Вчера было собрание детских писателей в Педагогическом институте — читала начинающая Будогоская.
22 марта. Ну что же записать о вчера? Все беготня и суета бестолковая. В одном месте забыл ключи от своего номера гостиницы, в другом — кашне, измученный, обалделый старик. Был в МОНО, у Дмитриевой — попал на лестницу, грязную до тошноты: на ступеньках какие-то выкидыши, прошлогодние газеты, крысиные шкурки. Это общежитие педагогов, которые должны учить других. С детским утром путаница, на седьмое можно бы, но приглашенные устроители уехали в другой город, пообещав вернуться, — неизвестно когда. И надоело мне делать дела, хоть бы увидеть одного поэта, или критика, или актера, не занятого пустяками обыденщины. Но надо же бежать в «Модпик» и заявлять, что я ни гроша за «Мойдодыра» не получил — а «Мойдодыр» ставится в «Вольном балете» уже 3 года! Нужно было пойти вчера в Нарко- миндел к Б. Волину — как к редактору «Литпоста» — просить, чтобы Ольминский взял назад свое обвинение против меня — в монархизме. Нужно было идти к Шатуновским на свидание с Лядовой. Нужно было… а может быть, и не нужно? Не знаю. Болит голова. Был у Демьяна. Кабинет его [набит] книгами доверху, и шкафы поставлены даже посередине. Роскошная библиотека, много уникумов. «Я трачу на нее 3/4 всего, что зарабатываю». О дневнике Вырубовой: «Фальшивка! Почему они не показали его Щеголеву, почему не дали на экспертизу Салькову? Мне Вася (Ре- гинин) читал этот дневник вслух — и я сразу почувствовал: ой, это Ольга Николаевна Брошниовская! Узнал ее стиль. Я ведь Брош- ниовскую знал хорошо. Где? А я служил в Мобилизационном отделе — во время войны, и она была у меня вроде секретарши — кокетка, жеманница, недаром из Смольного, тело бе- 1928
лое, муж был статский советник, убранство квартиры такое изысканное, не лампы, а чаши какие-то… И фигура у нее была замечательная. Лицо некрасивое — но черт меня побери — тонкая, тонкая штучка… Умная женщина, знала и французский, и английский, и немецкий языки: если она ручку, бывало, ставила на стол, так и то с фасоном — и вот теперь я узнал в дневнике Вырубовой ее стиль! Особенно когда Вася дочитал до соловушки. Я сказал: довольно, не надуешь». Я рассказал Демьяну, что видел своими глазами резолюцию эксперта О[Г]ПУ Бохия о том, что представленные «Минувшими Днями» документы признаны подлинными, что Бохий сличил письма Вырубовой, представленные ему редакцией, с теми письмами, которые хранятся в ППуХ, и нашел, что и там и здесь одна и та же рука.
Дело не в письмах, а в тетрадках, — настаивает Демьян, — и эти тетрадки несомненно составлены обольстительницей Ольгой Николаевной. И знаете как? — по гофмейстерским журналам. Недаром в этом дневнике Вырубова вышла такая умная — умная, как О. Н. А Вырубова была дура. Она жила вот в этой комнате, где я сейчас. А царь внизу. Пойдет к нему, он ее вы… А она идет назад и за … держится, благодать несет. Мне бывший ихний придворный курьер рассказывал… О. Н. при ее уме и способностях может чей угодно дневник написать… Она теперь хвастает, что у нее есть дневник Распутина… Распутина, который «Господи Исусе Христе» не мог написать связно и грамотно… Да, когда расстреляли царя и его семью, все их барахло было привезено в Кремль в сундуках — и разбирать эти сундуки была назначена комиссия: Покровский, Сосновский и я. И вот я там нашел письмо Татьяны, великой княжны, — о том, что она жила с Распутиным.
А что там было, в сундуках?
