К книге
ДневникиСтраница 153
50%
Страница 153
153

...пришел с женою, мы мирно беседовали, публика долго не шла, наконец набралась полная зала, я читал полтора часа — слушали как песню, благодарили очень горячо, но кто-то сказал: ну и влетит же вам за эту статью! — Были сестра Леонида Андреева, дра- матургша Жуковская, Папаригопуло, толстый Бернштам.

В Драмсоюзе Геркен — опереточный либретист с золотым браслетом. Публики мало, все больше старушки. Геркен рассказал мне о посещении Горького. Перед тем как поехать в Соррен- то, он, Геркен, побывал в Берлине у Марии Федоровны, жены Горького. Она говорила: «Вы только не тревожьте А. М. рассказами о моем нездоровье. Он может сильно взволноваться, испугаться. Вы знаете, какой он впечатлительный». Но, приехав в Сорренто, Геркен даже и не мог повести разговор о Марии Федоровне, потому что всякий раз, когда он заикался о ней, Горький менял разговор… «Марья Федоровна…» — начинал Геркен. «А какая в Берлине погода?» — перебивал Алексей Максимович.

В Драмсоюзе был писатель Василий Андреев, пьяный, который сидел в первом ряду и, когда Ник. Урванцев декламировал стихотворения Некрасова, кричал: «плохо!» «перестаньте!» и пр. Я пробовал его урезонить — он ответил: «Но ведь действительно плохо читает!»

Но во время моего чтения он крикнул: «Видишь, я молчу, потому — хорошо!» Вот и все мои лавры. Стоило из-за этого не спать ночь и истратить на извозчика 1 р. 50 копеек! (Если буду жив.)

1 февраля. Целый день занимался историко-литературной дребеденью: Татьяна Александровна, Метальников, Федоров. Устал. Вечером звонок от Маршака: «Я из-за вас в Москве 4 дня воевал, а вы даже зайти ко мне не хотите!» Как объяснить ему, что, если я пойду к нему, мне обеспечена бессонная ночь. Я пошел, он сияет — все его книги разрешены. Он отлично поплавал в Москве в чиновничьем море, умело обошел все скалы, и мели, и рифы — и вот вернулся триумфатором. А я, его отец и создатель, раздавлен.

Мои книги еще не все рассматривались, но уже заре- 1928

заны «Путаница», «Свинки», «Чудо-дерево», «Туфелька». Педагоги не постыдятся зарезать меня, тем более, что теперь у них есть суррогат Чуковского — Маршак. Когда Маршак приехал в Москву, он узнал, что из его вещей зарезаны: «Вчера и Сегодня», «Мороженое», «Мышонок», «Цирк». Он позвонил в Кремль Менжинской. Менжинская ему, картавя: — Не тот ли вы Маршак, которого я знала у Стасова, который был тогда гимназистом и сочинял чудесные стихи? — Тот самый. Почему запретили мои книги? Я протестую… — Погодите, это еще не окончательно. — А почему не разрешили книг Чуковского? — С Чуковским вопрос серьезнее. Да вы приезжайте ко мне… — Маршак приехал в Кремль, очаровал Менжинскую, и выяснилось, что моя «Муха Цокотуха» и мой «Бармалей» (наиболее любимые мною вещи) будут неизбежно зарезаны. Вообще для этих людей я — одиозная фигура. «Особенно повредила вам ваша книга «Поэт и палач». Они говорят, что вы унизили Некрасова». От нее Маршак поехал к Венгрову. «Венгров очень смешон: он усвоил теперь все мои привычки — так же разговаривает с авторами и даже жалуется на боль в груди — как я. Венгрову я сказал, что хотел бы присутствовать на заседании ГУСа. — Пожалуйста. — Я приехал. Мрачные фигуры. Особенно угрюм и туп Романенко, представитель Главли- та. Прушицкая — тоже. Ну, остальные свои: Лилина, Мякина и друг.» Маршак, по его словам, сказал горячую речь: «Я хлопочу не о Чуковском, а о вас. В ваших же интересах разрешить его книги». И проч. Вопрос о моих книгах должен был решиться вчера, во вторник. Рассказал также Маршак о своем столкновении с Софьей Федорченко, которая написала злой пасквиль на наше пребывание в Москве. Рассказал о своей поездке к Шмидту, который показался ему иезуитом и предателем. Шмидт будто бы сказал:

— Ну что ж, невредно и пощипать Чуковского. Я его люблю, но, конечно, нужно его пощипать.

