К книге
ДневникиСтраница 172
56%
Страница 172
172

Ведь слушаете же вы Шопена — снова и снова все с тем же восторгом.

Рассказала Султанова также и о скандале с Благим, который на Пушкинских торжествах говорил вступительное слово к концерту Книппер, Качалова и др. И публика кричала: «довольно, довольно!» За круглым столом были: Анна Ив. Менделеева; ее сын, лысый мужчина; совершенно слепая Озаровская (страшно изменившаяся, слепая, с разбитой перевязанною головой, почти неспособная передвигаться, — сразу уменьшившаяся почти вдвое), вдова Всев. Гаршина, гостья Марии Вал. Ватсон, Е. Н. Щепкина, но, конечно, «царицей бала» была Султанова. Нелидова сохраняла обычную свою величавость и была изящна и женственна, несмотря на 80 лет, несмотря на глухоту, несмотря на то, что ее доклад не имел никакого успеха. Подарила мне пакет сухарей, рассказывала о матери Слепцова: «Хлопотливая, хозяйственная, совсем не литературная женщина, некрасивая: узкие глазки, большой нос».

Кисловодск. 29/V. Вчера познакомился с известным ленинградским педагогом Сыркиной, автором многих научных статей, которые в последнее время подлежали самой строгой проработке. С ней недавно случилось большое несчастье. Когда возвращалась домой, у нее на парадном ходу на нее напал какой-то громила и проломил ей ломом голову. Она пришла в себя только на третий день и первым делом воскликнула:

Ну вот и хорошо. Не будет проработки!

Нынешний человек предпочитает, чтоб ему раскроили череп, лишь бы не подвергали его труд издевательству.

7/VI. Вчера мы с М. Б. и остальными жителями КСУ ездили в замок Коварства и Любви. Конечно, острили что там:

Коварство — всегда. Любовь — иногда. Замок — никогда..

На нашем грузовике написано было КСУ. Одна женщина, сидевшая на возу, запряженном волами, прочла надпись и сказала со вкусом:

— Ах вы, ксукины дети!

Всего поехало 50 человек: два грузовика и одна легковая. «Ксукины сыны», «Ксукины дети» — эта кличка утвердилась за нами прочно. В замке воняет шашлыком, пиликает кавказская музыка, вся местность загажена надписями и зелеными будочками для кутежей.

Еще стишок про Минеральные Воды:

В Железноводске женщины — язвительны (язва желудка), В Пятигорске подозрительны (сифилис), В Ессентуках — осязательны (лечатся от ожирения), В Кисловодске очаровательны.

17/Vl. На днях пришел сюда первый том Слепцова, вышедший под моей редакцией, изобилующий нагло дурацкими опечатками. Это привело меня в бешенство. Я отдал этой книге так много себя, облелеял в ней каждую буквочку — и кто-то (не знаю, кто) всю испакостил ее опечатками. Я написал по этому поводу письма Горькому, Каменеву, Сокольникову, Гилесу, завед. ленинградской «Академией» Евгению Ив-чу (фамилию забыл), и на душе у меня отлегло.

Вчера получил такую бумажку:

Молния из Москвы. Молния Кисловод

Сан Цекубу Суковскому Свадовскому Телеграфте возможность приезда девятнадцатого будет беседа

Горпин привет Лядова

перед. Холодева

Думая, что слово «Горпин» означает «горячий», я откликнулся неучтиво и вяло: довольно потрепали меня на этих беседах. Но потом принесли телеграмму и оказалось, что «Горпин» означает Горький. Значит, Горький все же прочитал мою «Солнечную». Я дал ее ему месяц назад, и думал, что она потерялась. Почему-то мне кажется, что он относится к ней так же, как я: отрицательно.

Сегодня и завтра отъезжают отсюда десятки больных, проживших здесь месяц вместе с нами. Больше всего мы сблизились с геологом и географом Николаем Леопольдовичем Корженев- ским, очень спокойным, гордым, пожилым человеком, из Ташкента, который своей медлительной, серьезной, профессорской

речью действовал на нас успокоительно. Он расска- 1932

зывал нам о Памире, о его озерах, потонувших кишлаках, киргизах, геологических сдвигах, о ташкентском винограде и хлопке и своих путешествиях в дальнюю Азию — и все это с большими подробностями, с обилием собственных имен, очень картинно и учено.

Был здесь также Гинцбург, гениально показавший свою бессмертную мимическую сцену еврейского портного: портной кроит сукно — вот и все содержание сцены, но все жесты Гинцбурга так выразительны, что видишь все предметы, которыми орудует портной: тесемку сантиметра, мелок, иголку, утюг и т. д. Всю сцену Гинцбург ведет в медленном, немного торжественном темпе. Мы сошлись с ним довольно близко. Это хитренький человечек, себе на уме, прикрывающий свое лукавство — наигранной наивностью.

Здесь Гинцбург написал воспоминания об Антокольском и Репине — несколько поверхностные, но не без огонька. Как и всякие старики, он не столько говорит, сколько рассказывает, и всякий его рассказ от частого употребления уже так обточен и обтесан, что правды там, конечно, не ищи.