Чулки… бриллианты… Много бриллиантов… записные книжки… чистые, с золотыми обрезами, и мундштуки новые, штук десять. Бриллианты [два слова нрзб.] с ними. Кто взял эти бриллианты, я не знаю, но я, такой жадный на записные книжки и особенно на мундштуки — но и то не взял ничего — меня физически затошнило, и я сказал: увольте меня от этой работы.
Тут кто-то позвонил. «Диспут 2-го апреля? Выступать не буду, спасибо, а послушать приду». Оказывается, это звонил Мейерхольд.
Ну и смелый мужчина. Вы знаете, что сейчас в ГАХНе* его выгнали из зала — «пошел вон» — так что он как Чацкий кричал: «Карету мне, карету скорой помощи!»
Вот погодите, я его прикончу. Хлопну по карману. Ведь постановка его «Горя» знаете, сколько стоила? 135 тысяч. Довольно…
1928 — Но ведь публика валом валит. Спектакль скоро
окупится.
Ну нет. Знаете, есть актеры, которые гастролируют в Сибири — в городах по пути во Владивосток. Он едет туда — битковые сборы, но по дороге обратно он даже и в театр показаться не смеет. А другой едет туда — тихо, сборы жидкие, зато обратный его путь сплошной триумф. Так вот я вам скажу, что Мейерхольд «обратно сборов не сделает». Когда скандальный интерес к «Горю» пройдет, будет то же, что и с «Ревизором», — никто не ходит, никому не нужно. Ведь нельзя же ставить Грибоедова так, как еврей-экстерн сдает экзамены:
«Так вот Софья позвонила Чацкину:
Алло, Чацкин!
Она не могла позвонить. Телефона в то время не существовало.
Э, что вы говорите! В богатом доме мог быть и телефон». В этом весь принцип постановки Мейерхольда.
Рассказывает Демьян еврейские анекдоты со всеми нюансами, очень художественно. Один еврей с женой захотел полететь на аэроплане. У него потребовали, чтобы там наверху он не смел разговаривать с летчиком. Но через полчаса он обратился к тому:
Можно мне вам сказать слово?
Что такое?
Так моя Сарра уже выпала.
И еще: — От какой болезни умер Юлий Цезарь?
Ой, что вы говорите, я даже не знал, что он был болен!
О Горьком Демьян отзывается враждебно. — Говорят, что когда наш посол хлопотал перед Муссолини, чтобы Горького пустили в Италию, Муссолини (умный мужик) спросил:
А что он пишет?
Мемуары.
Ну, если мемуары, разрешаю. Кто пишет мемуары, тот конченый писатель.
Я вступился:
Но ведь мемуары у него выходят отличные.
Да, я понимаю, вам теперь Горький особенно мил, — после той миниатюры, которую он напечатал о Крупской и вас. Вам очень нравятся его миниатюры.
Много говорил о книгах, хвалил молодого Крылова (до басен, сатирика): с ним в жизни произошла катастрофа; показывал книгу Сергея Глинки, где сказано, что «Павел I уклонился в обитель предков» — «но начихать этому самому Глинке, что Павла удушили, как собаку», показывал стихи М. Веневитинова — племянника Виельгорского — и тут же книгу о деревне этого Веневитинова, которая вырождалась, а теперь при большевиках расцветает — словом, говорил один, нисколько не нуждаясь в собеседнике.
26 марта. — Не заведующий отделом, а завидую- 1928
щий! — говорит Маршак о Венгрове. Эта гадина (Венгров), оказывается, внушил Крупской ту гнусненькую статью о «Крокодиле» и теперь внушает Покровскому написать в ответ Горькому ругательную статью о моих некрасовских писаниях. Сейчас он выступил с двумя доносами: на Институт Детского Чтения и на журнал «Искусство в школе». Институт провинился перед ним в том, что Покровская в одном своем отчете о детских книгах не написала ни разу слов «Пролетарская революция», а в другом — написала не «коммунистическая», но «общественная». За это он требовал закрытия Института и прочил себя на место Покровской. Но дело сорвалось. Крупская неожиданно высказалась как сторонница Покровской — и Венгрову пришлось ретироваться. Но он нажал на журнал «Искусство в школе». Там в одном из номеров было указано (в статье той же Покровской), что мои книги — среди наиболее любимых средним, и старшим, и младшим возрастом. Венгров нашел здесь мелкобуржуазный уклон — и предложил этот журнал закрыть.