Сейчас (в половине 9-го) позвонили мне и сообщили, что Катя уже приехала и сегодня в Петербурге. Ее мать поехала встречать ее на вокзал. Вчера была телеграмма.

3 января105. Вечером у Замятина. Не были друг у друга около 2-х лет. Мне у него очень понравилось. Я ходил хлопотать о Горьком: нет ли у Замятина материалов об Ал. Максимовиче (в пору «Всемирной Литературы»). Оказалось, нет. «Я устал от воспоминаний. Только что закончил о Кустодиеве, пришлось писать о Сологубе. А с Горьким я не переписываюсь, он на меня за что-то

1928 сердится». На стенах у него смешные плакаты к

«Блохе», на полу великолепный ковер, показывал он мне переводы своих рассказов на испанский язык и своего романа «Мы» — на чешский. Сейчас [печатает] собрание своих сочинений у Никитиной, дает она ему по 400 рублей, а летом по 250 рублей в месяц, он озабочен заглавиями к книгам и распределением материала; показывал любопытные рисунки Кустодиева к «Истории о Блохе» Замятина, где, несмотря на стилизацию и условность, дан лучший (очень похожий) портрет Евгения Иваныча. Она, то есть жена Евгения Ивановича, Людмила Николаевна, стала милее, — уже не красит губ, стала проще, я напомнил ей о Сологубе, она говорит, что старик, всякий раз когда встречал ее, все обижался: зачем у вас закрытое платье, я ведь тогда все видел и т. д.

Мои горя, как говорит Чехонин, таковы:

Первое: Евгеньев-Максимов тянет меня в Конфликтную Комиссию Союза Писателей. И хотя я ничем перед ним не виновен, но это будет канитель, с бессонницами.

Второе: из зависти ко мне, из подлой злобы Евгеньев-Макси- мов в Москве добился того, что теперь Госиздат выпускает полное собрание сочинений Некрасова коллегиальным порядком, т. е. то собрание стихотворений Некрасова, которое вышло под моей редакцией, аннулируется — и переходит в руки Максимова. Значит, 8 лет моей работы насмарку.

Третье: Госиздат не издает Честертона, и таким образом мой перевод «Живчеловека» не будет переиздан вновь.

Но, как это ни странно, несмотря на эти горя, я спал. Вчера Васильев принес мне высокие валенки — за 30 рублей. Сейчас сяду писать Воспоминания о Горьком.

Только что сообщили мне про статью Крупской*. Бедный я, бедный, неужели опять нищета?

Пишу Крупской ответ*, а руки дрожат, не могу сидеть на стуле, должен лечь.

Спасибо дорогому Тынянову. Он поговорил с Эйхенбаумом, и редактура стихов у меня отнята не будет. Стихи даны на просмотр Халабаеву. Татьяна Александровна пошла к Редько, чтобы Ал. Меф. уладил дело с Евгеньевым-Максимовым, который хочет со мною судиться. Я к вечеру поехал к Чагину, и Чагин рассказал мне прелюбопытную вещь: когда появился номер газеты с ругательствами Крупской, Кугель (Иона) [в оригинале несколько строк вырезано. — Е. Ч.].

...написать воспоминания о Горьком, я остался и, несмотря на бессонницы, строчу эту вещь с удовольствием. Третьего дня взял Муру и ее «жениха» Андрюшу и пошел с ними в «Academia». Дети расшалились: Андрюша полетел. «Ты думаешь, это Летейная». Хохотали от всякого пустяка, прыгали по прелестному 1928

мягкому снегу. На Литейном я встретил Зощенку. Он только что прочитал моих «Подруг поэта» — и сказал:

— Я опять вижу, что вы хороший писатель.

