1 июня 1933. Мой чемодан в швейцарской у Ионова, а я с портфелем бегаю по Москве. Вчера был день хлопот и происшествий. Оказалось, что того благодетеля, к коему дала мне письмо Анна Георгиевна, нет в Москве, и я, не теряя времени, кинулся в Наркомздрав — к самому наркому. Его секретарь поговорил с кем- то по телефону — и мне нужно придти за результатами завтра в 11 часов утра. Оттуда — в КСУ, там все зависит от не- 1933
коего Гроссмана (не Леонида), его не застал — и поехал в «Молодую Гвардию». В «Молодой Гвардии» покрашены двери, в комнате у Лядовой новые обои, окна вымыты, но сумбур прежний. В приемные часы нет никого — ни одного человека. Все ушли на партсовещание. После долгих пертурбаций отыскал я Ро- зенко, заведующего «Молодой Гвардией». Это широколицый, простой человек, бывший шахтер, очень симпатичный, прямой, без дипломатических вывертов. Он на меня обижен, т. к. в одном письме я ему написал: «нужно быть идиотом, чтобы» — и он принял этого идиота на свой счет. Мы объяснились. Он взял у меня книгу «Некрасов для детей» и попросил дополнить и переработать ее. Я вручил ему книжку своих сказок. Он обещал в трехдневный срок дать мне ответ: будет ли «Молодая Гвардия» печатать собрание моих сказок в одном томе. Оказывается, это дело отчасти зависит от Шабад. Я пошел к Шабад. Она направила меня к Свердловой, но той не оказалось.
Из «Молодой Гвардии» я пошел в радиоцентр. Там хотят использовать меня дважды: мои стихи и мою книжку «Маленькие дети». Это даст мне деньги на гостиницу — 270 рублей. Сегодня я решил ночевать в гостинице. В радиоцентре мне показали письмо: ребята где-то в провинции «постановили: считать Чуковского своим любимым писателем». По поводу воспроизведения моего голоса на пленку граммофона мне рассказали, что недавно произошел такой случай: устроители радиоконцерта пустили такую пленку с конца и довели до начала и сами не заметили своей ошибки, но ее заметил заведующий и запретил пользоваться пленками. — Из радиоцентра я поехал в «Academia». Там первый человек, которого я увидел, был Каменев. По-прежнему добродушный, радостный, но седой. За этот год голова у него совсем поседела. С Некрасовым все дело в Бельчикове: Бельчиков два месяца маринует Некрасова. Но в связи с моим приездом потребовали, чтобы Бельчиков представил свой отзыв на днях, завтра- послезавтра — и я тут же в Москве переработаю Некрасова по его указаниям, и тогда мне тотчас же выдадут деньги. Каменев, между прочим, сказал: «Хорошо было мне в Минусинске: никто не мешал мне заниматься. Я написал там о Чернышевском 12 печатных листов (биографию Чернышевского). Как жаль, что меня вернули в Москву. Там я написал бы о Некрасове, а здесь недосуг». Я думаю, что это — рисовка и что на самом деле он очень рад своему возвращению в Москву.
Мне нездоровится: болит голова, почти не сплю, простудили в поезде: дуло из окна и т. д. Кольцов находится в Баку, Лизочки нет — словом, я еле достал себе у них комнатенку на одни сутки.
1933 Обедал в столовой писателей. Сейчас чувствую та
кую усталость, какой никогда не чувствовал.
Правлю Колин перевод «Острова сокровищ», который заставляет меня часами корпеть над каждой страницей. Но вся моя усталость пройдет, если я достану путевку для тебя и себя: эта путевка есть для меня сейчас добавочный труд ко всем моим литературным делам.
Горький заболел. Простудился после Италии и Турции. Не мудрено. Тут собачий холод, слякоть, тучи, нет даже намека на солнце. Третьего дня боялись, что Горький умрет.
Тихонову не нравятся рисунки Конашевича. Я напишу отсюда Конашевичу большое письмо.
