сентября. Никогда я не мог без слез читать шевченковскую
Ой люл^ люлi моя дитино, В — день; в — ноч1
Шдеш, мш сину, по Украл’ш Нас кленучи.
Сину, мш, сину! Не клени тата, Не помяни!
Мене прокляту: я — твоя мати, Мене клени!
Это с детства так. Сейчас для какой-то цитаты развернул Шевченка — открылось это стихотворение, и глаза сами собой мокреют.
[сентября]. В комнату залетела бабочка. Мура ее пестует. Сейчас (бабочка) сидит у меня на столе и как будто сама удивляет- 1927 ся своей несвоевременности и неуместности. Лета
ет, садится на телефон, на электрическую лампочку.
Видел жену Гумилева с девочкой Леночкой. Гумилева одета бедно, бледна, истаскана. Леночка — золотушна. Страшно похожа на Николая Степановича — и веки такие же красные. Я подарил Леночке «Мойдодыра», она стала читать, читает довольно бойко. Встретились мы в ограде Спасо-Преображенской церкви — той самой, перед которой, помню, Гумилев так крестился, когда шел читать первый доклад о «пуэзии» в помещении театра Комедии при Тенишевском Училище. Вообще я часто вспоминаю мелочи о Гумилеве — в связи со зданиями: на углу Спасской и Надеждин- ской он впервые прочитал мне «Память». У Царскосельского вокзала, когда мы шли с ним от Оцупа, он впервые прочитал мне про Одоевцеву, женщину с рыжими волосами: «это было, это было в той стране»*. Он совсем особенно крестился перед церквами. Во время самого любопытного разговора вдруг прерывал себя на полуслове, крестился и, закончив это дело, продолжал прерванную фразу.
Коля читал свои «Моря» Лиде. Ей понравилось.
7 октября. Сегодня был у Энгеля. Очень мягко и как-то не начальственно! «Бармалея» мы вам разрешим». Говорили с ним о Клячке — он вполне одобряет наш «Кооператив». Оттуда в Госиздат, заключать договор на Мюнхгаузена. — О! оттуда в Дом Печати по поводу своей квартиры.
О Лиде… по десяти учреждениям. Ей действительно в голову не приходит помочь этой коммуне — она вся там, в Саратове — и я ее вполне понимаю. Она всегда была слепа в отношении людей и всегда жаждала — быть в чьей-нибудь власти, отдаваться чему-нибудь всецело, до последней капли крови. Вот и отдалась беспросветному. Я видел переписанного его рукой Мандельштама, так и видно, что эта рука не понимала ни единого звука в тех строках, которые копировала, — и никогда, никогда не поймет. А самолюбие огромное — о, Лида когда-нибудь увидит, сколько в его малости самолюбия. Хватило бы на четырех Наполеонов. И, конечно, внутренно ему на Лиду наплевать!
