К книге
ДневникиСтраница 119
39%
Страница 119
119

12 мая. Солнце. Мура ходила с Бобой на Марсово поле, к могилам. «Боба сел на похоронку (могилку)...»

Она интересуется смертью, но когда ей говорят «смерть», говорит «Смерть Ленина», она слышала в последнее время только такую комбинацию.

В последнее время надо мною тяготеет злобный рок: мне два раза запретили чтение лекции о Горьком. Причем в первый раз — в феврале с. г. моему антрепренеру было сказано, что ввиду того, что неизвестно, приедет ли Горький в Россию, разрешить лекцию не могут. Тогда я представил официальную справку о том, что, по сведениям «Всемирной Литературы», где Горький состоит председателем, Горький в Россию не собирается. Тем не менее лекции не разрешили. Потом — в апреле — стали хлопотать о том же студенты (КУБС — комиссия по улучшению быта студенчества). Им тоже запретили. Отказ Гублитмоно был утвержден Агитпропом М. К. партии, куда апеллировала комячейка студенчества. Максим Горький как тема не подлежит в эти дни публичному обсуждению с какой бы то ни было точки зрения.

Студия. Расточитель. Устал. Клячко приехал, даст ли деньги? Ехать мне в Москву? Или спрятаться в Ольгино — и писать? Сяду писать письма Репину и маме.

Мура нашей служанке:

— Коля мой брат. А знаешь, зачем он живет в другом доме? Потому что этот брат мой зенился. Он зенился на одной чужой девушке, которая очень любит меня.

Первый номер «Современника» вызвал в официальных кругах недовольство:

Царизмом разит на три версты!

Недаром у них обложка желтая.

Эфрос спросил у Луначарского, нравится ли ему журнал.

Да, да! Очень хороший!

А согласились ли бы вы сотрудничать?

Нет, нет, боюсь.

Троцкий сказал: не хотел ругать их, а приходится. Умные люди, а делают глупости.

Маяковский: Ну что ж! «Современник» хороший журнал, в нем сотрудники — Лев Толстой, Достоевский.

Актеры Студии — в восторге, особенно от Леонова*. В июне 1924 во «Всемирную» ожидали О. Ю. Шмидта — стоящего во главе московского Госиздата. И хитроумный Тихонов повесил на один только день в нашем зале совещания над дверью портрет Луначарского в золотой раме (от царского портрета). Потом портрет сняли. Мадонны Рафаэля, которая висела в приемной, нет и в помине.

14 мая 1924. Сегодня в Госиздате встретился с Демьяном Бедным впервые — и беседовал с ним около часу. Умен. И, кажется, много читает. Очень любит анекдоты. «Есть у меня шофер. Я хотел подшутить над ним и говорю ему про свою дочь: «Она у меня от Шаляпина». Шофер смешался, не знал, что сказать, а потом пришел в себя и говорит: «То-то голос у них такой звонкий».

«Был я сейчас в Севастополе. Пришел ко мне интервьюер. Я говорю ему: — Знаете, я такой суеверный. — Вы суеверный? — Да, я. Я заметил, что когда меня кто-нибудь интервьюирует, он сейчас же умирает. — Умирает? — Да… — Ой! — и репортер убежал».

Очень смешно показывал, как репортер-заика интервьюировал Рыкова, тоже заику. «Я так хохотал, что должен был убежать».

18 мая. Был у Дикого. Он забавно рассказывает, как обедал у Замятиных. Те завели такой высокий тон за обедом, что он решил брать пирожки рукой и вообще оскандалиться. Супруги только переглядывались. Лесков в переделке Замятина («Блоха» для театра) ему не понравилась.

Не чисто в них воображенье*.

Вчера конец его медового месяца.

7 июня. Ахматова говорит обо мне:

— Вы лукавый, но когда вы пишете, я верю, вы не можете соврать, убеждена.

Она больна, лежит извилисто, а на примусе в кухне кипит чайник.