Любопытен также Чистяков, лингвист из Краснодара. Круглые щеки, круглые очки — смешлив, доброжелателен, мил. Прошел через формализм и оттого пострадал; Фогелер, немецкий художник, друг Елены Карловны — в альпийских чулках.

Есть тут очень любопытные люди из ученых — раньше всего Шейнин, наш сосед по столу, лысый молодой человек, только что женившийся, добродушный, шикарно одетый (лондонские рубашки, фланелевые брюки и пр.), автор книг о лесном хозяйстве. Одну из этих книг он дал мне на прочтение: «Лесное хозяйство и задачи Советов». М. 1931, издательство «Власть Советов» при Президиуме ВЦИК, и я поразился ее вопиющей безграмотностью. «Искусственное лесонасаждение», «аграрные помещики», незнание элементарнейших правил грамматики и шаблоннейшее изложение. Нет ни одной строки, которая не являлась бы штампом, ни одной своей мысли, ни одного своего эпитета. Автор больше всего боится самостоятельно думать, он пережевывает чужое, газетное — и в то же время его книга свежа, интересна, нужна — потому что тема ее так колоссальна. Нынче именно потому-то в упадке литература, что нет никакого спроса на самобытность, изобретательность, словесную прелесть, яркость. Ценят только штампы, требуют только штампов, для каждого явления жизни даны готовые формулы; но эти штампы и формулы так великолепны, что их повторение никому не надоедает. Мне говорил сейчас один профессор химии (из Эривани): «У меня двести студен- 1932 тов, и нет ни одного самостоятельно мыслящего».

Здесь на меня напал один бывший рапповец, литературовед, прочитавший мою статью о коммуне Слепцова: почему вы не сказали, что Чернышевский был утопический социалист? почему вы не сказали, что коммуна Слепцова была немыслима при капитализме? т. е. он хочет, чтобы я говорил всем известные догматы и непременно высказал бы их в той форме, в какой принято высказывать их, — и не заметил в моих статьях ничего остального — ни новых материалов, ни новой трактовки «Трудного времени», ни примечаний к Осташкову, ничего, кроме того, чего я не сказал. Здесь собралось много такой молодежи, и она мне очень симпатична, потому что искренне горяча и деятельна, но вся она сплошная, один как другой, и если этот молодой человек согласился [со] мною, что нельзя же судить на основании догматов, заранее построенных концепций, что нужно раньше изучить материал, — то лишь потому, что Стецкий напечатал об этом в «Правде». Ему дан приказ думать так-то и так, и он думает, а не было бы этого декрета — он руководствовался бы предыдущим декретом и бил бы меня по зубам. И, может быть, это к лучшему, т. к. ни до чего хорошего мы, «одиночки», «самобытники», не додумались.

29/VI. Через 2 дня мы едем в Туапсе, оттуда пароходом в Алупку. Шел дождь — ливший весь день.

Здесь на Крестовой горе идет колоссальное строительство: строят огромное здание санатория КСУ. Рядом идет постройка санатория ГПУ. Неподалеку от церкви строят кирпичную санаторию Интуриста. Через год количество приезжих больных в Кисловодске удвоится.

1/VII. Завтра уезжаю. Тоска. Здоровья не поправил. Время провел праздно. Отбился от работы. Потерял последние остатки самоуважения и воли. Мне пятьдесят лет, а мысли мои мелки и ничтожны. Горе не возвысило меня, а еще сильнее измельчило. Я неудачник, банкрот. После 30 лет каторжной литературной работы — я без гроша денег, без имени, «начинающий автор». Не сплю от тоски. Вчера был на детской площадке — единственный радостный момент моей кисловодской жизни. Ребята радушны, доверчивы, обнимали меня, тормошили, представляли мне шарады, дарили мне цветы, провожали меня, и мне все казалось, что они принимают меня за кого-то другого. Бьет шесть часов утра. Филин улетел. Или его продали в другое место.

4/VII. Путь наш в Алупку был ужасен. Вместо того, чтобы ехать прямиком на Новороссийск, мы (по моей глупости) взяли билет на Туапсе с пересадкой в Армавире, и обнару- 1932

жилось, что в нашей стране только сумасшедшие или атлеты могут выдержать такую пытку, как «пересадка». В расписании все выходило отлично: поезд № 71 отходит от Минеральных Вод в 4.25, а в Армавир приходит в 9.12. Из Армавира поезд № 43 отходит в 10.20. Но вся эта красота разрушилась с самого начала: поезд, отходящий от Мин. Вод, отошел с запозданием на 11/2 часа — и, конечно, появился в Армавире, когда поезд № 43 отошел. Нас выкинули ночью на Армавирский вокзал, на перрон — и мы попали в кучу таких же несчастных, из коих некоторые уже трое суток ждут поезда, обещанного им расписанием. Причем, если послушать каждого из этих обманутых, окажется, что запоздание сулит им великие бедствия. (Женщина вызвана в Сочи телеграммой мужа; адреса мужа не знает, денег у нее в обрез, если он не встретит ее на вокзале — ей хоть застрелись).

