Мура начала рисовать. Умеет она только карандашом по бумаге водить — вот сколько морев я нарисовала.
Мура: Бобе (который переехал в другую комнату) — Ну вот! К кому же я пойду, когда мама будет на меня сердиться?
Муж Ирины Сергеевны Миклашевской рассказывал мне, что при встрече Нового Года — он читал доклад «О судьбах русской интеллигенции по книге К. Чуковского «Мойдодыр». Доклад очень интересный. Тут и сменовеховцы, и ученый паек и т. д.
Звонил: 1) Л. Вл. Вольфсон («Мысль») дать статью в сборник Ив. Разумника. 2) Я звонил Бучину: в каком положении «Муха Цокотуха». Он говорит, что положение — хорошее, в типографии стараются: но один рисунок смазался, не поправить без Конаше- вича. 3) Звонил Сварог, сообщил, что он рисунки к «Золотой Айре» сделал*. Вот и хорошо! 4) Звонил Вознесенский. Просит, чтобы я вручил его пьесу Монахову. Из этого ничего не выйдет, но я вручу. 5) Лаганскому — не звонил ли он мне. 6) Звонил в Академическую типографию — нет ли Конашевича. 7) В «Радугу». Клячке лучше, Конашевич обещал завтра приехать. 8) П. Н. Медведев: когда я буду читать лекцию о Горьком?
18 янв. Замечательно эгоцентрична Ахматова. Кини попросил меня составить совместно с нею и Замятиным список нуждающихся русских писателей. Я был у нее третьего 1924
дня: она в постели. Думала, думала и не могла назвать ни одного человека! Замятин тоже — обещал подумать. Это качество я замечал также в другом талантливом человеке — Добу- жинском. Он добр, готов хлопотать о других, но в 1921 г., сталкиваясь ежедневно с сотнями голодных людей, когда доходило дело до того, чтобы составить их список, всячески напрягал ум и ничего не мог сделать.
Вот список для Кини, который составил я: Виктор Муйжель, Ольга Форш, Федор Сологуб, Ю. Верховский, В. Зоргенфрей, Ник. С. Тихонов, М. В. Ватсон, Иванов-Разумник, Лидия Чарская, Горнфельд, Римма Николаевна Андреева (сестра Леонида Андреева) и Ахматова.
20 янв. Вчера был с Колей в Царском, искал комнату, уединенную. Ничего не нашел. Устал и вернулся в Питер.
Сегодня Мурочка взобралась ко мне на подоконник. — Куда ты лезешь? — Зиму гнать! Зима, пошла вон.
апреля 1924. Лахта. Экскурсионная станция. Надо мною полка, на ней банки: «Гадюка обыкновенная», «Lacerta vivipara» («ящерица живородящая») и пр. Я только что закончил целую кучу работ: 1) статью об Алексее Толстом*, 2) перевод романа Честертона «Manalive»1, 3) редактуру Джека Лондона «Лунная долина», 4) редактуру первой книжки «Современника» и пр. Здесь мне было хорошо, уединенно. Учреждение патетически ненужное: мальчишки и девчонки, которые приезжают с экскурсиями, музеем не интересуются, но дуются ночью в карты; солдаты похищают банки с лягушками и пьют налитый в банки спирт с формалином. Есть ученая женщина Таисия Львовна, которая три раза в день делает наблюдения над высотою снега, направлением и силою ветра, количеством атмосферных осадков. Делает она это добросовестно, в трех местах у нее снегомеры, к двум из них она идет на лыжах и даже ложится на снег животом, чтобы точнее рассмотреть цифру. И вот когда мы заговорили о будущей погоде, кто-то сказал: будет завтра дождь. Я, веря в науку, спрашиваю: «Откуда вы знаете?» — «Таисия Львовна видела во сне покойника. Покойника видеть – к дождю!» Зачем же тогда ложиться на снег животом?
