нему с подобострастием.
Менжинская, узнав, что Маршак был у Крупской, переменила свое обращение с ним и целый час говорила обо мне. Таким образом, когда комиссия к шести часам собралась вновь, она была 1) запугана слухами о протесте писателей, о нажиме Федерации и пр. 2) запугана письмом Горького, 3) запугана тем влиянием, которое приобрел у Крупской мой защитник Маршак, — и судьба моих книжек была решена… Я, превозмогая болезнь, написал какую- то бумагу, где защищал свои книги (очень вежливо), — и на мое счастье, сукин сын Венгров, предатель, интриган и подлипала, был в этот вторник в Ленинграде. — «Венгрова не было, воздух был чище!» — выразился Маршак. В этом чистом воздухе и происходил бой. Вначале черносотенные элементы комиссии не пожелали рассматривать мои книжки — но большинство голосов было за. Черносотенцы говорили: нужно разбирать Чуковского во всем объеме, но Маршак указал, что и так все это дело тянется несколько месяцев — и надо положить ему конец. Маршак сразу из подсудимого стал в комиссии ее вдохновителем. Когда Менжинскую позвали к телефону, он замещал ее как председатель. При содействии Фрумкиной прошла «Путаница», прошел «Тараканище». Самый страшный бой был по поводу «Мухи Цокотухи»: буржуазная книга, мещанство, варенье, купеческий быт, свадьба, именины, комарик одет гусаром… Но разрешили и «Муху» — хотя Прушиц- кая и написала особое мнение. Разрешили и «Мойдодыра». Но как дошли до «Чуда-дерева» — стоп. «Во многих семьях нет сапог, — сказал какой-то Шенкман, — а Чуковский так легкомысленно разрешает столь сложный социальный вопрос».
Но запретили «Чудо-дерево», в сущности, потому, что надо же что-нб. запретить. Неловко после огульного запрета выдать огульное разрешение! Закончив «борьбу за Чуковского», Маршак произнес краткую речь:
— Я должен открыто сказать, что я не сочувствую запретительной деятельности вашей комиссии. Рецензии ваши о книгах были шатки и неубедительны. Ваша обязанность стоять на страже у ограды детской литературы и не пускать туда хулиганов и пьяных… Уже решено ввести в комиссию Вересаева, Пастернака, Асеева, Льва Бруни.
Все это я знаю со слов Маршака. Он рассказал мне про это у Алексинских на большом диване, куда вернулся после заседания ГУСа. По поводу разговора с Крупской он вспоминает, что несколько раз назвал Крупскую «милая Надежда Константиновна», а раз, когда ему захотелось курить, — попросил позволения пойти за
спичками, оставил старуху одну — и выбежал в кори- 1928
дор спрашивать у всех нет ли у них спичек.
Получил от Мурочки стихи — которые она сочинила сегодня и сегодня же написала — запечатала в синий конверт.
мая. Вчера глупые обвинения Максимова, присланные мне из Конфликтной Комиссии Союза писателей. Взволновался — писал полночи ответ. Чтобы отвлечься, пошел к Сейфуллиной — больна, простужена, никакого голоса, удручена. В квартире беспорядок, нет прислуги. «Развожусь с Валерьяном (Правдухи- ным)!» Я был страшно изумлен. «Вот из-за нее, из-за этой «рыжей дряни», — показала она на молодую изящную даму, которая казалась в этой квартире «как дома». Из дальнейшего разговора выяснилось, что Валерьян Павлович изменил Сейфуллиной — с этой «рыжей дрянью», и Сейфуллина, вместо того чтобы возненавидеть соперницу, горячо полюбила ее. Провинившегося мужа услали на охоту в Уральск или дальше, а сами живут душа в душу — до его возвращения. «А потом, может быть, я ей, мерзавке, глаза выцарапаю!» — шутливо говорит Лидия Николаевна. У Сейфулли- ной насморк, горло болит, она говорит хриплым шепотом, доктора запретили ей выступать на эстраде целый год, она кротко говорит про рыжую: «Я вполне понимаю Валерьяна, я сама влюбилась в нее». Рыжая смеется и говорит: «Кажется, я плюну на все и уйду к своему мужу… хотя я его не очень люблю». Она родная сестра Дюкло, «отгадчицы мыслей» в разных киношках, — и сама «отгадчица» — «в день до 40 рублей зарабатываю — но надоело, бездельничаю, ну вас, уйду от вас… не к мужу, а к другому любовнику». — «Душенька, останьтесь, — говорит Сейфуллина, — мне будет ночью без вас очень худо». Отгадчица осталась. Сейфуллина смеется:
— В первое время она, бывало, храпит во всю ивановскую, а я не сплю всю ночь напролет, бегаю по комнате, курю, а теперь я сплю как убитая, а она не спит… лежит и страдает…
Но это едва ли. Откуда Сейфуллина может знать, что делает рыжая, если она, Сейфуллина, спит «как убитая»!