11 октября. Был вчера с Лидой у Тынянова. Он сам попросил придти — позвонил утром. Мы пошли. Лида шла так медленно, с таким трудом, что я взял извозчика. Тынянова застал за чтением своего «Некрасова». Ах, какое стихотворение «Уныние» — впервые читаю его в исправленном виде. Но о примечаниях говорить избегает: видно, не нравятся ему. Есть у него эта профессорская вежливость — говорить в глаза только приятное. Чи- 1927
тал свою повесть о поручике Киже. Вначале писано по Лескову, в середине — по Гоголю, в конце — Достоевский. Ужас от небытия Киже не вытанцевался, но характеристики Павла и Мелецкого — отличные, язык превосходный, и вообще вещь куда воздушнее «Грибоедова». Он сейчас мучается над грибоедовским романом. Прочитал мне кусок — о том, как томит Грибоедова собственное Горе от Ума — пустота, бездушие, неспособность к пло- дородящей глупости, и мне показалось, что обе эти темы — о Ки- же и о Грибоедове — одинаковы, и обе — о Тынянове. В известном смысле он и сам Киже, это показал его перевод Гейне: в нем нет «влаги», нет «лирики», нет той «песни», которая дается лишь глупому. Но все остальное у него есть в избытке — он очарователен в своей маленькой комнатке, заставленной книгами, за маленьким базарным письменным столом, среди исписанных блокнотов, где намечены планы его будущих вещей: повести о Майбороде и об умирающем Гейне (причем Майборода — в известном смысле тот же Киже), он полон творческого электричества, он откликается на тысячи тем, он говорит о Сапире, о влиянии Некрасова на Полонского, о кинопостановке «Поэта и Царя» («есть такой Гардин, прожженный режиссер, которому плевать на Пушкина, вульгарный как… [пропуск в оригинале. — Е. Ч.], я ему говорил: «Поезжайте в Михайловское, он и поехал — и такого ужасу навез… Если вокруг Пушкина были вот такие Бенкендорфы, Пушкин — подлец, что он тянется к такому двору, откуда его гонят»), о Владимире Григорьевиче Вульфзоне (глава издательства «Московский рабочий»), с которым сводил его Сапир, и здесь Тынянов показал Вульфзона — изумительно он умеет показывать людей, передразнивать позы, усмешки — черта истинного беллетриста.
Воскресение, [16] октября. Сегодня позвонила из больницы Марья Соломоновна (мать Нюры) и сказала, чтобы Муру привезли к 3 часам в больницу, так как во вторник Буш будет делать ей операцию. Я совершенно спокоен, т. к. я знаю, что эта операция к лучшему, но М. Б. нарочно засела в кресле и стала думать о всяких ужасах.
18 октября, вторник. Вчера с трудом добился М. Б. по телефону. Она жалуется, что Муру простудили, врачи еще ее не осматривали, — просила винограду и икры. Я попросил Лиду достать в Публичной Библиотеке книжку Доде «Маленький человек» и отправил ее в больницу. По улицам ни пройти, ни проехать: со- ветслужащие по предложению начальства кричат «ура» и шеству- 1927 ют в Таврический дворец — большинство с портфе
лями. Денег ниоткуда, ни Тихонов не шлет, ни «Радуга» не дает. Сейчас Лида меня позвала и сказала, что мама просила меня приехать к 10 часам в больницу. Значит, нужно сейчас собираться.
Третьего дня был у Тынянова. Пишет каждый день с утра до двух своего Грибоеда. Читал куски. Мне больше всего понравилась главка «Что такое Кавказ» — в ней есть фельетонный блеск. Остальное тускловато. Сашка — под Смердякова чуть-чуть. Но кончив читать, Тынянов стал рассказывать будущие главы романа — упоительно! Он четко знает каждую строку, которую он напишет в романе, все уже у него обдумано до последней запятой. Так как при этом он показывает позы своих героев, говорит их голосами, то выходит прелестно. Очень талантливо показал он Бурцова, рогатого декабриста. Потом мы пошли в комнату Инны, и она читала нам стихи своего сочинения, очень смешные, вроде того, что
Ах, Евпатория!
Ты не знаешь, как печальна моя история!
На стене у Инны висит, к моему удивлению, коврик с изображением моего Крокодила —
Опечалился несчастный Крокодил.
Оказывается, что в Мюре и Мюрелизе продаются эти коврики в огромном количестве.
Сейчас вернулся из больницы от Муры. Она бледная (не ела со вчера), но веселая и возбужденная. Бегает… по всему отделению, забегает в чужие палаты, знакома со всеми. Нервничает, но скрывает это. Я почитал ей «Маленького человека» Доде, повторил с нею все английские слова и сказал ей новое (necktie1) и она сама сообщила мне будущую свою программу. 1-й день (после операции) я буду лежать без чувств. 2-й день вечером мне дадут киселька и супу. 3-й день дадут всякой жидкости — картошечки. А на 4-й день, папа, изволь принести мне шоколаду.