апреля. Сегодня еду в Москву — читать об Ал. Толстом. Увы мне: третьего дня я сидел на балконе Экскурсионной станции,
1924 мне показалось очень жарко, я сдуру снял пальто и
шапку и простудился. Это значит — читать лекцию хрипло – для меня это хуже всего. Я скупил целую аптеку аспиринов и теперь лежу в постели сутки. Здесь, на Экскурсионной мне было хорошо. Я отдохнул от людей. Я не то что не люблю людей, но я не люблю себя, когда сталкиваюсь с людьми. Тон становится у меня не мой, не хороший. К сожалению, приходилось часто ездить в Питер — на собрания по «Современнику». Там мы работали целые дни с утра до ночи — я, Замятин, Тихонов, Эфрос. Тихонов однажды так устал, что вместо «Достоевский и Толстой» сказал: — «Толстоевский и Достой».
У нас в первом номере идут стихи Тютчева. Говоря о программе первого номера, Тихонов сказал:
Мы дадим стихи Фета.
Какого Фета? Тютчева.
Ах, я спутал. Обе фамилии начинаются на Ферт.
Вместо полстранички он говорит полстрачки (второпях).
Статью об Ал. Толстом я писал неуверенно и потому выбросил много хороших мест.
Замятин тоже замаялся очень. Он пишет пьесу для 1-й Студии. Переделывает «Островитян». Мы, вся редакция, были у Ал. Толстого, слушали чтение его «Ибикуса», который он предназначает для нас. Обед он устроил грандиозный, сногсшибательный (хотя сам говорит, что управдому за квартиру не плачено). Был Щеголев (пил без конца), Анненков (говорит, что собирается за границу), Белкин, новая жена Тихонова и старая жена Замятина: узенькие, злые, завистливые глазки, крашеные губы, — жалко ее и не злит ее злость.
Мне рассказ Толстого понравился: легкомысленный, распоясанный, талантливый анекдот. Но чем больше все хвалили рассказ, тем сумрачнее становилась Замятина: в успехе Толстого она чувствует как бы подрыв своей фирмы.
Ну что вы здесь нашли смешного, это плохо, глупый анекдот, — говорила она мне потом.
Ярмолинские — жаль, что я не записал о них по горячим следам.
17 апр. 1924. Москва. Сегодня приехал. Лежу на постели в гостинице «Эрмитаж» — через полчаса надо идти выступать в «Литературном Сегодня», которое устраивает журнал «Русский Современник». Приехал я с Ал. Н. Тихоновым прямо к Магараму. Мага- рам в восторге от всего, ликует, всей душой отдается журналу. Ночью я спал лишь благодаря вероналу — от 11 до 5. Ехал в международном со всеми удобствами — на счет Магарама. 1924
Москва взбудоражена — кажется, мы чересчур разрекламированы. В Эрмитаже остановились также Замятин и Ахматова. Ахматову видел мельком, она говорит: не могу по улице пройти — такой ужас мои афиши. Действительно, по всему городу расклеены афиши: «прибывшая из Ленинграда только на единственный раз». Сейчас я зайду за нею и повезу ее в Консерваторию. Она одевается. Эфрос очень недоволен сложившейся обстановкой: говорит, слишком много шуму вокруг «Современника». Особенно худо, если увидят в нашем выступлении контрреволюцию. Это будет гнуснейшая подтасовка фактов. Перед тем как журнал начался, Тихонов при Магараме спросил всех нас: «Я прошу вас без обиняков: намерены ли вы хоть тайно, хоть отчасти, хоть экивоками нападать на советскую власть? Тогда невозможно и журнал затевать». Все мы ответили: нет,, Замятин тоже ответил нет, хотя и не так энергично, как, напр., Эфрос.