мая. Ночь. Не сплю. Сегодня увидел в трамвае милую растрепанную Ольгу Форш. Рассказывала об эмигрантах. Ужаснее всех — Мережковские — они приехали раньше других, содрали у какого-то еврея большие деньги на религиозные дела — и блаженствуют. Заразили своим духом Ходасевича. Ходасевич опустился — его засасывает. С нею и Лелей Арнштамом к Сейфуллиной. Сей- фуллина — одна. Рыжая уехала. Сегодня она была у Семашки, который повез ее в клинику и выдал ей бумаги для поездки в Вену.
1928 Форш очень забавно назвала Бабеля помесью Гри
боедова и Ремизова без женского участия. Когда Сейфуллина сказала ей, что ей трудно писать, т. к. она, Сейфулли- на, стала стара, Форш сказала:
— И, мать моя, разве этим местом ты пишешь.
Форш хочет написать хронику Дома Искусств «Ледяной корабль». Очень была рада, когда увидела Лелю Арнштама. Ах, как нехорошо, что я пробездельничал весь вечер и теперь не сплю.
20.V.1928 г. Оказывается, я заболел ларингитом. Жар уже 5-е сутки. В жару писал возражение на глупейшие обвинения, выдвинутые против меня Евгеньевым-Максимовым. Читаю «Современник» 50-х годов.
Был у меня сейчас Тынянов — читал конец своего романа о Мухтаре — отличный. Я очень рад за него.
4/VI. Любопытная неделя была у меня тотчас по выздоровлении. (1-ое). В «Ленинградской правде» выругали Кроленко, назвали его арапом. Я вызвался написать протест и целый день истратил на все это дело. (2-ое). В той же «Правде» выругали Женю Редько за то, что она будто бы даром получала два года жалование в Александринке, пользуясь фавором дирекции. Меня попросили написать возражение. Я ездил с Женей к Адонцу и в «Правду» — еще один день пропал. (3-е). Вызвала меня к себе Сейфуллина — она только что проиграла процесс — потеряла 18 тысяч — издательство «Пролетарий» придралось к тому, что по договору оно имеет право владеть ее сочинениями по 1 янв. включительно, а она продала их ГИЗу от 1-го янв., т. е. вышло так, что 1-го января два изд-ва владели ее сочинениями — и хотя 1-е янв. — праздник, хотя вообще один день в издательском деле не играет никакой роли, судья «Карапет» (как говорит она) решил дело в пользу «Пролетария». Она вызвала меня к себе — и я решил писать по этому поводу протест от лица Союза писателей. (4-е). Попросил меня Клячко пойти в Финотдел — выхлопотать для него отсрочку в уплате 40 000 р., которые взимают с него, — я прихватил Федина и Маршака — мы пошли и потеряли все утро. (5). Нужно хлопотать о Вите Штейнмане, чтобы Чагин издал его книжку, я ходил и хлопотал (Вите, по моей просьбе, дает предисловие к книге Кольцов). (6). Вчера был у меня Тан-Богораз и сидел пять часов неизвестно зачем, и я жалел старика и вытерпел весь длинный визит. Все это не доставило мне удовольствия — и я отныне решил обуздывать глупую мою «доброту».
