К книге
ДневникиСтраница 108
35%
Страница 108
108

Вот что такое 40 лет: когда ко мне приходит ка- 1923

кой-нибудь человек, я жду, чтоб он скорее ушел. Никакого любопытства к людям. Я ведь прежде был как щенок: каждого прохожего обнюхать и возле каждой тумбы поднять ногу.

Вот что такое дети, большая семья: никогда на столе не улежит карандаш, исчезает, как в яму, и всегда кто-нб. что-нибудь теряет: «Дети, не видали ножниц?», «Папа, где моя ленточка?», «Коля, ты взял мою резинку?»

января 1923. Мурка стоит и «читает». Со страшной энергией в течение двух часов:

Ума няу, ума няу, ума няу, уманя,

перелистывает книгу, и если ей иногда попадется под руку слово, вставляет и его в эту схему, не нарушая ее. Раньше ритм, потом образ и мысль.

Мурку исцарапала белая кошка, случайно вторгшаяся в нашу кухню. Кошку стали выгонять. Мурка плакала, но кричала: я люба мяу! Я люба мяу. Мяу не бебя!

Мура вообще очень чувствительна. Я хотел ей дать книжку. — Цю эту нику (не хочу эту книжку). — Почему? — Мяу ам титю, а я не люба. (Там кошка ест птицу, а я не люблю.) Интересно: «хочу» у нее — хотю, а «не хочу» — цю.

января. Вчера Замятин читал свой роман «Мы»: скучно и неумно. Обывательская идейка. Я зевал, зевал, встал и ушел. У Замятина трусливое и блудливое дарованьице.

янв. Нечего записывать. Тоска. Едят меня Маршаки, Кляч- ки, Розинеры — и просвета не видно.

Боба клеит к елке украшения. Сейчас пришел взять бумагу на барабан. Мурка за ним — палец в рот. Сегодня днем она сидела на обеденном столе и барабанила на пишущей машине.

1923 можности. Она только твердила, как безумная: «Еще

де митя?» (где еще мышь) — и торопливо, торопливо, в большом возбуждении хватала, хватала, хватала. Это испугало меня (самый темп был страшен). Я сказал: кошка отдыхает, спит. Она легла на минутку, но потом опять: а где еще пиня? (птица). И пошла глотать маленьких пташек.

Я пробовал показать ей картинки. Я – мяу! – закричала она.

Вчера весь день сидел в канцелярии Публичной библиотеки, отыскивал в «Academy» рецензии о Syng’e.

6 янв., ровно 3 часа ночи. Сочельник. Встал, чтобы снова написать о Синге. Принимаюсь писать третий раз, все не удается. Напишу и бракую. Вчера портной Слонимский принес мне костюм. Первый раз костюм не доставил мне удовольствия. Клячко дал мне новый миллиард, но за это я целый день был в обществе Розинера — что тягостно, т. к. это очень подавляющий меня пошляк.

8 часов. Мурка была в кровати, когда ей сказали, что Дедка Мороз, может быть, принес ей на елку подарки. Как она закричала: куку, куку (куклу), и торопила, чтобы ее одевали. Топ-топ, топ к елке, и не знает, куда смотреть. Легла на живот, глядит под елку, видит куклу — и как зачарованная. Потом к маме: «Ти дума, это яя (зайчик), а это кука». Я опять за Синга.

он приходит в восторженное состояние, и люди на- 1923

чинают ему страшно нравиться.

Я сидел за столиком с его женой, — сестрой жены, Липочкой, — инженером Куком, — инженером Ш-овским, и т. д. Он подводил к нашему столу то того, то другого, как будто он первый раз видит такое сокровище, и возглашал:

Вот!

Даже Браудо подвел с такими одами, как будто Браудо по меньшей мере Лессинг. Какую-то танцорку подвел со словами:

Вот, Тальони! Замечательная! Чуковский, выпей с нею, поцелуйся, замечательная… Ты знаешь, кто это? Это Тальони, а это — Чуковский, замечательный.