5/VI. В Оргкомитете писателей хоронили Мишу Слонимского. Он читал свой новый роман — должно быть, плохой — потому что ни один из беллетристов не сказал ни слова: Олеша отмолчался, Вера Инбер зевнула и ушла спать. Всеволод Иванов сказал (мне), что роман — дрянь, и даже написал об этом в Чукоккалу*. А говорили: Накоряков, Гроссман-Рощин и друг., причем даже Гроссман-Рощин сказал, что словесная ткань романа банальна, и — обвинял Слонимского в изобилии штампов. Было одно исключение: Фадеев, которому роман понравился. Вечером я, Слонимский, Фадеев, Ю. Олеша и Стенич пошли в ресторан. По дороге Олеша говорил: «Ой, чувствует Слонимский, что провалился. Это как после игры в карты: и зачем я пошел не с девятки? Походка у него как у виноватого». А потом: «Нет, не чувствует. Он доволен… Если так, все пропало. Бездарен до гроба». Фадеев говорил, что ему роман понравился: «А вот у Всеволода, — говорил он, — роман «У» — какая скука. Я сам — по существу — по манере ленинградский и Слонимский — ленинградский. А Всеволод — Москва: переулки, путаница».
7/VI. Хлопоча о Кисловодске для М. Б., пошел к писателям. Был вчера у Сейфуллиной. После первых же приветствий милейший Правдухин (перевязана голова: ему только что срезали шишку на голове) стал читать мне свой роман из жизни уральских казаков девяностых годов. В романе интересные куски — как идет вобла, но словарь чересчур заколдыкистый. Множество слов, которые все звучат для меня как «закуржавело», «закурдыкало», «подъярыжное семя» и все в этом роде. Я высказал это Правдухи- ну. Он не обиделся. (У них летом квартирка кажется лучше, чем зимою. Из окна виден Ленинский музей, огромная панорама Москвы.) Чуть он кончил, Сейфуллина принесла мне свою рукопись и стала читать. Это — короткий рассказ. Готовы то- 1933
лько 2 главы. Всех будет 3 или 4. Очень простая, очень задушевная, мопассановская, человечная и спокойная. Называется «Собственность». Я даже не ожидал, что Сейфуллина так вырастет. От прежней Сейфуллиной осталась лишь одна фраза: «горьким туманом расплаты», и эта фраза прозвучала как моветон. И сама Лидия Николаевна говорит: и как меня угораздило написать эту фразу!
Тут же мама Правдухина — толстая медведеобразная женщина и Капа — сестра Лидии Николаевны, и брат Валерьяна Павловича — Кока. Угощали чаем, очень радушны и дружественны.
От них к Олеше. Этажом ниже. У него Стенич, Ильф и какой- то художник, и бонтон за столом, и шутливые разговоры. Олеша вообще любитель застольной беседы и весь исходит шутками, курьезами, злыми словечками.
Ильф острит без конца. Глянул из окна. «Ах, какая у вас удобная квартира: чудесно будут видны похороны Станиславского». И тут же стали изображать, как Немирович-Данченко и Станиславский все время напряженно думают, кому из них умирать раньше. И про Афиногенова: как он якобы скрыл свой месячный заработок (14.000 рублей), и комиссия его обнаружила. Я спросил о «Трех толстяках», Олеша говорит, что, когда Станиславский вернулся из-за границы, он решил поставить «Трех толстяков» в другом стиле и поэтому снял их на время. Но ничего, «Три толстяка» будут идти в Мюзик Холле — где будет множество цирковых номеров. Олеша принял близко к сердцу мое дело и стал звонить какому-то Рискинду. А потом мы пошли к Б. Пастернаку — то есть я пошел к Кольцову спать, а они — так же смеясь и переходя от анекдота к анекдоту, злословя, зашагали по Газетному переулку. Проходя мимо дома МОПРа, Ильф указал на архитектуру: тюремная. Этим архитектор и взял политкаторжан. «Я построю вам дом — совсем как настоящая тюрьма. С самыми настоящими решетками». И те соблазнились. А Корбюзье отвергли.
7/VIII. Евпатория.
«Через розочку пройдите» (Санаторий Розы Люксембург).
Линкоры: «Червона Украина». — «Красный Кавказ». — «Проф- интерн». «Парижская Коммуна» — крейсер. На нем бывают наши актеры: дают концерты. Вернувшись, они вскользь упоминают о пушках, но главное, о еде. Какие бифштексы! И если приглашают восьмерых, непременно поедут 12 — в качестве спутников, организаторов и т. д. Так как крейсерное командование ведается главным образом с Марадудиной, и от нее зависит, кого «взять на корабль», то за ней ухаживают, ей льстят.