Позабавила меня Сейфуллина. Рассказывая, как 1928
ей тяжко было после приговора, она сказала:
— Если б можно было не совсем повеситься, а немножко, я бы повесилась, а совсем — жалко.
31 августа. Вчера утром узнал в ГИЗе, что приехал Горький. Приехал инкогнито, так как именно сегодня в утренней «Красной» сказано, что он приезжает 3 или 4 сентября. Мы с Маршаком направились к нему в «Европейскую». В «Европейской» швейцары говорят, что его нету, что он строго приказал никого к себе не пускать и т. д. Но на счастье в кулуарах встретили мы репортера «Правды», который уже видел его в коридоре — и пытался разговаривать с ним, — но «убедился, что основное свойство Горького угрюмость». Репортер сообщил нам по секрету, что Горький остановился в 8-м номере — т. е. внизу в коридоре, в лучшем номере гостиницы. Мы пошли, робко постучали: вышел Крючков, стал говорить, что Горький занят: мы не настаивали, но, узнав наши фамилии, он пригласил нас войти в 8-й номер, который оказался пустым, и там мы прождали минут десять-двенадцать. Маршак прочитал мне прекрасный перевод «For want of the Shoe (из «Nursery Rhymes»)[107] и сказал, что у него есть еще 12 вариантов этой вещи! 12 вариантов! Переведено мускулисто — и талантливо, находчиво очень.
Нас позвали в соседний 7-й номер, где и был Горький. Он вышел нам навстречу, в серой куртке, очень домашний, с рыжими отвислыми усами, поздоровался очень тепло (с Маршаком расцеловался, Маршак потом сказал, что он целует, как женщина, — прямо в губы), и мы вошли в 7-й номер. Там сидели 1) Стецкий (агитпроп), 2) толстый угрюмый человек (как потом оказалось, шофер), 3) сын Горького Максим (лысоватый уже, стройный мужчина) и Горький, на диване. Сидели они за столом, на котором была закуска, водка, вино, — Горький ел много и пил — и завел разговор исключительно с нами, со мной и Маршаком (главным образом с Маршаком, которого он не видел 22 года!!).
Во время этого разговора я вспомнил, что, когда Маршак начинал свою карьеру и приехал в Пбг. из Краснодара, Горький был еще в Питере. Маршак предложил во «Всемирную» свои переводы из Блэйка, и Горький забраковал их (из-за мистики). Но теперь он встретил Маршака как долгожданного друга и очень оживленно стал рассказывать, как он, Горький, ловко надул всех — и приехал в Пб. так, что его не узнали. Даже в поезде никто не узнал, — на вокзале ни души. «А то, знаете, надоело. В каждом городе, на
1928 каждом вокзале стоят как будто одни и те же люди и
говорят одно и то же, теми же словами. И баба — в красной косынке — с равнодушными глазами — ужас! В одном месте она сказала так:
Товарищи! Перед вами пролетарский поэт Демьян Бедный!
Так что я должен был сказать ей, что я не бедный, а богатый.
И кто-то поправил ее:
Дура! Бедный — толстый, а Горький — тонкий. Знают, подлецы, литературу. Знают… »
Горький действительно тонкий. Плечи очень сузились, но талия юношеская, и вообще чувствуется способность каждую минуту встать, вскочить, побежать. Максим по-прежнему при людях находится в иронических с ним отношениях, словно он не верит серьезным словам, которые произносит отец, а знает про него какие-то смешные. Когда отец рассказывал анекдоты о своих триумфах в провинции, сын вынул узкую большую записную книжку — и, угрожающе смеясь, сказал:
Вот здесь у меня все записано.
