К книге
ДневникиСтраница 111
36%
Страница 111
111

ходят по ней. А в общем, должно быть, славные ребята, влюбчивые и на гитаре играют.

1 апреля 1923. Вот мне и 41 год. Как мало. С какой завистью я буду перечитывать эту страницу, когда мне будет 50. Итак, надо быть довольным! Когда мне наступило 19 лет — всего 22 года назад — я написал: «Неужели мне уже 19 лет?» Теперь же напишу:

— Неужели мне еще 42-й год?

Игра сыграна, плохая игра — и нужно делать хорошее лицо. Вчера купил себе в подарок Илью Эренбурга «Хулио Хуренито» — и прочитал сегодня страниц 82. Не плохо, но и не очень хорошо: французский скептицизм сквозь еврейскую иронию с русским нигилизмом в придачу. Бульварная философия — не без ловких — в литературном отношении — слов. Но у этого ничевока — еврейская религиозная душа — несмотря ни на что.

4 апреля. Все сановники наивны. Вчера у нас во «Всемирной» был милейший Мещеряков из Москвы — [верх страницы отрезан. — Е. Ч.] Во всяком случае в Мещерякове не чувствовалось цинизма или хамства, он был простодушен и говорил от чистого сердца. Волынский приветствовал его такими словами: «к нам прибыло сюда лицо, занимающее в Москве высокий пост. Третьего дня, на празднике книги, я услышал из уст Н. Л. Мещерякова слова, которые меня сердечно порадовали. Н. Л. выразил признательность тем беспартийным, которые содействуют власти насаждать просвещение. Пафос этих слов был горячо прочувствован всеми присутствующими». Потом заговорил С. Ф. Ольден- бург. Он говорил от лица «Востока», что в средние века очень хорошо понимали восток, теперь позабыли о нем, но, кажется, вновь начинают интересоваться им; чтобы понять настоящее, нужно понять прошлое; нельзя подавлять востоковедение… и т. д.

Мещеряков ответил: «Да, я был один из тех, кто противился изданию «Китайской лирики». Но я стоял на коммерческой точке зрения. Мне казалось, что эта книга не найдет покупателя. Я человек очень скупой — когда дело касается интересов государства. Я не возражал против «Востока» по существу, но только спрашивал: будет ли сбыт?»

Эти слова очень задели Алексеева; после ухода Мещерякова он говорил: «значит, нас…» [Срезано строк 10. — Е. Ч.] ...прочитал в одну ночь. Теперь пишу для «Современного Запада». У меня такое впечатление, что я только и пишу по праздникам. На Новый Год я писал о Синге, на Пасху о Генри.

1923 Мурка вбежала: папа, вот! — у нее длинные бе

лые чулки и панталонцы с кружевцами. Христосовался с Аннушкой. Была вчера Софья Андреевна Гагарина — пришибленная: здоровье ужасное, легкие больные, брат в тюрьме.

20 апреля. Дни идут. Я раздавлен «Хроникой» «Современного Запада». Замятин пальцем о палец не ударил, всю работу взвалил на меня; это работа колоссальная: достать матерьял, выбрать наиболее интересное, исправить неграмотные заметки Рейнтца, Порозовской и др. Был несколько дней тому назад на премьере «Мещанина в дворянстве» — постановка Ал. Бенуа. Это то, что нужно нашей публике: бездумное оспектакливание. Пропала мысль, пропало чувство — осталось зрелище, восхитительное, нарядное, игривое, но только зрелище. Ни сердцу, ни уму, а только глазу — и как аплодировали. Бенуа выходил раз пять, кланяясь и пожимая актерам руки (его манера: когда вызывают его, он никогда не выходит один, а в компании с другими, аплодируя этим другим). На следующий день я был у него. Кабинет. Стол. Буржуйка. Возле буржуйки сохнут чулочки его обожаемого Татана. На столе письмо, полученное им накануне от Юрьева: оказывается, что Бенуа на генеральной репетиции так не понравился Кондрат Яковлев в роли Журдена, что сгоряча он потребовал, чтобы спектакль отменили. Юрьев в письме убеждает Бенуа этого не делать. «Трудный актер Яковлев, трудный, упрямый, обидчивый, себе на уме», — говорит Бенуа.