Когда уже подводить было некого, всех подвел, всех расцеловал, он пошел вниз, в швейцарскую, обнял Михаила, швейцара, и повел его к нам:

Вот, рекомендую, Михаил, замечательный, он говорит: «раньше своей смерти не умрешь», замечательно. Дай ему бутылку вина. Ведь это Михаил, понимаешь?

Второй замечательный персонаж был Щеголев. Он сидел в полутемном кабинете у Тихонова, огромный, серый, неподвижный, на спинке кресла у его плеча примостилась какая-то декольтированная девица, справа тоже что-то женское, — прямо Рубенс, Рабле, — очень милый. А тут в отдалении где-то его жена и сын, Павел Павлович. Михаил подошел ко мне и сказал: «В жизни все бывает, и у девушки муж помирает». Ни с того ни с сего.

Умственная часть вечера была ничтожна. Замятин читал какую-то витиеватую, саморекламную и скучноватую хрию — «История “Всемирной Литературы”», где были очень злобные строки по моему адресу: будто я читал пришедшим меня арестовать большевикам стихи моего сына в «Накануне»* и они отпустили меня на все четыре стороны, а он, Замятин, был так благороден, что его сразу ввергли в узилище. Хитренькое, мелконькое благородство, карьеризм и шулерство.

10 янв. 1923. Мурка цитирует «Крокодила» —

Тут голос раздался Тотоши:

А можно мне кушать калоши?

Но Ваня ответил: ни-ни,

Боже тебя сохрани!

Моня мне ам топ-топ?

Ваня хаха: ни не!

Дя (нельзя) ам топ-топ!

1923 12 янв. 1923. Четыре раза написал по-разному о

Синге — и так, и сяк — наконец-то удалось, кажется. Писал с первого января по одиннадцатое, экая тупая голова. Оказалось, что у бухгалтера из «Всемирной» (вот который так веселился) украли ночью часы, там же на балу. Он не знал, что пляшет накануне такого большого несчастья.

Чехонин пишет (т. е. рисует углем) мой портрет; по-моему, сладко и скучно — посмотрим, что будет дальше. Он очень милый, маленький, лысоватый, добрый человечек в очках, я его очень люблю. Всегда сидит за работой, как гном. Придешь к нему, он встанет, и зазвенят хрустали на стоящих светильниках 18 века. У него много дорогих и редкостных вещей, иконы, картины, фарфор, серебро, но я никогда не видел, чтобы такая роскошь была в таком диком сочетании с мещанской, тривиальной обстановкой. Среди старинной мебели — трехногий табурет. На роскошной шифоньерке — клизма (которая не убирается даже в присутствии дам: при мне пришла к нему О’Коннель). На чудесную арфу он вешает пальто и костюм, и гостям предлагает вешать. «Очень удобная арфа!» — говорит он. Во время сеанса он вспоминал о Глебе Успенском, которого знал в Чудове, о Репине (учеником которого он был: «Репин рассказывал нам об японцах, здорово! Масте- рище! Не скоро в России будет такой второй!») Очень хорошо он смеется — по-детски. Его дети, — двое, мальчики, — тоже имеют тяготение ко всяким ручным трудам: один сделал из бумажной массы замечательную маску с огуречным носом. Чехонин говорил про Гржебина: — Вот сколько я ему сделал работ, он ни за одну не заплатил — и ни разу не возвратил рисунков. Напр., иллюстрации к стихам Рафаловича. Даром пропала работа. (Потом, помолчав): — А все-таки я его люблю.

У Замирайлы на двери висит гробоподобный ящик для писем, сделанный из дерева самим Замирайлой. Черный, с бронзовым украшением — совсем гроб. Третий раз пытаюсь застать Замирай- лу дома, когда ни приду, заперто.

14 января 1923. Мурка называет Петукой — Шурку Дрейдена. Дразнит его: «какаля петука!» А петуха зовет петук. Теперь у нее сосуществуют две формы: «мяу» и «котя». Чехонин третьего дня писал меня вдохновенно и долго. Рассказывал о Савве Мамонтове, о княгине Тенишевой. «Репин был преподавателем школы, основанной Тенишевой. Мы были его ученики: я, Чемберс, Матвеев и др. Потом Репин поссорился с Тенишевой и стал преподавать только в Академии. Но мы не захотели идти в Академию и основали свободную школу, без учителя».