Я сказал:
Эта книга будет напечатана в тысяча девятьсот…
...восемьдесят девятом году! — подхватил он и хотел прочитать оттуда что-то очень смешное, но отец сказал: «Не надо!» — и он спрятал книгу в карман.
Заговорил Горький о том, как во всей Европе теперь вот такие биографические романы, как «Кюхля» Тынянова — о великих людях — какой они имеют успех и как они хороши — перечислил десятки французских, немецких и даже испанский назвал — о Тирсо де Молина, причем имя Рембо произнес на французский манер. Упомянул при сей оказии О. Форш. А потом перешел к Замятину. «Вам нравится его «Аттила»?» Словом, решил с петербургскими литераторами говорить о петербургской литературе. Кроме того, он усвоил мило-насмешливый тон по отношению ко всем овациям, которым он подвергается. Сейфуллина рассказывала мне, что ей он сказал в Москве:
Всюду меня делают почетным. Я почетный булочник, почетный пионер… Сегодня я еду осматривать дом сумасшедших… и меня сделают почетным сумасшедшим, увидите.
О «строительстве» в личных беседах он говорит так же восторженно, как и в газетах, но с огромной долей насмешливости, которая сводит на нет весь его пафос. Ему как будто неловко перед нами, и он говорит в таком стиле:
Нужен сумасшедший, чтобы описать Днепрострой. Сумасшедшая затея, черт возьми. В степи — морской порт!
Не понять, говорит ли он «ах, какие идиоты!» 1928
или: «ах, какие молодцы».
Пригласил нас к себе. Велел позвонить Крючкову в 8 часов утра.
Условиться, когда он будет свободен.
«Хозяин времени во вселенной — Крючков!» — объявил он. Пошел со Стецким — ехать на завод. Вышел на улицу. В вестибюле его не узнали — какой-то прохожий даже толкнул его, но вся прислуга гостиницы, обычно столь равнодушная к знаменитостям, выбежала поглядеть на него.
6/ГХ. По дороге в Москву на Кисловодск. Щеголев: анекдот о Пушкине: москвич говорит: — Ой, я видел одного писателя, очень знаменитого, в трамвае № 5, на Б. Басманной. — Какого писателя? — Знаменитого… как его? Да! Пушкина! — Пушкина в трамвае № 5 по Басманной?! — Да. — Вот и врешь! Что писателя, я верю, но что на Басманной Пушкина — нет. — Да. — Вот и врешь! Трамвай № 5 по Басманной не ходит.
Рядом с нами в соседнем вагоне Илюша Зильберштейн — помесь маклера и ученого «исследователя». Нынче торгует Чеховым: при «Огоньке» выходит Чехов в будущем году. Сыплет датами и цитатами: «Я думаю, что «Невесту», которая была в «Жизни для Всех» в 1903 году нужно дать с «Вишневым Садом», который был в альманахах «Знания» тоже в 1903 году, и разделить издание на две части. В комиссию по Изданию Чехова войдут Горький, Кольцов, я и… »
Но — не ужасно ли? — мне Зильберштейн не противен.
Едет еще и Виттенбург Лахтинский… Едет вместе с проф. Визе. Звал познакомиться. Но у меня в душе мрак: 2 sleepless nights108. Щеголев говорит, что приемные комиссии в ВУЗах забраковали детей всех ленинградских писателей.
Прекратился журнал «Бегемот».
Горьком. Он сказал Маршаку: «Our government?[109] Лодыри! В подкидного дурака играют! Вот Бриан или Chanteclaire в подкидного дурака не играют».
Для Гефта и Халатова он вообще идеальный, безупречный писатель, без всяких недостатков. Когда мы заседали с Халатовым и Гефтом по поводу ВУЗ’ов, они смотрели ему в рот и считали его улыбки в мою сторону и в сторону Маршака. Кому больше улыбок, тот и фаворит Горького, тому и больше почету. Улыбок больше получил Маршак, на него и посыпались милости.