К книге
ДневникиСтраница 175
57%
Страница 175
175

Как же, я читала! Еще бы.

Что же он написал?

«Горе от ума».

А вид у нее вполне интеллигентный.

Подхалимляне. Писательский съезд.

17/Х!. Болен. Зев и небо. Грипп. Копылов. Срывается мой концерт.

Уж такое мое сиротское счастье. Пять лет мне не разрешали выступать перед детьми со своими Мойдодырами, и когда наконец я получил эту возможность и толстый Аланин расклеил по всему городу афиши, что Литфонд устраивает 20-го ноября два детских утренника с участием К. И. Ч., как я зверски заболел каким-то небывалым гриппом (температура 38,2, голова, язык, рот воспалены, хрипота, кашель). Я позвал хирурга Копылова, тот поглядел мне в рот, нашел очаг болезни, назначил полоскание бертолетовой солью и — к 20-му числу поставил меня на ноги. 20-го я в своем стареньком пальто, в рваных и разнокалиберных калошах, хриплый и с дрожащими ногами вышел в петербургский ноябрь: вот-вот упаду; еле-еле добрел до Камерной музыки, сел у печки, возле Ирины и Уструговой — двух старушек, сопряженных со мною в концерте; меня на сцене встретили тепло, но я читал в три или четыре раза хуже обычного и еле дождался второго сеанса, еле добрел до дому — и вот до сих пор не могу очнуться: болит голова, весь разбит, никакой работы делать не могу — на 2 недели выбит из седла. О! о! о!

21/XI поплелся в Издательство писателей: сда- 1932

вать в печать своих «Маленьких детей». Я все еще не верю, что эта книга выйдет новым изданием, я уже давно считал ее погибшей. Но около месяца назад, к моему изумлению, ее разрешила цензура, и художник Кирнарский, заведующий художественным оформлением книг Издательства писателей, выработал вместе со мною тип ее оформления. В Издательстве писателей встретил Тынянова. Он пошел со мною, и мы заговорили о его работах: «писать книгу о русских участниках Великой Французской революции я не решаюсь. Знаете, К. И., поневоле выходят параллели с нашей революцией, с нашей эпохой. Скажут: Анахарсис Клоотц — это Троцкий, очереди у лавок — это наши «хвосты» и т. д. Опасно. Подожду. А пишу я сейчас для Music Hall’a, московского, специально ездил туда договариваться… В ГИХЛе выходят мои переводы из Гейне — последняя книга, которую я издаю в ГИХЛе. Предисловие написано Шиллером — ну топорно, ну тупо, но ничего, а вот примечания Берковского, это черт знает что — наглость и невежество, вот вы сами увидите.

Позвольте, я к вам приду, у меня есть новый номер: академик Орлов — вот дурак патентованный, я столкнулся с ним на Ломоносове… Вот так идиот, любо-дорого. Да и вообще академики!!» Тут мы заговорили о Шкловском: «да, мы встречались после его статьи, разговаривали, но прежнего уже нет… и не будет. Его статью я почувствовал как удар в спину…* Он потом писал другую, замазывал, говорил, что я мастер, но нет… бог с ним… когда былау нас общая теоретическая работа… тогда и была у нас дружба. И смешал меня в кучу с другими, и Олеше посвятил целый столбец, а мне — всего несколько строк… о том, что я читаю все одни и те же книги… Что у меня вообще мало книг… Это у меня-то мало книг!!!»

Видно, что этот пункт статьи Шкловского особенно задел Юрия Николаевича.

Во время моей болезни был у меня милый Xapмс. Ему удалось опять угнездиться в Питере. До сих пор он был выслан в Курск и долго сидел в ДПЗ. О ДПЗ он отзывается с удовольствием; говорит: «прелестная жизнь». А о Курске с омерзением: «невообразимо пошло и подло живут люди в Курске». А в ДПЗ был один человек — так он каждое утро супом намазывался, для здоровья. Оставит себе супу со вчера и намажется… А другой говорил по всякому поводу «ясно-понятно». А третий был лектор и читал лекцию о луне так: «Луна — это есть лунная поверхность, вся усеянная катерами» и т. д.