Портрет мой ему удается — глаза виноватые, 1923

*

лицо жалкое, — очень похоже .

Получил телеграмму из 1-й Студии. Приглашают на первое представление. Ехать ли?..

Читаю глупейший роман Арнольда Беннета «The Gates of Wrath»[40]. Я и не знал, что у него на душе есть такие тяжкие грехи. Был вчера с Тихоновым у Оршанского. У него восхитительный музей детских книг и игрушек. Мне понравилась мадонна — кукла испанских детей. Оршанский добр и очень рад показывать свои сокровища. Показывает их суетливо, несдержанно, навязчиво, — и страшно напоминает Исаака Владимировича Шкловского (Dio- neo). С Замятиным у меня отношения натянутые*.

17 янв. У Ю. П. Анненкова познакомился с сыном Павла Васильевича Анненкова, «друга Тургенева». Рамоли окончательный. Остаточки какой-то визиточки, мутный глаз, седина и перстенек на мизинце. Интересуется больше всего генеалогией рода дворян Анненковых — ради чего и приходит к Юрию Павловичу и рассматривает вместе с ним листы, где изображено их древо. — Был дня два назад у м-ра Keeny и его жены — рыжей уроженки Георгии — южного штата Америки. Единственный американец, который интересуется искусством, литературой. Они дали мне книгу нашумевшего Mencken’a «Prejudices»[41]. Ничего особенного. Я писывал и лучше в свое время. Сегодня утром был у окулиста — иду покупать очки.

Вчера купил очки. Лида: я думаю: как хорошо устроена человеческая голова — специально для очков. Не было бы ушей, гвоздики пришлось бы вбивать. У Мурки такое воображение во время игры, что, когда потребовалось ловить для медведя на полу рыбу, она потребовала, чтобы ей сняли башмаки. Сейчас она птичка — летает по комнатам и целыми часами машет крыльями.

20 янв. Был у американцев. Обедал. Американцы как из романа: Brown из Бруклина, Renshaw — в черных очках и д-р Гэнт, нескладный и милый. Мы сидели в parlour42 и разговаривали о литературе. Браун дал мне дивный роман «Babbitt» by S. Lewis43. Я сижу и упиваюсь. Ой, сколько навалили корректуры: Некрасов (от Гржебина), журнал «Современный Запад» и проч.! Когда я с этим справлюсь? Вчера был в ложе у Конухесов на первом выступле- 1923 нии Н. Ф. Монахова в «Слуге двух господ» — первом

после его выздоровления. Эту пьесу я уже видел — раз — сидел в той же самой ложе у Блока: тогда Блок привел нас и в тех местах, где ему казалось, что мы должны смеяться, оглядывался, смеемся ли мы, и очень радовался, если мы смеялись. Я первый раз почувствовал себя сорокалетним: сидел с двумя пожилыми дамами (m-me Конухес и madame Клячко) как с равными, шутил по-сорокалетнему. Не хватает только в карты играть. Вчера было Крещение, мы во «Всемирной» условились, что будем слушать Замятина. Пришли Волынский, Ольденбург, Владимирцов, я. Ольденбург, слушая, спал и даже похрапывал. Владимирцов дергал головою, как будто его жмет воротник. Тихонов правил корректуры. Волынский, старенький, сидел равнодушно (и было видно, каким он будет в гробу; я через очки впервые разглядел, что, когда он молчит, у него лицо мертвеца). Ой, как скучно, и претенциозно, и ничтожно то, что читал Замятин. Ни одного живого места, даже нечаянно. Один и тот же прием: все герои говорят неоконченными фразами, неврастенически, он очень хочет быть нервным, а сам — бревно. И все старается сказать не по-людски, с наивным вывертом: «ее обклеили улыбкой». Ему кажется, что это очень утонченно. И все мелкие ужимки и прыжки. Старательно и непременно чтобы был анархизм, хвалит дикое состояние свободы, отрицает всякую ферулу, норму, всякий порядок — а сам с ног до головы мещанин. Ненавидит расписания (еще в «Островитянах» смеется над Дьюли, который даже жену целовал по расписанию), а сам только по этому расписанию и пишет. И как плохо пишет, мелконько. Дурного тона импрессионизм. Тире, тире, тире… И вся мозгология дурацкая: все хочет дышать ушами, а не ртом и не носом. Его называют мэтром, какой же это мэтр, это сантиметр.