Был у меня вчера Ник. Тихонов — хриплым голосом читал свои лохматые вещи. Он очень прост, не ломака, искренен, весь на ладони. Бедствует очень, хотя мог бы спекулировать на своей славе. (Луначарский написал о нем, как об одном из первейших русских поэтов — а он, оказывается, даже не знал этого.) Бываю я в Аре — хлопочу о различных писателях: добыл пайки для Зощенко, П. Быкова, Брусяниной и проч. Сегодня иду к Монахову — об этом хлопочет д-р Конухес. Его жена (Конухеса), мало знакомая со мною, в первый же день, что я пришел к ним с визитом, — стала рассказывать мне, что ее муж — легкомысленный, что он изменяет ей, что он клялся ей со слезами, будто это последний раз, а потом изменил опять. Я сказал ей: зачем вы мне, незнакомому, рассказываете об этом. Она сказала: что у кого болит, тот о том и говорит.

Мурка, ложась спать:

— Мама, я укрыта? — Да. — А мне тепло? — Да. — Ну, я буду пать.

Марья Борисовна была в клубе «Серапионовых братьев». Ее видела Оля* и написала стишки:

Красивая, торжественная дама, 1923

«Жена Юпитера» — вы скажете о ней. А муж ее, ну, знаете, тот самый, Точно на винтиках держащийся Корней.

21 апреля 1923. Был вчера в «Былом». Очень забавен Щеголев. Лукавая детская улыбка, откровенный цинизм и лень, — сидит в редакции, к нему приходят всякие люди, он с ними торгуется и дает в десять раз меньше, чем они просят. Вчера у него был Ник. Никитин, который долго считал, сколько ему должен Щеголев, а когда исписал цифрами страницы три — и перевел на золото, то оказалось, что не Щеголев ему, а он — Щеголеву должен огромные суммы. Так подводит людей золотая валюта. Щеголев смеется, Никитин скребет затылок. Я спросил недавно Щеголева, читает ли он «Былое», которое он редактирует. «Да что его читать… такая скука», — сказал он. От Щеголева я к Ал. Бенуа. Бенуа в духе, играл на рояле, щекотал Татана, приговаривая каббалистические стихи, очень смешно рассказывал о Теляковском. Нынче Теляковский опять вынырнул: он напечатал в «Жизни и Искусстве» статью о Мейерхольде* в таком забавном бюрократическом духе, как будто пародия Зощенки. «Я призвал к себе Мейерхольда в кабинет и.» Бенуа рассказывал: «Года три назад кто-то хотел возобновить балаганы в «Народном Доме»—т. е. не в самом Доме, а возле. Пригласили нас, экспертов. Снег, тоска, мы молчим. Вдруг вижу: с красным носиком, с самоделковым чемоданом стоит на снегу камергер Те- ляковский. Его тоже почему-то пригласили. Смотрел он властям в глаза искательно, был на все готов, и мне казалось, что он с того света… Сегодня едет в Питер Мейерхольд: поздравляться и чествоваться. Здесь его будут всем синклитом величать: я теперь боюсь даже мимо Александринки пройти, как бы не поздравить нечаянно». Анна Карловна Бенуа говорит, что на дальнейших представлениях «Мещанина в дворянстве» Яковлев играл еще хуже. «Хам такой, он даже роли не знает: вместо герцогиня говорит княгиня». ОттудакРозинеру: он купил у меня книжку о Блоке. ОттудакФорш: чудесный вечер, был Ст. П. Яремич, М. Слонимский, Пяст. Пяст читал свои стихи о мировой войне, написанные в 1915 г. «Грозою дышащий июль», — в них он с той наивностью, которая была присуща нам всем и от которой ничего не осталось, прославляет «святую» Бельгию, «благородную» Францию, проклинает Вильгельма и т. д. Стихи местами очень хороши. Как будто читаешь в стихах старые «Биржевые Ведомости».