В Курске Хармс ничего не писал, там сильно он хворал. — Чем же вы хворали? — «Лихорадкой. Ночью, когда, бывало, ни суну се- 1932 бе градусник, у меня все 37,3. Я весь потом облива

юсь, не сплю. Потом оказалось, что градусник у меня испорченный, а здоровье было в порядке. Но оказалось это через месяц, а за то время я весь истомился».

Таков стиль всех рассказов Хармса.

Его стихотворение:

А вы знаете, что У ?

А вы знаете, что ПА?

А вы знаете, что ПЫ?

Боба заучил наизусть и говорит целый день.

22/XI. Был у меня Алянский. Сидел весь вечер и рассказывал о своих столкновениях с Мишей Слонимским. По его словам, Миша двурушничал, подыгрывался к Чумандрину, лгал Федину, предавал Алянского на каждом шагу… Я был так утомлен, что плохо вслушивался, мне страшно хотелось спать, а когда Алянский ушел, я не мог заснуть до утра, болело сердце.

22/XII. Ездил за это время в Москву с Ильиным и Маршаком на пленум ВЛКСМ. В Кремле. Нет перчаток, рваное пальто, разные калоши, унижение и боль. Бессонница. Моя дикая речь в защиту сказки. Старость моя и обида. И мука оттого, что я загряз в Николае Успенском — который связал меня по рукам и ногам. Ярмо «Академии», накинутое на меня всеми редактурами, отбивающими у меня возможность писать. Вернулся: опять насточертев- ший Некрасов, одиночество, каторга подневольной работы. 5 дней тому назад был у Федина. Потолстел до неузнаваемости. И смеется по-другому — механически. Вообще вся вежливость и все жесты машинные. Одет чудно: плечи подняты, джемпер узорчатый. Всякий приходящий раньше всего изумлялся его пиджаку, потом рассматривал заграничные книги (Ромэн Роллан, Горький и др.), потом спрашивал: «Ну что кризис?» И каждому он отвечал заученным механически-вежливым голосом. Но то, что он говорит, очень искренне. «В Луге я и одна американочка вышли в буфет (поразили больничные зеленые лица), стоял в очередях за ложкой, за стаканом, ничего не достал, поезд тронулся, я впопыхах попал не в немецкий вагон, а в наш жесткий — и взял меня ужас: грязно, уныло, мрачно. Я еще ничего не видел (сижу дома из-за слякотной зимы, жду снега, чтобы уехать в Детское, я ведь меняю квартиру), но все похудели, осунулись… и этот тиф…» и, словом, начались разговоры, совсем не похожие на те интервью, которые он дал по приезде в газеты. Позже пришли Тынянов и Каверин. Опять щупанье пиджака, рассматривание книжек и —

«ну что кризис?» Тынянов кинулся ко мне с боль- 1932

шой горячностью. И хотя дома его ждала ванна, пошел от Федина к нам и сидел у нас до поздней ночи и показывал нам разные эпизоды из жизни знаменитого еврейского актера Михоэлса и академика Орлова и рассказывал о своем новом романе, посвященном жизни предков Пушкина.

Никогда не испытывал я большей тоски, чем теперь, когда пишу об Успенском.

23/ХИ. Сегодня утром пришел ко мне Шкловский. Рассказывал о своей поездке к брату — который сослан на принудительные работы куда-то на Север. М. Б. накинулась на него из-за Тынянова: «Да как вы смели напасть на “Восковую персону”? И в какое время — когда все со всех сторон травили Тынянова? Вы, лучший друг».

Шкловский оправдывался: «Во-первых, Тынянова никогда не травили. Бубнов дал распоряжение печати не трогать Тынянова. Я не только Тынянова, я Горького обличил в свое время» и т. д.