1933 Но у Военной санатории есть своя «Парижская
Коммуна» — моторка, обширная, вместительная. В санатории РОККА администрация пригласила меня покататься с ребятами на этой «Коммуне». Я пришел вовремя и жду. Час, два — нет моторки. Бегу за нею по берегу, перелезаю через заборы женских пляжей, добираюсь до пристани. Там командир лодки, хромой тов. Квитко флегматично заявил мне: «не поеду; РОКК имеет только 32 пассажира, а я меньше 80 не повезу — по 50 к. с носа». Так что мне пришлось от себя внести 15 р. и Квитко сдвинулся, ну и восторг был на пляжу. Но восторг не долгий: санитары отказались носить их в лодку (она пристала за 50 шагов от их площадки), и я стал носить ребят на руках. Потом ребята были уложены в лодке так, что лежачие уместились на дне, а сидячие на банках, окаймлявших лодку (лодка большая, широкобортная). Те, что лежали на дне, ничего не видели, но тоже блаженствовали. Они глядели на сидящих, а сидящие им сообщали:
Атлантида поехала вона!
Вон лодка самоделкая!
Уй-уюй, пушек сколько!
Гидропланы! Подводные лодки!
Когда мы подъехали к «Червоной Украине» ребята, даже те, что лежали на дне, закричали:
Ура Красному флоту!
Сидячие замахали костылями.
В Евпатории, как и в Ялте, пошлятина: берут честные, прекрасные морские ракушки, раскрашивают их и делают из них всевозможные неестественные узоры. В Евпатории есть мастерская этих изуродованных ракушек под жеманным названием «Дар морского дна». Продавцы кричат: молодая лечебная пшонка129. Неподалеку от нас есть сапожник, который, уходя на обед, снимает вывеску и уносит с собою: воруют. Вообще воровство в Евпатории сказочное. Воры читают по афишам, какой актер когда выступает, и пробираются к нему именно в ту минуту, когда он, волнуясь, выходит на эстраду. Здесь я познакомился с Гецовым, начальником Военного Санатория для детей. — Ты лежачий ? – спросил я одного больного. — Нет, я скакачий.
В санатории чудесно поставлена техническая работа ребят. Там делом заведует Всев. Ник. Лисинский, молчаливый человек, увлекающийся лилипутским строительством, переводя футы в вершки, он построил с ребятами водонапорную башню (фонтаны бить будут), планер, пароход, чучело красноармейца, у которого есть и противогаз, и мешок с бельем, и консервы, и алюминиевая
кружка, и зубная щетка, и портянки. Я целый день 1933
просидел в его мастерской.
Лежачие работают аккуратнее, чем ходячие.
Я дал в Евпатории 11 концертов: 5 в Курзале, 2 в Гелиосе, 1 в «Первом Мая», один у Крупской, один — в Талассе.
В Евпатории я познакомился с Ойстрахом — студентообраз- ный скрипач, милый, изящный, скромный. Я разочаровался в цирковой эстрадной богеме. Это темные люди, десятки лет повторяющие два-три трюка, без всякой душевной жизни, с одними аппетитами… Я выступал с ними в санатории Крупской перед 500 увечных детей, и ни один из них даже не заинтересовался этой трагической аудиторией. «Отмахали номера» и прочь.
Сошелся в Евпатории со Львом Пумпянским. Он странен. Очень большой эрудит, читающий на четырех языках, превосходный оратор, человек самостоятельного мышления — он цветет пустоцветом и перебивается тем, что читает рабочим банальные лекции — на любые темы — насыщая их стопроцентной идеологией, которая в его устах кажется фальшивой и мертвой. Его жена Мироновна—добрая, умная, некрасивая.