Я встретил его в Госиздате неделю назад Он очень хорошо пересказал первый рассказ Бабеля «Le beau pays France»[106]. Рассказ этот при Венгрове Бабель принес к Горькому. (Я принял сейчас вторую порцию брому — и вот уже путаюсь в записях.) Как приехала к живущему в уездном русском городишке французу-учителю — жена-парижанка и захотела завести себе любовника. Знакомых в этом городе у нее никого. Она пишет сама себе письма, за которыми ежедневно приходит на почту, — и таким образом знакомится с почтовым чиновником. Чиновник не прочь «погулять» с парижанкой — и вот через неделю она ведет его за город — для любви. У нее в одной руке плед, а в другой саквояж, она шагает прямо и решительно — по мосткам, он идет, как жертва на заклание. Придя в лесок, она расстилает плед, вынимает из саквояжа бутерброды — и вообще готовится к любви по-парижски. Очень восхищался Венгров рассказом, и вообще вид у него рубахи-парня, а на самом деле это чинуша, подлиза, живущий только каверзами и доносами. Узнав, что Покровский хочет обо мне написать, я кинулся к Кольцову за советом. Кольцов угостил меня прелестным обедом, рассказал несколько забавных вещей про Литвинова и Чичерина, у которых он был ceкpeтapeм, — и дал совет не торопить событий. «Покровский занят. Ему нужно написать по крайней мере 50 таких же статей. Он может забыть о вас — и все обойдется. А если вы напомните, он возьмет и напишет. Но сделать что-то надо. Я осторожненько поговорю с Марьей Ильиничной».
1928 Анекдоты его о Литвинове заключаются в том, что
Литвинов иногда молчит, когда нужно говорить. Например, говоришь ему: «Максим Максимович, там вас хочет видеть корреспондентка мисс Стронг». У него каменное лицо — и ни звука. «Позвать?» — ни звука. «Сказать, что вы заняты?» — ни звука. «Как же поступить?» — молчит. Но говорит всегда определенно. Когда уезжает какой-нб. полпред, он говорит: — Первый пункт договора вы можете им уступить, второй пункт тоже, за третий держитесь зубами. — А Чичерин — дворянин, рамоли, педераст — примет полпреда в 3 1/2 часа ночи и скажет картавя:
При переговорах вы должны быть тверды… но и мягки.
Тот сбит с толку, не знает, что и подумать.
Была у меня Анна Конст. Покровская. Принесла две коробочки конфет. Была Фрумкина. Была Вера Ф. Шмидт. Весь педагогический мир. Покровская рассказывает, что Венгров кому-то донес, будто она очень набожная. Так что теперь, когда Венгров звонит туда, ему отвечают: — Анны Константиновны нет, ушла в церковь.
Сегодня 27 марта, вторник. Маршак должен побывать у Менжинской перед заседанием ГУСа. Сегодня в ГУСе вновь пересматриваются мои детские книги, по настоянию Маршака и комсомольца Зарина. В Питере Маршак убедил Венгрова подписать бумажку о пересмотре моих книг — Венгров обещал подписать и представить ее в ГУС, но надул, три недели солил ее в портфеле, наконец, когда Фрумкина уличила его, сказал:
Ну что же это за бумажка. В ней всего две подписи. Какое значение она имеет.