Мы решили помирить их и позвали обоих обедать. Они были нежны, сидели рядом на диване, вспоминали былое. — Ты стал похож лицом на Жуковского! — говорил Тынянов, — и это недаром, в тебе есть немало его психических черт. Даром такого сходства никогда не бывает. Заметили ли вы, напр., как Ал. Толстой похож на Кукольника? И карьера, в сущности, та же. И даже таланты схожи! — Обед прошел натянуто, так как была докторша Серафима Моисеевна Иванова из Алупки. Потом Шкловский у камина стал читать свои «стихотворения в прозе» — отрывки о разных любвях — заглавия этой книги еще нет, и голос у него стал срываться.

Старик, что ты волнуешься? — спросил Тынянов.

Я не могу читать.

И действительно не мог: законфузился. В этих отрывках есть отличные куски. Но Тынянов не только не сказал о них ни одного доброго слова, но стал почему-то сравнивать их с тупоумными анекдотами Клайста, один из которых процитировал по памяти. Так никакой спайки и не вышло. Мы в этот день торопились на Утесова и вышли вместе. Тынянов нарочно пошел нас провожать, лишь бы не остаться наедине с Шкловским.

19933 г.

Сейчас 25/I 33 г. был юбилей А. Н. Толстого. Более казенного и мизерного юбилея я еще не видел. Когда я вошел, один оратор говорил: «Нам не пристала юбилейная лесть. Поэтому я прямо скажу, что описанная вами смерть Корнилова не удовлетворяет меня, не удовлетворяет советскую общественность. Вы описали смерть Корнилова так, что Корнилова жалко. Это большой минус вашего творчества». Я вышел в прихожую, где Миша Слонимский, Тихонов, Лаврентьев, Кол[нрзб.]. Лаврентьев сказал чудесную речь, по-актерски — от имени театра им. Горького. Встал на эстраду, возле Толстого, чего другие не делали — и сказал о том, что «все сделанное тобою, — это только первая твоя пятилетка — и у тебя еще все впереди». Толстой похудел, помолодел, — несколько смущен убожеством юбилея. В президиуме Стар- чаков, Лаганский, Шишков и Чапыгин и какие-то темные безымянные личности. Лаганский вышел с пучком телеграмм, но ни от Горького, ни от Ворошилова — ни от кого нет ни одного слова, а только от Рафаила (!), от Мейерхольда, от театра Мейерхольда, еще две-три — «и больше никаких поздравлений нет», наивно сказал Лаганский.

Я, впрочем, опоздал: был у Веры Смирновой, у которой смертельно больна девочка Ирочка…

Дневника я не веду по дикой причине: у меня нет тетради для его продолжения. Кончится эта — и аминь. Поэтому я не записал своих последних встреч с Фединым (он похудел, у него уже был припадок бешеной простуды, страшный озноб; он скулит, предсказывает всякие беды, ничего не пишет). С Тыняновым мы встретились дня 4 назад на секции научных работников в Ленкуб- лите, где были: М. Л. Лозинский, Оксман, Каверин, Эйхенбаум, и вообще ядро Библиотеки поэтов. Тынянов, как главный редактор, делал вступительный доклад. Он запоздал, пришел торжественный, замученный и злой и стал странно мямлить, заикаться, — словно, говоря, думал о другом — смотрел в землю и, видимо, торопился кончить. Говорил минут 12 или даже меньше. Потом стали говорить другие — интереснее всех Оксман о Ры- 1933

лееве. А когда мы шли с Тыняновым домой, Тынянов сказал: «Вот удивительно: я уже несколько дней готовился к своей речи, думал, что она будет блестящая, с фейерверками, а она вон какая вышла коротенькая. Отвык говорить. Уже 5 лет молчу. Сам удивился. А готовился.» Видно, что эта неудача тяжело удручает его. Ну, надо лечь: уже 3-й час. Завтра нужно писать о Дружинине. А потом корректура «Маленьких детей» для Издательства писателей.