Скоро выяснилось, что даже лежание с чемоданами на грязном перроне есть великая милость: каждые десять минут появляется бешеный и замученный служащий, который гонит нас отсюда в «залу» третьего класса, где в невероятном зловонии очень терпеливо и кротко лежат тысячи пассажиров «простого звания», с крошечными детьми, мешками, разморенные голодом и сном — и по всему видно, что для них это — не исключение, а правило. Русские люди — как и в старину — как будто самим Богом созданы, чтобы по нескольку суток ожидать поездов и лежать вповалку на вокзалах, пристанях и перронах.

При этом ужасны носильщики — спекулянты, пьяницы и воры. В Минеральных Водах носильщик скрыл от нас, что Армавирский поезд опаздывает (хотя об этом было своевременно объявлено) и, чтобы не таскать наших вещей слишком далеко, объявил, что нас не пустят с вещами в здание вокзала; армавирский носильщик взял у нас 30 добавочных рублей за «мягкость», но не только не достал мягкого, а заведомо не достал никакого и в течение 4 или 5 часов делал вид, что вот-вот добудет из кассы билет, и прибегал сообщить, что дела идут блестяще, хотя знал наверняка, что дела наши гиблые. Когда же я достал места при помощи отчаянного напора на начальника станции, носильщик получил с нас богатую мзду, но 30 р. за «мягкость» не вернул.

Достал я билеты при помощи наглости; я, во-первых, заявил начальнику Армавирской станции, что я из КСУ при Совнаркоме, а во-вторых, притворились вместе с одной барыней иностранцами. Это дало нам доступ в битком набитый поезд, идущий на Сочи (via Туапсе). В Туапсе мы пробыли весь день, т. к. пароход «Грузия» отбыл только в 10 ч. вечера. Жарко, пыльно, много гнусного, много прекрасного — и чувствуется, что прекрасное надол- 1932 го, что у прекрасного прочное будущее, а гнусное —

временно, на короткий срок. (То же чувство, которое во всей СССР.) Прекрасны заводы Грознефти, которых не было еще в 1929 году, рабочий городок, река, русло которой отведено влево (и выпрямлено не по Угрюм-Бурчеевски). А гнусны: пыль, дороговизна, азиатчина, презрение к человеческой личности. И хорошего и плохого мы хлебнули в тот день достаточно.

Попив чаю без сахару, но с медом (причем, нам подали ложечки с дырками — аккуратно проверченными в каждой «лодочке», почему дырки? — А без дырок воруют), мы отдохнули в прохладной фешенебельной чайной на самой главной улице (на фикусах мушиная бумага, два портрета Ворошилова; олеандр в цвету, плакат о займе: «методами соцсоревнования и ударничества») — и вышли на раскаленную улицу. Где гостиница? Там, на шаше. Идем на шаше, идут кучки людей — «та зачем вам гостиница, идите к нам, будем рады, пожалуйста» (говорит какой-то рабочий). — Где же вы живете? — Та в рабочем городке! ванну примете. — Идем! — Пошли мы вверх по отличной асфальтовой дороге, утопающей в зелени. Тут была пустыня еще в 1929 году. Тополя, акации, изящный забор вдоль дороги, за забором домики двухэтажные, веселые, белые (с полосками то оранжевой, то голубой). — Мы за квартиру ничего не платим, и газ у нас бесплатно! — говорит рабочий (Дмитрий Лукич Секалов). Его радушие было очень приятно, но в то же время поражало тупосердие, с которым он тащил нас, усталых, на высоту. — Далеко ли? — спрашивали мы. — Да вот сейчас, — отвечал он и вел нас все выше и выше. Наконец и домик — идеальный, причудливо стоящий на горе. В доме три квартиры. Газовая кухня общая — и тут же ванна. Рабочий показывал свою комнату, как будто это Букингемский дворец. И гордость его понятна. Большая комната с широким окном, с чудесным видом на зелень и на море, с газовым отоплением (повернул, и готово!) — в такой комнате он за всю свою жизнь еще не живал никогда, — но убранство комнаты привело меня в ужас: мещанская бархатная скатерть, поверх этой скатерти — тюлевая, на вырезанных из дерева полочках пошлые базарные штучки, стены увешаны дрянными открытками — словом, никакой гармонии между домом и его обитателем. Да и слова у этого Секалова были с пошлятинкой: «Моя первая жена выкинула мне номер: сошлась, может быть слышали, с профессором, с Капустянским… как же. (Слово профессор он произнес с гордостью.) Человек с высшим образованием. Имеет понятие о жизни. Ну, у меня разговоры короткие: я прекратил с нею дипломатические отношения… Потом писала: я приеду. Я: нет.

Все это показалось мне достаточно затхло.

Обратно мы поехали на извозчике. — Ну что, как 1932

у вас колхозы? — спросил я старика.

Колхозы-молхозы! — отвечал он презрительно.

Оттуда в столовку — поели мацони — и сели на берегу моря, возле группы девочек лет 15—16. У них разговор о гадалках:

Предыдущая главаГлава 172 из 305Следующая глава