Сам так и не подписал ее. Тем не менее она возымела свое действие, и сегодня мои книги пересматриваются вновь. Сегодня же «Федерация» рассматривает мою некрасовскую рукопись («Тонкий человек») — и если примет, то завтра выдаст деньги. Сегодня же решается вопрос, делать ли на будущей неделе детское утро. Сегодня же в ГИЗе решают, выдать ли мне добавочное вознаграждение за редактуру Некрасова. Сегодня я повидаюсь с Рязановым. Естественно, что накануне столь важного дня я не заснул ни на миг. Вчера ночью читал у Фрумкиной с Маршаком Пастернака «1905 год», «Ночь в окопах» Хлебникова, «Графа Нулина» Пушкина и «Послание к Давыдову» Батюшкова — а потом пришел домой и принял усыпительное.
1-е апреля 1928 г. Мне 46 лет. Этим сказано все. Но вместо того чтоб миндальничать, запишу о моих детских книгах — т. е. о борьбе за них, которая шла в Комиссии ГУСа. Мар- 1928
шак мне покровительствовал. Мы с ним в решительный вторник — то есть пять дней тому назад — с утра пошли к Рудневой, жене Базарова, очень милой, щупленькой старушке, которая приняла во мне большое участие — и посоветовала ехать в Наркомпрос к Эпштейну. Я тотчас после гриппа, зеленый, изъеденный бессонницей, без электричества, отказался, но она сказала, что от Эпштейна зависит моя судьба, и я поехал. Эпштейн, важный сановник, начальник Соцвоса, оказался искренним, простым и либеральным. Он сказал мне: «Не могу я мешать пролетарским детям читать «Крокодила», раз я даю эту книжку моему сыну. Чем пролетарские дети хуже моего сына».
Я дал ему протест писателей*, мой ответ Крупской и (заодно) письмо сестры Некрасова. Прочтя протест, он взволновался и пошел к Яковлевой — главе Наркомпроса. Что он говорил, я не знаю, но очевидно, разговор подействовал, потому что с той минуты дело повернулось весьма хорошо. Маршак пошел к Менжинской. Она назначила ему придти через час — но предупредила: «Если вы намерены говорить о Чуковском — не начинайте разговора, у меня уже составилось мнение». Руднева устроила Маршаку свидание с Крупской. Крупская показалась ему совершенной развалиной, и поэтому он вначале говорил с ней элементарно, применительно к возрасту. Но потом оказалось, что в ней бездна энергии и хорошие острые когти. Разговор был приблизительно такой (по словам Маршака). Он сказал ей, что Комиссия ГУСа не удовлетворяет писателей, что она превратилась в какую-то Всероссийскую редакцию, не обладающую ни знаниями, ни авторитетом, что если человека расстреливают, пусть это делает тот, кто владеет винтовкой. По поводу меня он сказал ей, что она не рассчитала голоса, что она хотела сказать это очень негромко, а вышло на всю Россию. Она возразила, что «Крокодил» есть пародия не на «Мцыри», а на «Несчастных» Некрасова (!), что я копаюсь в грязном белье Некрасова, доказываю, что у него было 9 жен. «Не стал бы Чуковский 15 лет возиться с Некрасовым, если бы он его ненавидел…», — сказал Маршак. «Почему же? Ведь вот мы не любим царского режима, а царские архивы изучаем уже 10 лет», — резонно возразила она. «Параллель не совсем верная, — возразил Маршак. — Нельзя же из ненависти к Бетховену разыгрывать сонаты Бетховена». Переходя к «Крокодилу», Маршак стал доказывать, что тема этой поэмы — освобождение зверей от ига.
— Знаем мы это освобождение, — сказала Крупская. — Нет, насчет Чуковского вы меня не убедили, — прибавила она, но, несомненно, сам Маршак ей понравился. Тотчас после его визита к ней со всех сторон забежали всевозможные прихвостни и, узнав,
1928 что она благоволит к Маршаку, стали относиться к