24 апреля. Опять негр Мак-Кэй. Потолстел, но говорит, что это от морозу: отмороженные щеки. Очень много смеется, но внут- 1923 ренне серьезен и когда говорит о положении негров

в Америке — всегда волнуется. Я сдуру повел его к Клячко; с изумлением увидел, что Клячко не знает, что негры в Америке притесняемы белыми. «Как же так? — спрашивал он. — Ведь там свобода! Айда американцы!» и т. д. Мак-Кэй ждет к себе в гостиницу Wine-merchant’a56, про которого он говорит, что доктор — двоюродный брат Александра Блока. Wine-merchant снабжает его бесплатно вином. Гулял с Анной Ахматовой по Невскому, она провожала меня в Госиздат и рассказывала, что в эту субботу снова состоялись проводы Замятина. Меня это изумило: человекуезжает уже около года, и каждую субботу ему устраивают проводы. Да и никто его не высылает — оббил все пороги, накланялся всем коммунистам — и вот теперь разыгрывает из себя политического мученика.

7 мая. Был у Сологуба неделю назад. Он занимает две комнатки в квартире сестры Анастасии Чеботаревской. Открыла мне дверь племянница Анастасии, Лидочка. В комнате Сологуба чистота поразительная. Он топил печку, когда я пришел, и каждое полено было такое чистенькое, как полированное, возле печки ни одной пылинки. На письменном столе две салфеточки — книги аккуратны, как у Блока. Слева от стола полки, штук 8, все заняты его собственными книгами в разных изданиях, в переплетах и проч. Заговорили о романе Замятина «Мы». «Плохой роман. В таких романах все должно быть обдумано. А у него: все питаются нефтью. Откуда же они берут нефть? Их называют отдельными буквами латинской азбуки плюс цифра. Но сколько букв в латинской азбуке? Двадцать четыре. На каждую букву приходится 10 000 человек. Значит, их всего 240 000 человек. Куда же девались остальные? Все это неясно и сбивчиво».

Заговорил о здоровье. У него миокардит. Сердце не болит, если он не волнуется. Но волноваться приходится часто. «Если напр., я спорю с друзьями, хотя бы расположенными ко мне; если я читаю свои стихи, хотя бы в самом тесном кругу, — я волнуюсь. И по лестнице всхожу очень медленно».

Заговорил о стихах. — У меня ненапечатанных стихов (он открыл правый ящик стола) — тысяча двести тридцать четыре (вот, в конвертах, по алфавиту). — Строк? — спросил я.

— Нет, стихотворений… У меня еще не все зарегистрировано. Я не регистрирую шуточных, альбомных стихов, стихов на случаи и проч.

Это слово «регистрирую», «зарегистрировано» он очень любит.

Французских стихотворений у меня зарегист- 1923 рировано пять, переводных сто двадцать два. А стихотворений ранних, написанных в детстве, интимных, на шесть томов хватило бы.

Заговорили о рецензиях.

Рецензий я не регистрирую. Вот переводы у меня зарегистрированы. Меня переводили на немецкий язык такие-то и такие-то переводчики, на французский такие-то, а на английский такие-то.

И он вынул из среднего ящика карточки и стал читать одну за другой, дольше, чем следовало.

Я понял: эгоцентризм, доведенный до культа. Сологуб стоит в центре мира, и при нем в качестве придворного историографа, библиографа, регистратора состоит Сологуб же. Это я подумал без насмешки, а сочувственно. В такой саморегистрации — для Сологуба спасение. Одинокий старичок, неприкаянный, сирота, забытый и критикой и газетами — недавно переживший катастрофу*, утешается саморегистрацией.

Моих переводов из Верлена у меня зарегистрировано семьдесят.

Окошечки у него в кабинете маленькие, но вид оттуда — широкий. На стене портреты А. Н. Чеботаревской. Она с ним за чайным столом, она с ним на диване, она с ним в Париже, все чистенько, по-немецки и без вкуса развешано.