10 июня. Дождь. До чего омерзителен Зиновьев. Я видел его у Горького. Писателям не подает руки. Были я и Федин. Он сидел на диване и даже не поднялся, чтобы приветствовать нас.

1924

Горький говорит по телефону либо страшно угрюмо, либо — душа нараспашку! Середины у него нет.

16 июня 1924. [Москва]. Духов день. Вчера на автомобиле Маккензи в Кусково. Гулянье, купаются. Fur Foot68, Соня Бобрин- ская и Дегтярева, секретарша Маккензи. Он даже в авто говорит о своей книге, острит, кричит ура; Fur Foot презрительно: жид. Ездили в Кусково, имение и парк Шереметевых. Очень хорошо: маленькое Царское Село. И так приятно видеть, что там, где до сих пор гуляли пять-шесть человек, гуляют тысячи и десятки тысяч. Вчера в Кусково было столько народу, что вокруг пруда, напр., стояли на ногах (сесть мест нет). Много голых — купаются — бабы с мужчинами. Семячек щелкают пуды. Мороженого истребляют горы. Демократия веселится. Кривые ноги, крепкие затылки. Я, изъеденный бессоницами, — и то счастлив. Хорошо! Мы ели мороженое в павильоне «Грот», в котором все стены и потолок выложены ракушками. Причем в стаканчиках, в которых нам подали мороженое, Соня Бобринская узнала свои гербы Боб- ринских. Качели на берегу — и лихо: вверх, вверх, выше, чем можно, — русская безудержность. Вечером в трамвае — человек с пробитой головой (пострадал от налетчиков): проломили мне череп, но какая мне разница? (пьяный). Соня Бобринская сообщила мне, что ее мама и сожительница уехали за город на 2 дня, она будет у Fur, а я могу у них выспаться — в пустой квартире. Мы пошли туда, на Спиридоновку. Квартира — две низенькие грязные комнатки, уставленные рухлядью. В одной комнате две кровати и диванчик, спят две старухи и Соня. Тут же, в спальне, плита, шкафа нет, платья на гвозде. Соня постилала мне кровать около получаса: так располагала рваные простыни, чтобы дыры 1924

не лезли наружу. А на стенах портреты великолепнейших предков, и у Сони на руке браслет, подаренный ее бабушке Александром III. Зажигалка в виде сахарной головы (брелок) — «Фастовская ж. д. Граф А. П. Бобринский 1875—1876». Жарко. Я лег в кровать без одеяла, голый, и тотчас же раздавил у себя на груди — клопа. Спал тревожно, просыпаясь — душно — но спал. Клозет у них внизу с ключиком. Нужно брать ключ — и идти вниз, отпирать замочек. Очень забавная смесь нищеты и высокого тона. Вчера Соня сидела в авто, как герцогиня. Но как была рада, когда Маккензи угостил ее холодной осетриной! Со мною она хороша и очень дружелюбна. Ей 19 пет, был у нее роман с Эллинг- стоном, заведующим в ARA историческим отделом, но Эллинг- стон женился на другой — на русской.

17/VI. Москва. Ночь. Наибольший умственный труд, накото- рый я способен, — считать в «Мойдодыре» гласные. В голове не мозги, а грязные тряпки. Был у Сони Бобринской, до 2-х час. ночи метался в ее комнатенке.