5 мая. Понедельник. Коля женится. Погода с утра благодатная — но к 4 часам ветер с востока — холод, тучи. Я уехал в Ольгино, так как нужно закончить статейку о Честертоне. Был я вчера у мамы Марины с визитом, и меня поразило, что в их доме живет в нижнем этаже целая колония налетчиков, которые известны всему дому именно в этом звании. Двое налетчиков сидели у ворот и щелкали зубами грецкие орехи. Налетчикова бабушка сидела у открытого окна и смотрела, как тут же на панели гуляет налетчико- во дитя. Из другого окна глядит налетчикова жена, лежит на подоконнике так, что в вырезе ее кофточки на шее видны ее белые груди. Словом, идиллия полная. Говорят, что в шестом номере того же дома живет другая компания налетчиков. Те — с убийствами, а нижние — без. Они приняли во мне горячее участие и помогали мне найти Маринин адрес. Маринина мать говорит, что никто не доносит на налетчиков, т. к. теперь весь дом застрахован от налетов. Я думаю, что дом и так застрахован — своей бедностью. Пять часов. Еще два часа моему сыну быть моим сыном, потом он делается мужем Марины. Без десяти шесть. Коля идет венчаться. Вчера он побрился, умылся, готовится. В этих приготовлениях для меня есть что-то неприятное. Вчера Мария Николаевна со смехом говорила: «Бедный Коля, он так измучился» — и это меня покоробило. Обычное бабье торжество: самодовольство лингама. Мы хоть кого измучаем. И кроме того, маменьки перешептываются, соображают, наблюдают, подмигивают — нехорошо. Я рад, что уехал от свадьбы. Честертон кончен. Надо идти к Евг. Евг. Свят- ловскому — попросить у него Энциклопедический словарь, где
1924 есть карта Владимирской губернии. Хочу приняться
за заметку о некрасовском «Тонком человеке». Моя статья об Ал. Толстом провалилась. Ни Тихонов, ни 3амятин не просят меня написать вторую такую же. Очевидно, она и вправду плоха. Я читал ее в Москве скандально плохо, провалился совсем. Я кончил о Честертоне, и свадьбы не для меня.
Бунт машин. Был два раза, и оба раза ушел с середины — нет сил досидеть до конца. Второй раз в зале оказался Ал. Н. Толстой с Айседорой Дункан. Монахов заприметил их и сказал публике в начале спектакля: — Здесь находится по контрамарке зайцем один человек, Алекс. Ник. Толстой, автор этой пьесы. Советую вам аплодировать! — Все зааплодировали. — Не так! — сказал Монахов. — Нужно организованнее! — Театр зааплодировал в такт. Но это были аплодисменты авансом. А когда кончился 1-й акт, ни одного хлопка!
Сижу в Ольгино голодом. Поля приготовила кашу и картофельные котлеты — вот и весь обед.
6 мая. Вторник. Восемь часов утра. Ну вот и прошла у Коли первая ночь с Мариной. Эту ночь я спал, но, просыпаясь, мучительно думал о Коле, как о маленьком мальчике — в Куоккала, и еще раньше в Одессе. В Одессу я приехал в 1904 г. из Лондона—на пароходе — к маме и жене на Базарную улицу, кругом олеандры, и жена, как олеандр, — горько-сладкая. Сидим, счастливы, и вдруг жена:
— Что же ты не спросишь о Коленьке?