26/VIII. Из Евпатории мы уехали на машине Гецова в Ялту с заездом в Балаклаву — строгий, самобытный, незабываемый город, лишенный всякой крикливой пошлости. 26 ночью приехали в Ялту. 27 вечером, у Муры на могиле в Алупке… Ялта понравилась мне больше, чем прежде. В гостинице «Ореанда» мы сняли хороший номер, с двумя балконами, но произошла пренеприятная вещь из-за Эррио. Ялта почему-то вообразила, что Эррио прямо из Турции проедет в Ялту, и стала спешно чинить мостовые. В ресторане, где мы обедали, живописцы спешно стали писать на дверях Cafe-Restaurant. Очереди за обедами, стоявшие с талонами на набережной, — были переведены в переулочки. Прислуга в гостинице сбилась с ног, обметая застарелую грязь. На звонки жильцов не отзывается. «Некогда, ждем французов». Утром я проснулся, вышел на балкон — вижу: лестница и по лестнице лезет ко мне на балкон маляр. Даже не взглянув на меня, начинает красить балкон вонючей масляной краской. «Это для французов!» Пришлось закрыть дверь и окно, выходящие на балкон. После завтрака я прилег вздремнуть. Открывается дверь с балкона, входит печник: «Извиняюсь! как у вас тяга?» Через десять минут человек с молотком: «Надо заделать мышиные норы». Через 10 минут монтер: «Проверка электричества!» И все это Эррио. Выйдя в коридор, я не узнал его: безвкусные жардиньерки, ни к селу ни к городу припертые к углам, ковры, пальмы! Оказалось, что жильцы всего коридора выселены в другие номера: едут французы. Я махнул ру- 1933 кой и взял билеты на «Аджаристан» — теплоход, ухо
дящий из Ялты 29-го VIII в Батум. В Ялте обошел книжные магазины, куда Союзпечать доставляет из Москвы такие книги:
«О выполнении плана по тяжелой промышленности» — Проф. Петров. — «Злокачественные опухоли» — «Атлас по паровым турбинам» — «Проблемы Китая» — «Road machines»[130] — «Перестройка местного бюджета», а о Крыме нет ни одной книжки. Вся эта литература лежит мертвым грузом на полках, а обыватель, поглядев на нее, идет и покупает ракушки. Очень много также книг, напечатанных по-татарски. Но татары их едва ли читают — и продавщица в киоске говорила мне, что в конце концов разрывает эти книги на фунтики — и в таком виде продает покупателям, которые идут за виноградом.
На «Аджаристане» — скука и бестолочь. В Ялте я не мог купить билеты 1-го класса и купил билеты 2-го класса. Нас разъединили, т. к. во 2-м классе мужчины помещаются отдельно от женщин. (Ужас молодожена, узнавшего об этом.) У М. Б. оказался слишком большой багаж. Уборщица 2-го класса запротестовала. Ей была сунута в руку пятерка, и она оказалась чрезвычайно покладистой. Мой уборщик после пятерки тоже сделался шелковым — и обещал в Новороссийске выхлопотать нам каюту 1-го класса… Заведующий пассажирами Николай Федотыч Знайенко — в Новороссийске, как особую милость, предоставил мне каюту 1-го класса — я опять заплатил, кроме билета, добавочное вознаграждение посредникам и тут только обнаружил, что во 1-х — каюта моя помещается над самой топкой — и в ней жарко, как в бане, а во 2-х, что 1-й класс есть собственно третий, так как вся палуба 1-го усеяна сплошными телами бесплацкартных пассажиров, которые ночью и днем играют на гармонике, хохочут, визжат перед окнами 1-го класса — и эти окна нельзя ни на минуту открыть — осаждающие нас бесплацкартники непременно посягнут на имущество. В каюте 1-го класса бездна прусаков. Мы были в истинном ужасе, пробыв в этой каюте полчаса, а те, которые взяли у нас крупную мзду за водворение нас в 1-м классе, сочувственно говорили: «Мы знали, что в первом классе вам будет невтерпеж, но…» Особенно досаждал нам один Смердяков с гитарой. Когда я потребовал, чтобы он замолчал, он сказал, что я не имею права лишать его «духовной пищи» и что я забыл лозунг «Музыка — массам». Сидевшие с ним девицы поддержали его — все они считали, что их ночные пляски и песни под окнами моей каюты — есть вполне законное явление. Началась воистину классовая борьба — и эти люди только тогда угомонились, когда Знайенко пригрозил 1933