С Издательством писателей вообще вышла катастрофа. Фе- дин очень забавно рассказывал, как Слонимский повез в Москву планы, а Москва вычеркнула книги всех начинающих писателей, всех писателей от станка, все книжки о заводах и колхозах — а оставила Вагинова и других одиозных. — Это кто? — Это писательская бригада… — Вон!

Все переиздания забракованы.

28/I. Троцкисты для меня были всегда ненавистны не как политические деятели, а раньше всего как характеры. Я ненавижу их фразерство, их позерство, их жестикуляцию, их патетику. Самый их вождь был для меня всегда эстетически невыносим: шевелюра, узкая бородка, дешевый провинциальный демонизм. Смесь Мефистофеля и помощника присяжного поверенного. Что-то есть в нем от Керенского. У меня к нему отвращение физиологическое. Замечательно, что и у него ко мне — то же самое: в своих статейках «Революция и литература» он ругает меня с тем же самым

*

презрением, какое я испытывал к нему .

30/I. Опять навалили некрасовских корректур! Жутко взглянуть: 80 печатных листов. И когда я из-под этого выкарабкаюсь. А выкарабкиваться надо. А то выходит, что я не столько писатель, сколько редактор — то есть окололитературный человек. Письмо от Сергеева-Ценского.

У меня к нему отношение двойственное. Я очень любил его «Печаль полей», его «Лесную топь» — но в последнее время он сунулся в историю — он смеет выводить перед нами Пушкина, Лермонтова, Гоголя — а знает о них меньше гимназиста. Ни эпохи не чувствует, ни характеров.

Тынянов предлагает мне устроить мое чествование по случаю моих некрасовских работ. «В пику этому дураку Евгеньеву-Макси- мову». Но ценит ли он их, я не знаю. Что он презирает Евгеньева- Максимова, это несомненно. Он изумительно передразнивает

1933 его. Я вчера прямо-таки обезживотел от смеха. Он

изображал Переселенкова и Евгеньева-Максимова.

3/II. Пригласили меня и Маршака на Трехгорку. Там мы должны были выступить. Наш «концерт» предполагалось транслировать. В 5 часов за нами приехала машина. Я был в столовке. Маршак знал это и сказал, что в столовке меня нет. Приехавшая за мною Колосова все же усумнилась в его словах — и попросила его показать, где столовка. И он повез ее не туда. И выступал один. А я как дурак метался — между гостиницей и радио.

5/II. А может быть, Маршак и не так виноват. Он действительно рассеян. Но все же он умудрился поставить себя так, что все ненавидят его. Переплетчик, старый мастер, работающий в системе Литфонда, сделал некоторым литераторам homage128: пришел к ним на квартиру, чтобы они сами совместно с ним могли выбрать переплеты. Всюду старика встречали с большим уважением. Но Маршак продержал его, как просителя, три часа в прихожей — и в результате дал ему копеечный заказ — какую-то книжонку. Парикмахеры отказываются его брить — так он ругается, когда у него появляется на подбородке кровь, а избежать этого нельзя, так как на подбородке у него какой-то пупырышек. Пожилая Роза Моисеевна, которая ходила его брить на дом, клянет его всеми проклятиями: он продержал ее в прихожей — а потом, когда она побрила его, дал ей… 2 рубля… Мне больно смотреть, как он обсчитывает поездных носильщиков, шоферов и проч., торгуется, просит сдачу с рубля и проч. Но конечно, все это были бы мелочи, если бы не то, что сделал он с Лидой. Лида попала под его влияние лет 12 назад. Хотя с самого ее раннего детства я занимаюсь при ней детской литературой, она не интересовалась ею нисколько. Но чуть Маршак вовлек ее в редактуру детских книг, она стала фанатичкой «маршаковщины»... И даже не позволяет сказать о нем ни одного осудительного слова. Считает его гениальным редактором — и готова за него на костер.

Предыдущая главаГлава 175 из 305Следующая глава