От возбуждения порозовела. Приближается время операции. При каждом звонке вздрагивает, но делает вид, что вся поглощена «Маленьким человеком». Вчера сказала: «Я докажу, какая я буду мужественная». Вошла сестра: «Приготовьте больную». Надели на нее белые чулки, сняли с нее лифчик, рубашку и надели халатик, с тесемочками. «Не надо повязок». Пуговица отлетела: «Ну и Маринка!» (Маринка пришивала). Косынкой обвязали голову.
— «Ну, до свидания на один день!» Пошла весело. 1927
Марья Семеновна проводила ее до дверей. Одна больная, глядя на ее веселое отправление, вдруг заплакала. В операционной вела себя молодцом. Буш вырезал у нее длинный отросток с гнойником на конце. — Через минуту после операции он сказал мне:
— Новый припадок был бы обеспечен наверное, и за результаты ручаться было бы нельзя.
23 октябя. У Муры температура нормальная, сегодня я хотел заплатить Бушу за операцию 70 рублей — но чуть только я заикнулся об этом, Буш ясно посмотрел мне в глаза и сказал твердым голосом: «Мы здесь за операции денег не берем». Есть еще на свете порядочные люди — не то что порядочные, — удивительные!
С «Крокодилом» худо. Нет разрешения ни в Москве, ни здесь. А между тем с 1-го ноября над детскими книгами воцаряется ГУС, и начнется многолетняя канитель.
27 окт. 1927. Мура дома. Привез ее третьего дня в автомобиле. Буш — ангел, оказывается он получает в больнице 140 рублей, т. е. около 1 рубля за операцию.
Сейчас получил от Воронского письмо: «Крокодил» задержан из-за ГУСа — т. к. с 1-го ноября эти книги должны проходить через ГУС. Но почему сукин сын Тихонов в мае не провел эту книгу через Главлит, неизвестно. Он мог бы тысячу раз получить разрешение.
А здешний Гублит задержал вчера все представленные «Радугой» мои книги, в том числе и «Крокодила». Oh, bother![104]
Вчера я сдал в «Academia» на просмотр Александру Ал-чу Кро- ленко свою книгу «О маленьких детях». Он обещал дать в субботу ответ.
Сейчас мы с Маршаком идем в Гублит воевать с тов. Энгелем. Если он будет кобениться, мы поедем в Смольный — будем головою пробивать стену. И пробьем, но чего это будет нам стоить. Вчера Маршак повернулся ко мне опять своей хорошей стороной. Он третьего дня выслушал начало Лидиной книжки — и отнесся к ней с большим энтузиазмом, горячо, юношески. Есть в нем эта особенность: хитрый, скопидом, карьерист, но с каким-то ярким просветом в душе.
Вчера мы шли с ним домой, и он очень сантиментально говорил, как надоела ему эта пустая и праздная жизнь, как хочется ему
1927 вырваться из Госиздата, как хочется ему говорить о
возвышенном, как светла была его встреча в Москве с Татлиным и пр. и пр. и пр.
На Лиду он произвел очень хорошее впечатление: впечатление большого человека. Она говорила, что он хорошо и проницательно рассуждал о Толстом.
Как позорна русская критика: я, редактируя Панаеву, сделал 4 ошибки. Их никто не заметил — невежды! Только и умеют, составляя отзывы, что пересказывать мое предисловие. Ни один ни звука не сказал от себя!