Несмотря на обидную форму этого комплимента, я сердечно обрадовался.

Он «опять воспрянул», «взял себя в руки», — «все бегемотные мелочишки я пишу прямо набело, для тренировки», «теперь в ближайших номерах у меня будет выведен Гаврюшка, новый герой, — увидите, выйдет очень смешно».

Звонил Тынянов: рассказывает, что Евгеньев-Максимов забегал уже в Госиздат — предлагал свои услуги вместо Чуковского («Предупреждаю вас, что с Чуковским я работать не буду, у нас теперь суд чести и проч.»). Эйхенбаум спросил его: «А можете ли вы утверждать, что редактура Чуковского плоха?» Он замялся — «Ннет». Он не может этого утверждать, т. к. сам хвалил ее в рецензиях.

Милый Тынянов, чувствую, как он хлопочет за нее. Были мы с Лидой и Тусей у Сейфуллиной. Играли в ping-pong. Сейфуллина, чтобы не потолстеть, сама нагибается и поднимает мяч с полу. [Несколько строк вырезано. — Е. Ч.]

Показывала ругательные отзывы о своей «Виринее» в «Сибирских Огнях» — отзывы читателей, буквально записанные.

Сейчас чувствуется, что январь 1928 г. — какая-то веха в моей жизни. Статья Крупской. Только что привезли новые полки для книг, заказанные М. Б. У меня сильно заболело сердце — начало смертельной болезни. — Приехала Катя: в Лидином настроении перелом. — Я принимаюсь за новые работы, т. к. старые книги и темы позади.

О, когда бы скорее вышли мои «Маленькие дети»! В них косвенный ответ на все эти нападки.

1928 ветская власть, мы должны ее терпеть, несмотря ни

на что». Я вычеркнул это место. «Потом у вас говорится, что будто бы Горький рассказывал, как Шаляпин христосовался с Толстым. Этого не могло быть»...

«А между тем это было. Я записал слово [в] слово — за Горьким». — «Выбросьте. Не станет Толстой, великий писатель, шутить таким пошлым образом. Да и не осмелился бы Шаляпин подойти к Толстому с поздравлением». Я выбросил. «И потом вы пишете, что Горькому присылали в 1916 году петлю для веревки. Даже будто бы офицеры. Не верю. Я сам был на фронте — и знаю, что все до одного ненавидели эту кровавую бойню». — «Ну что вы! — вмешался Слонимский. — Я тоже воевал и знаю, что тогда было много патриотов, стоявших за войну до конца — особенно из офицерства. И я видел этот конверт, где у Горького собраны веревки для петли, присланные ему читателями во время издания «Летописи» и «Новой жизни». Рядовые читатели его тогда ненавидели». — «Вздор, обожали!» — «Но ведь были же читатели «Речи», «Русской воли» и пр. и пр., которые ненавидели Горького». — «Нет, это были тыловые патриоты, а на фронте — все обожали». Я выбросил и это место. «Потом вы пишете, что к Горькому в 19-м году пришла какая-то барыня: на ней фунта 4 серебра — таких барынь тогда не было». Но тут возразила Варко- вицкая, что такие барыни были, — и место оказалось спасено. Вышли мы из Госиздата с Маршаком и Слонимским. По дороге встретили цензора Гайка Адонца. Он торжествует:

Ай, ай, Чуковский! Как вам везет!

А что? — спрашиваю я невинно.

Ай, как вам везет!

О чем вы говорите?

Статья Крупской.

А! По-моему, мне очень везет. Я в тот день чувствовал себя именинником, — сдуру говорю я, в тысячный раз убеждаясь, что я при всех столкновениях с людьми страшно врежу себе.

Шварц от Клячки ушел; и действительно, он сидел там зря. Маршак ликует, хотя все еще на что-то жалуется — из вежливости, чтобы не обидеть меня. Уже состоялся какой-то приговор над моими детскими книгами — какой, я не знаю, да и боюсь узнать [низ страницы отрезан — Е.Ч. ].