А я и забыл о нем. Вынесли черненького, с круглым лицом, и я посмотрел на него, как на врага. Тогда он был мне не нужен. Полюбил я его позже, на Коломенской (№ 11). Он был тогда страшным мечтателем. «Ну, Коля, построй дом». И он начинал из воздуха строить дом. Прыгал и говорил: окно, окно, окно, окно — и никак не мог остановиться, ему все рисовались окна, окна без числа. Нарисует пальцем окно в воздухе и подпрыгнет от радости — и опять, и опять. Очень ему нравился памятник Пушкину на Пушкинской: «памовик». Встанет на стул, сложитруки: «Япамовик». — «А что же памятник делает, когда идет дождь?» — «Памовик — сюда» — и он лез под стул. В Куоккала его первые стихи: «как я желто говорю», дружба с Лидой и мечты. Он так и говорил: иду мечтать на камни (на берегу наваленные глыбы гранитные, чтобы волны не налетали на дачу богатого немца). Вверх и вниз по камням, вверх и вниз — в такт своим мыслям, как птица по жердочкам, придумывает летательные аппараты, говорит сам с собой, сам с собой — сказки, путешествия, приключения у краснокожих. Круглое, наивное лицо. Ум пассивный, без инициативы, но инстинктивно охраняющий свою духовную жизнь ото всяких чужих вторжений. По- 1924
мню его увлечение Дарвином, сомнения о Боге, лыжи, лодку и английский язык. Я вовлекал его в английский язык, он сопротивлялся лояльно. Не выучивал слов, через два дня забывал все, что знал, и Лида всегда была для него образцом, хотя из лояльности опять-таки утверждала, что он знает гораздо больше ее. Жил он лениво, как во сне. Сонно, легко, незаметно прошел сквозь революцию, сквозь Тенишевское училище — нигде не зацепив, не нашумев. Теперь в университете — тоже не замечая ни наук, ни событий. Идет по улице, бормочет стихи, подпрыгивая на ходу тяжело. В Марину влюбился сразу и тогда же стал упрямо заниматься английским — для заработка, на случай женитьбы. Перевел (довольно плохо) «Эвангелину» Лонгфелло, «Сын Тарзана» (вместе с Лидой, очень неряшливо, на ура, без оглядки), «Шахматы Марса» — лучше, «Лунную долину» (еще лучше), и теперь переводит «Дом Гэрдл- стона» с быстротой паровоза. И все для Марины. Таким образом Марина до сих пор принесла ему пользу. Со мной у него отношения отличные; он не то что уважает меня, но любит очень по-сыновьему. А все же, не знаю почему, не хотелось мне, чтоб он женился, и сейчас я чувствую к нему жалость.
Здесь в Питере Макс Волошин. Он приехал — прочитать свои стихи возможно большему количеству людей. Но успех он имеет только у пожилых, далеких от поэзии. Молодежь фыркает. Тынянов и Эйхенбаум говорят о нем с зевотой. Коля говорит: мертво, фальшиво. Коля Тихонов: «Черт знает что!» Но Кустодиев и проф. Платонов в восторге. Он по-прежнему производит на меня впечатление ловкого человека, себе на уме, который разыгрывает из себя — поэта не от мира сего. Но это выходит у него очень неплохо и никому не мешает. Вид у него очень живописный: синий костюм, желтые длинные с проседью волосы, чистые и свежие молодые глаза — дородность протодиакона. Сажусь писать ему свое откровенное мнение о его поэме «Россия».
К 12 часам появилось солнце. Я лежал на балконе и блаженствовал. Вышел на берег моря. Два всадника на белых лошадях. «Пропуск!» — Пропуска у меня нет!
— Здесь не место для гуляний.
Если берег моря, озаренный солнцем, — не место для гуляний, то на всем земном шаре такого места нет.
Ахматова переехала на новую квартиру — на Фонтанку. Я пришел к ней недели три назад. Огромный дом — бывшие придворные прачешные. Она сидит перед камином — на камине горит свеча — днем. Почему? — Нет спичек. Нужно будет затопить плиту — нечем. Я потушил свечу, побежал к малярам, работавшим в
1924 соседней квартире, и купил для Ахматовой спичек.
Она рассказывала, что Сологуб стал в последнее время злой. — Мы пришли к нему с Олечкой (Судейкиной), а он в шахматы играет (с кем-то). Олечка спрашивает меня: «Аничка, ты умеешь играть в шахматы?» Я говорю: нет, не умею. Нарочно громко, Сологуб не обращает внимания.
9 мая. Спрашиваю Муру: где же Коля? — Он уехал в церковь: молиться-жениться.
Коля счастлив: я первый раз после его женитьбы встретил его в Госиздате. Сияет. Стоит у перил, дожидается гонорара. Ему выдали — как взрослому! — 11 червонцев. Но не сразу — сказали: через час. Он Марине: сбегаем в Университет, на Васильевский. Они «сбегали» на Васильевский — как ни в чем не бывало — раз — два и назад.