Воскресение. 30 октября. Перебирая письма о детском языке, полученные мною в прошлом году, я наткнулся на очень серьезное письмо некоей Сюзанны Эдуардовны Лагерквист-Вольфсон — о двух детях: о Туленьке и Лиленьке. Очень хорошо она судила об Анненкове, Конашевиче и Чехонине. И в конце прибавила: «Неужели Вы автор Бородули?.. Зачем Вы себя размениваете на такую ерунду?» Я давно уже хотел посетить ее и посмотреть ее детей — Туленьку и Лиленьку (самые их имена импонировали). Сегодня снежок, воздух чистый, морозец — пошел я на Греческий проспект — и стал в доме № 25 спрашивать про Сюзанну Вольфсон. Все отвечают уклончиво. Я позвонил — ход через кухню — грязновато — вышел ко мне какой -то лысый глухой человек, долго ничего не понимал, наконец оказалось, что эта самая Сюзанна Эдуардовна недавно выбросилась из окна на улицу и разбилась насмерть — чего ее дети не знают. Я подарил сироткам свои книжки, они очень милы (Сюзанна была француженка). Но надежд на новые слова у меня нет, т. к. их глухой отец все равно не услышит ни их песен, ни их слов. Смотрел ее карточку: сумасшедшее лицо, похожа на Анастасию Чеботаревскую.
Вчера гулял с Таточкой. Как-то я рассказывал ей про девочку Олечку, и теперь она, увидев меня, кричит: «Чего Олечка хочет?»
Я отвечаю:
— Олечка хочет, чтобы… и дальше применяюсь к обстоятельствам. «Олечка хочет, чтобы ты дала дединьке ручку», «Олечка хочет, чтобы дединька взял Та- точку за руку» и т. д.
В субботу был я с Таней Ткаченко в цензуре — в Гублите. Ко мне вышел цензор и сказал, что они разрешили все мои детские книги. Верно ли это, не знаю, но если разрешены «Айболит» и «Крокодил», то денежные мои дела будут значительно лучше.
Таню Ткаченко я устроил в Московскую Студию к Завадскому через С. В. Гиацинтову. Она пришла меня благодарить, но я торопился в «Красную», в Гублит и т. д. и взял ее с собою. 1927
Лида говорит, что в Тане только и есть, что театральный талант, а больше нет ничего: она никого не любит, над всеми смеется; нет ни одного человека, который не был бы ей смешон. Все кругом для нее карикатуры. [Следующий лист выдран — Е.Ч.] Сегодня решается судьба моих «Экикиков». Их взял Ал. Ал. Кро- ленко для прочтения — будет ли издавать их в «Academia» или нет. Для меня это жизнь и смерть. Я в последнее время столько редактировал, компилировал, корректировал («Панаеву», «Некрасова», «Мюнхгаузена», «Тома Сойера», «Гекльберри» и пр.), что приятно писать свое — и очень больно, если это свое не пройдет.
Завтра выходит 2-е изд. «Панаевой». А вместе с нею и «Таль- никовы». «Панаева» подгуляла: перепутали страницы в титульном листе, на обвертке неграмотный текст и т. д. «Тальниковы» — рагу из зайца — без зайца.
Конашевич вчера прислал еще одну книжку, проиллюстрированную им, «Черепаха». Ничего, но много розового.
Боба весь в буере. Вчера он с Женькой весь день строгали, пилили бревна — меряли их веревочками и снова пилили, составили треугольник, основу буера. Теперь их мечта: украсть небольшую негодную рельсу, чтобы сделать из нее полозья.
Купил на последние деньги Коле, и Лиде, и Муре шоколаду. Коля ел его — словно слушал стихи.
В пятницу был у меня Маршак, и Лида при нем заставила меня обратиться прямо к Мессингу по телефону, чтобы Мессинг принял меня. Я позвонил, но результаты оказались совсем неожиданные. Вечером же Лида получила повестку явиться в Г.П.У. А меня не приняли.
Я устал — ничего не делаю — хочется писать, а не умею. Я ненавижу отношение наших писателей к революции. Составил Союз Писателей плакаты, и среди них нет ни одного, который был бы неказенного содержания. Самые линии прямые и скудные — говорят о каких-то рабьих, казенных умах, которые без вдохновения, по приказу развешивали флаги и гирлянды. Пошел я в Дом Печати — где должны были собраться писатели, ждал часа два, но пришли только Фроман, Наппельбаум, Всев. Рождественский и С. Семенов.