Не хотите ли вина?

Я не пью. Да и вам вредно.

Нет, немного можно. Хорошее вино. Не можете ли вы пристроить в Госиздате мой роман «Творимая легенда»?

Ну, Госиздат такой вещи не возьмет.

Почему? Мне говорили, что этот роман читала Клара Цеткин с восторгом. Вот бы она написала предисловие.

А теперь вы пишете прозу?

Нет. Вышел из этого ритма. Не могу писать. У меня это ритмами. Как болезни. Я, например, в январе всегда болен. Всю жизнь. Непременно лежу в январе.

А стихи?

Стихов я всегда писал много. Вот, напр., 6 декабря 1895 года я написал в один день сорок стихотворений. Вернее, цикл. «История девочки в гимназии». Многие из них не напечатаны, но часть попала в печать в виде отдельных стихотворений.

Заговорили о Некрасове. Он стал читать наизусть, сбиваясь, «Где твое личико смуглое…», «Когда из мрака…», «Все рожь кругом…», «Если пасмурен день…».

1923 Был вчера у Ахматовой Анны. Кутается в мех на

кушетке. С нею Оленька Судейкина. Без денег, без мужей — их очень жалко. Ольга Афанасьевна стала рассказывать, что она все продала, ангажемента нету, что у Ахматовой жар, температура по утрам повышенная, я очень расчувствовался и взял их в театр на «Чудо святого Антония». Нужно будет о Судейкиной похлопотать перед американцами.

Был у меня ночью Мак-Кэй. Он написал стихи о Первом мае и хочет, чтобы я переводил. Очень ругательно отзывался об Аре, я защищал, мы поругались. Я уже чувствую, что он в свои будущие очерки о России внесет много клевет, сообщенных ему всякой сволочью. Много сообщает ему Mrs. Stark, жена Горлина, — и врет как на мертвых.

10 мая. Нет, нет, уехать отсюда завтра же. Что мне нужно? Устроить дела и фюить. Эти два дня особенные. Вчера я бродил из конца в конец, не находя себя. Тоска. Выбит из колеи — полгода без дела. Был вчера у Блока, потянуло на его квартиру, прошел пешком с Невы, по Пряжке; мальчишки барахтались на берегу. Вот его грязно-желтый дом, — грязно-зеленый подъезд, облупленный черный ход. Звоню. Кухарка открыла. Слева в прихожей телефон, где сохранился почерком Блока перечень телефонных номеров — «Всемирная Литература», Горький и т. д. Вышла ко мне навстречу тетка, Бекетова Марья Андреевна. Бекетова — поправилась, стала солиднее, видно, внутренне она в гармонии с собой. — «Вот живу в комнате покойной сестры!» — сказала она. Это белая узкая комната, где за тонкой перегородкой матросы. На стене большой портрет Блока работы Т. Н. Гиппиус, множество карточек, и вот тетка сидит среди этих реликвий и пишет новую книгу о Блоке — текст к фотокарточкам, которые хочет издать к годовщине смерти Блока Алянский. Я сел за столиком у окна и стал перелистывать журнал «Вестник», издававшийся Блоком в детстве. О, как гениально все это склеено, переплетено, сшито, сколько тут бабушек, тетушек, нянюшек. Почерк совсем другой — и весело, весело. А карточки трагичны. Особенно та, где Блок отвернулся от стола — от всех — Лермонтовым, и глядит со страхом вперед; и даже по детским карточкам видно, что бунтарь. Руки очень самостоятельно — в детстве. Марья Андреевна стала читать мне свою рукопись, там, конечно, нет и догадки, кто такой Блок, там мирный и банальный Саша, любимец, баловень, а не — «Ночные часы». Интересно только, как он посдирал платья с гвоздей, чуть его заперли в чулан, — да и то анекдот. О, какое страшное 1923

Предыдущая главаГлава 111 из 305Следующая глава