Сегодня меня пригласили смотреть репетицию моего «Бармалея». Завтра я читаю в пользу недостаточных школьников — по просьбе Ст. Ал. Переселёнкова. Послезавтра —кажется, лекцию о Некрасове. Нужно заглушать свою тоску.

Был у меня Зильберштейн. Он говорит, что в воскресенье приезжает Кольцов.

15 февраля. Видел вчера Кольцова. В «Европей- 1928

ской». Лежит — простужен. Мимоходом: есть в Москве журнальчик — «Крокодил». Там по поводу распахивания кладбищ появились какие-то гнусные стишки какого-то хулигана. Цитируя эти стишки, парижские «Последние новости» пишут:

«В «Крокодиле» Чуковского появились вот такие стишки, сочиненные этим хамом. Чуковский всегда был хамом, после революции нападал на великих писателей, но мы не ожидали, чтобы даже он, подлый чекист, мог дойти до такого падения».

Итак, здесь меня ругает Крупская за одного «Крокодила», а там Милюков за другого [низ страницы отрезан — Е.Ч.].

Был опять у Сейфуллиной. Пишет пьесу. В 6 дней написала всю. 3 недели не пьет. Лицо стало свежее, говорит умно и задушевно. Ругает Чагина и Ржанова: чиновники, пальцем о палец не ударят, мягко стелют, да жестко спать. Рассказывает, что приехал из Сибири Зарубин («самый талантливый из теперешних русских писателей») — и, напуганный ее долгим неписанием, осторожно спросил:

— У вас в Москве была операция. Скажите, пожалуйста, вас не кастрировали?

5/III. Третьего дня я написал фельетон «Ваши дети» — о маленьких детях. Фельетон удался, Иона набрал его и сверстал, но Чагин третьего дня потребовал, чтобы его убрали вон. Сейчас я позвонил к Чагину, он мнется и врет: знаете, это сырой матерьял.

14 марта 1928. Сегодня позвонили из РОСТА. Говорит Глинский. «К. И., сейчас нам передали по телефону письмо Горького о вас — против Крупской — о «Крокодиле» и «Некрасове»*. Я писал письмо и, услышав эти слова, не мог больше ни строки написать, пошел к Маше в обморочном состоянии. И не то чтобы гора с плеч свалилась, а как будто новая навалилась — гора невыносимого счастья. Бывает же такое ощущение. С самым смутным состоянием духа — скорее испуганным и подавленным — пошел в Публичную библиотеку, где делал выписки из «Волжского вестника» 1893 г., где есть статья Татариновой о Добролюбове почти такая же, как и та, которая «найдена» мною в ее дневниках. Повздыхав по этому поводу — в Госиздат. Там Осип Мандельштам, отозвав меня торжественно на диван, сказал мне дивную речь о том, как хороша моя книга «Некрасов», которую он прочитал только что. Мандельштам небрит, на подбородке и щеках у него седая щетина. Он говорит натужно, после всяких трех-четырех слов произносит м-м-м, м-м-м, — и даже эм, эм, эм, — но его слова так находчи- 1928 вы, так своеобразны, так глубоки, что вся его фигу

ра вызвала во мне то благоговейное чувство, какое бывало в детстве по отношению к священнику, выходящему с дарами из «врат». Он говорил, что теперь, когда во всех романах кризис героя — герой переплеснулся из романов в мою книгу, подлинный, страдающий и любимый герой, которого я не сужу тем губсудом, которым судят героев романисты нашей эпохи. И прочее очень нежное. Ледницкий подтверждает, что третье издание «Некрасова» действительно затребовано Торгсектором. Вышел на улицу, нет газеты, поехал в «Красную» — по дороге купил «Красную» за гривенник — и там письмо Горького. Очень сдержанное, очень хорошее по тону — но я почему-то воспринял его как несчастье. Пришел домой — стал играть с Муркой — и мне подряд позвонили: Сима Дрейден, Т. А. Богданович, Зильберштейн, Д. Заславский.

Предыдущая главаГлава 153 из 305Следующая глава