Гроза. Боль в сердце не дает заснуть, подскакиваю каждую минуту. Бегаю — кричу почему-то мама. В два часа — бульваром в Студию. Здесь то же, шестые сутки я не сплю. Если бы был кто-нб., кто читал бы днем вслух — я заснул. Вчера служанка в Студии училась читать, я лежал на диване — и тотчас же стал задремывать. Но пришел Клячко — и разбудил. Вчера в тени было 22 градуса — в комнате, за шкафом. Под утро постлал на полу и заснул. Спал часа два — спасибо, хоть на минуту я прекратился. В неспанье ужасно то, что остаешься в собственном обществе дольше, чем тебе это надо. Страшно надоедаешь себе — и отсюда тяга к смерти: задушить этого постылого собеседника, — затуманить, погасить. Страшно жаждешь погашения своего я. У меня этой ночью дошло до отчаяния. Неужели я так-таки никогда не кончусь. Ложишься на подушку, задремываешь, но не до конца, еще бы маленький какой-то кусочек — и ты был бы весь в бессознательном, но именно маленького кусочка и не хватает. Обостряется наблюдательность: сплю я или не сплю? засну или не засну? шпионишь за вот этим маленьким кусочком, увеличивается он или уменьшается, и именно из-за этого шпионства не спишь совсем. Сегодня дошло до того, что я бил себя кулаками по черепу! Бил до синяков — дурацкий череп, переменить бы — о! о! о!

Вчера Бобринская рассказывала мне свою жизнь: ей теперь 19, она «начала» в 16 — и с тех пор меняла любовников постоянно. Иногда у нее было два любовника сразу — американец Эллингстон

1924 (глава Information Bureau69 при ARA) и другой амери

канец — молодой и красивый пшют. «Все вот на этом диванчике». Эллингстон хотел жениться на ней, но пшют рассказал обо всем Эллингстону, и Эллингстон не пожелал жениться. Был большой скандал в американских кругах. «Я отравиться хотела — вот до чего дошло». Сестра ее была осторожнее и достала себе американца — первого сорта. Уехала с ним в Вашингтон. «Тоже на этом диване работала». — Значит, вы кокотка? — «Еще не кокотка, но года через три — весьма возможно…» Девица без иллюзий.

А сейчас Маша, служанка из Студии, рассказала мне свою историю — в ней больше аристократизма [край страницы оторван. — Е.Ч.]

Июнь 22. 1924 г. Был у меня сейчас Алексей Толстой. Мы встретились в «Современнике» на Моховой. Сегодня понедель- ник2, приемный день. Много народу. Толстой, толстый в толстовке парусиновой и ему не идущей, растерянно стоит в редакции. Неподалеку на столе самоуверенный Шкловский; застенчивый и розовый Груздев; Замятин — тихо и деловито беседует то с одним, то с другим, словно исповедует. Толстой подошел ко мне: «Итак, по-вашему, я идиот?» (по поводу моей статейки о нем в «Современнике»). Я что-то промямлил — и мы опять заговорили как приятели. Его очень волнует предстоящий процесс по поводу «Бунта машин»*. Я стал утешать его и предложил ему книжку Шекспира «Taming of the Shrew»[70], в предисловии к коей сказано, что большая часть этой книжки написана не Шекспиром, а заимствована у Чапека. Это очень его обрадовало, и он пошел ко мне взять у меня эту книжку. Он в миноре: нет денег — продержаться бы до сентября. В сентябре у него будет доход с пьес, а теперь — ничего ниоткуда. — Нельзя ли у Клячко пристроить какую-нибудь детскую книжку? — Вчера был у меня Шкловский, потолстелый, солидный, обидчивый, милый. Говорили мы много, переделывали его статью «Андрей Белый». Он говорил мне комплименты: «Ваши статьи о Короленко и Гаршине прекрасны, ваши детские книги гениальны». А в статьях своих при случае ругает меня. (Я в пустой квартире пишу это на балконе.) «В своей рецензии о Горнфельде я обокрал вас: у вас было сказано то же».

Тихонов в субботу был на писчебумажной фабрике Печатки- на, которую теперь пускает в ход московский Госиздат для своих надобностей. Съехались Отто Юльевич Шмидт и 1924

другие. Говорились обычные речи. «Эта фабрика — гвоздь в гроб капитализма», «открытие этой фабрики — великое международное событие». Все шло как следует — в высоком ви- тийственном стиле. Вдруг среди присутствующих оказался бывший владелец фабрики, тот самый, в гроб которого только что вогнали гвоздь. Бабы встретили его с энтузиазмом, целовали у него руки, приветствовали его с умилением. Он был очень растроган, многие плакали. Он очень хороший человек — его рабочие всегда любили.

