем не писалось… Но в ночь на 1-ое и 2-ое марта—писал прямо набело десятки строк—как сомнамбула. Никогда со мной этого не бывало. Я писал стихами скорей, чем
1942 обычно пишу прозой; перо еле поспевало за мысля
ми. А теперь застопорилось. Написано до слов:
Ты, мартышка-пулеметчик.
А что дальше писать, не знаю.
Телеграмма от Белякова.
Лида увлечена записями рассказов эвакодетей.
31/III. Доканчиваю 3-ью часть своей сказки. Писал ее с большими перерывами. Дней пять сидел, как идиот, за столом и не мог придумать ни строки. Но сегодня к вечеру вдруг прорвало — и я написал десятки строк почти набело. Работаю над Чеховым, составляю сборник сатир, хлопочу о квартире. Денег уже нет. — Читал вечером Пешковым новую «песню» сказки. Оказалось: плоховато. Вяло. М. Б. говорит: «сыро еще». Надо сызнова переделывать. Это гораздо труднее, чем писать заново.
1/IV. День рождения. Ровно LХ лет. Ташкент. Цветет урюк. Прохладно. Раннее утро. Чирикают птицы. Будет жаркий день.
Подарки у меня ко дню рождения такие. Боба пропал без вести. Последнее письмо от него — от 4 октября прошлого года из- под Вязьмы. Коля — в Ленинграде. С поврежденной ногой, на самом опасном фронте. Коля — стал бездомным: его квартиру разбомбили. У меня, очевидно, сгорела в Переделкине вся моя дача — со всей библиотекой, которую я собирал всю жизнь. И с такими картами на руках я должен писать веселую победную сказку.
Живу в комнате, где, кроме двух геокарт, нет ничего. Сломанный умывальник, расшатанная кровать, на подоконнике книги — рвань случайная — вот и все, — и тоска по детям. Окна во двор — во дворе около сотни ребят, с утра до ночи кричащих по-южному.
Лида все еще работает над книгой «Слово предоставляется детям». Из-за того, что она работала все дни во время гриппа, — у нее вчера разболелся глаз.
Был у Толстого. Он, пьяный и счастливый, вернулся с Кона- шевичем после дегустации вина, уже надегустировался, и подарил мне (узнав, что мое рождение) ручку Паркера — изумительную. Я сказал ему: «Ведь вам жалко». Он сказал: надо дарить только то, что жалко.
27/IV. Все еще вожусь со сказкой. Много посторонней работы, но не забуду я тех легкомысленных благодатных часов, когда в голову лезли стихи.
2/ГХ.1942. Уже 4 часа лечу в восьмиместном 1942
самолете (бомбардировщик Дуглас) в Москву. До сих пор очень приятно. Едет юный летчик с женой, везущие ребеночка — устроили постель на полу. Юфит, военный доктор, старик с женой. Все, по русской привычке, спят. «Тшьки я, мов окаянный»1 — сижу… бодрствую. Читаю в «Красной звезде» хорошую, но легко забываемую повесть Вас. Гроссмана «Народ бессмертен».
В Туркестане была остановка: брали бензин. С нами едут дыни, арбузы, яблоки, виноград.
Очень хорошо пишет Вас. Гроссман. Каждая строка — заглядение, а все вместе — банально и бледновато. Кое-где даже риторично. Начинает болтать. Первый раз встряхнуло как следует, идиллия кончилась. Через 20 минут — Оренбург.
3 сентября. Вот я и в Чкалове. Перед Чкаловым за два часа нас начало болтать. Я с удивлением вижу, что на меня эта качка не действует. Когда мы сошли (ровно в час) с самолета, мы увидели, в какую бурю нам пришлось лететь. С майора слетела шляпа, и пришлось бежать за ней шагов 50. Город показался мне унылым до тоски. Жить здесь страшновато: заборы, пыль, оборванцы, холод… Сейчас решается судьба: летим ли мы сегодня. Вчера была такая буря, что даже испытанные летчики говорили, что «погода нелётная».
29/Х. 42 г. Был в Москве. Вернулся. Третьего дня Толстой сказал мне, что Фадеева зовут «Первый из Убеге». Никита Богословский сказал Погодину: «Ну что ваши “Кремлевские прейскуранты”?» О Михоэлсе он сказал: «депутат Ветхого Завета». Не пощадил и своей жены: заявил в большом обществе после одной ее неудачной остроты: «Моя жена слаба на парадокс».