Слушали без аппетита. Волынский ушел с середины и сделал автору только одно замечание: нужно говорить не Егова, но Ягве. (Страшно характерно для Волынского: он слушал мрачно и мертво, но при слове Егова оживился; второй раз он оживился, когда Замятин упомянул метафизическую субстанцию.) Потом Волынский сказал мне, что роман гнусный, глупый и пр. Тихонов — как инженер — заметил Замятину, что нельзя говорить: он поднялся кругами; кругами подняться невозможно, можно подняться спиралью*, и все заговорили о другом. Ольденбург — о пушке. Оказывается, Пулковская обсерватория уже не дает сигнала в крепость, когда наступает 12 часов. Сигнал дается только на почтамт, поэтому пушке доверять нельзя. И стал читать свою статью — о «Новом Востоке», которая после замятинских потуг показалась и свежей и милой. Ах, я забыл сказать, что Гэнтт повел меня round the

corner44 в Мариинский театр, и там в ложе я увидел 1923

двух дам — очень пышных. Когда они оглянулись — это оказались С. А. Гагарина и Оболенская — очень-очень простые — а для американцев Princesses45.

26 января. Мура была вчера на улице: «была не ночь, а луна топ-топ». Это ее очень удивило.

В Доме Искусств — матримониальные новости. И. Я. Били- бин, находящийся ныне в Каире, вдруг воспламенился похотью и послал признание в любви находящейся в Доме Искусств художнице Щекотихиной. Телеграмма требовала: отвечай только нежными словами. Цензура заподозрила здесь шифр, но потом, узнав в чем дело, рассмеялась и благословила благородную страсть. Ще- котихину я помню — полунищую, в страшном унижении в холодной комнате Дома Искусств. Теперь она окрылена и счастлива. Мы с Клячко, зная, что Щекотихину посещает почти ежедневно Замирайло (он приходит к ней в 6 часов топить печку; изменил милейшей Анне Александровне Врубель), сунулись к ней в номер. Клячко увидел ее и обалдел: «вот эту женщину вызывают в Египет! Бедный Египет. Разве в Египте не хватает уродов!»

А тут, рядом, в комнате Екатерины Павловны Султановой — другое матримониальное дело: сын ее Юра, недоросль, женится. «Пришел, упал на пол, поцеловал мою ногу и говорит: мама, прости!» Я так и догадалась: — «Женишься?» — «Женюсь». Он без мамы — даже штанишек не мог расстегнуть, до 30 лет жил с нею в одной комнате, и был совершенно проглочен ею, а теперь — вот! Женится!

Навалилась на меня лавина гржебинской корректуры и раздавила меня!

Мура читает: «Котя, Котя, то ти отя?»

30 января. Вынырнул из некрасовской корректуры! Кончил Мюнгхаузена. Прибежала Мурка:

— Дай Моньдондынь! (Мойдодыр)

Третьего дня был у Розинера, встретился там с Сытиным. Бессмертный человек. Ласков до сладости. Смеется каждой моей шутке. «Обожаемый сотрудник наш»; и опять на лице выражение хищное. Опять он затеял какие-то дела. Это странно: служит он просвещению бескорыстно — а лицо у него хищное, и вся его шайка (или «плеяда») — все были хищные: Дорошевич, Руманов, Григорий Петров — все становились какими-то ястребами — и

Предыдущая главаГлава 108 из 305Следующая глава