Сейчас Дрейден на курсах экскурсоводов в Царском. Теперь их учат подводить экономическую базу под все произведения искусства. Лектор им объяснил: недавно зиновьевцы обратились к руководителю с вопросом, какая экономическая база под «Мадонной тов. Мурильо». Тот не умел ответить. «Таких нам не надо!» — и прав.

27 июня. В Сестрорецке. В пустой даче Емельяновой за рекой. Пробовал спать с семьею — на Морской, не мог — шум, не заснул ни на секунду. Переселился за реку — тихо, дождик. В курорте лечатся 500 рабочих — для них оборудованы ванны, прекрасная столовая (6 раз в день — лучшая еда), порядок идеальный, всюду в саду ящики «для окурков», больные в полосатых казенных костюмах — сердце радуется: наконец-то и рабочие могут лечиться (у них около 200 слуг). Спустя некоторое время радость остывает: лица у большинства — тупые, злые. Они все же недовольны режимом. Им не нравится, что «пищи мало» (им дают вдвое больше калориев, чем сколько нужно нормальному человеку, но объем невелик); окурки они бросают не в ящики, а наземь и норовят удрать в пивную, куда им запрещено. Однако это все вздор в сравнении с тем фактом, что прежде эти люди задыхались бы до смерти в грязи, в чаду, в болезни, а теперь им дано дышать по-человечески. Был с Лидой у Ханки Белуги, заведующей школьным районом: шишка большая. Спорили с нею о сказках. Она сказки ненавидит и говорит: «Мы тогда давали детям сказки, когда не имели возможности говорить им правду».

Читаю Фрейда — без увлечения.

Мура говорит: большой мяч познакомился под столом с маленьким.

Глядя на «Дома для детей», на «Санатории для рабочих», я становлюсь восторженным сторонником Советской власти. Власть, которая раньше всего заботится о счастьи детей и рабочих, достойна величайших похвал.

1924 Суббота, 28. Идет бешеный дождь. Я отрезан от

дома. Голоден дьявольски. Уже 20 минут 3-го. Разбираюсь в своих мыслях о детях — и творчестве для детей. Должна же быть такая несчастная звезда: пошел в 5 часов в Курорт, кабинет электротерапии. Меня посадили в клетку д’Арсонваля. Я почувствовал большое удовольствие. Вдруг — ток прекратился. Стоп! Город прекратил подачу тока. Первый раз за все время существования кабинета электротерапии.

6 или 7 июля. Вчера освободили Адливанкина, «горе-оценщика», одного из второстепенных героев меховой вакханалии. У нас в пансионе живет его жена с двумя детьми. Ему угрожал чуть не расстрел, но он вел себя на суде так умно, отчетливо, с таким самоуважением, что суд дал ему 3 года условного заключения. Радость была всеобщая. Адливанкин — самодовольный, молодой, победительный, почувствовал себя героем, Шаляпиным и вел себя так, как будто обвинение в мошенничестве — есть почетнейший орден, патент на благородство.

Но жена и дети были трогательны. Освобождение Адливанки- на потрясло Бобу. Он созерцал сцену свидания Адливанкина с детьми сочувственными глазами.

Третьего дня встретили в курорте Собинова. Он лечится д’Арсонвалем. У него дочка 4 лет «помешана на вашем Мойдоды- ре». Мы пошли с ним к проф. Полякову, «ушному и горловому». Профессор поселился здесь в курорте. Оказывается, они оба относятся к нынешним пациентам курорта с идиотической злобой. «Имею ли я право их лечить?» — говорил Поляков. «В сущности, все они сифилитики», — говорил Собинов.

Вспоминали вместе Дымова — вспомнил Собинов собственный стишок:

Предыдущая главаГлава 119 из 305Следующая глава