— Вывеску вот принес, — говорит Семенов.
(Черт бы ее взял, эту вывеску, — зачем она ей?)
Она улыбается.
— Знаешь что, — отчаянно решился Семенов, — пойдем вечером в Комсомольский парк, погуляем… не на танцы, а просто так? А?
(На танцы, — подумал он, — ни ей, ни мне идти нельзя: из-за этих проклятых неоформленных конечностей!)
— Ну, так как? Придешь вечером в восемь к фонтану?
(Сердце бьется! Яблоко-то кисло-сладкое! — вертится в голове.)
Он заглянул ей прямо в большие коричневые глаза под ресницы…
Она слегка кивнула.
— Без обмана? — шепнул он отчаянно и жарко.
— Без обмана! — сказала она тихо.
В глубине ларька скрипнула дверь, и появился хозяин. Ему было уже лет под семьдесят, жилистый, коричневый, с классической черной тюбетейкой на серебре стриженых волос. Семенов заметил, как он стрельнул острыми глазами на него и девушку, что-то быстро каркнув ей по-узбекски. Она встала и вышла. Семенов сдал, не торгуясь, вывеску, взял свой заработанный куль винограда и побежал в училище…
Там — во дворе — стояла его койка под толстым раскидистым карагачом. Возле койки табуретка, под койкой — деревянный сундучок. Южная комната, так сказать, — без стен и потолка. Рядом под деревьями стояли еще койки — других студентов. Уже была осень, но все еще предпочитали спать под открытым небом: тепло! Сейчас во дворе никого не было, все разбежались по делам — кто куда, — только Кошечкин лежал на соседней с семеновской койке, заложив руки за голову, — смотрел вверх, ждал Семенова с виноградом. Они с ним всегда всем делились. Завидя Семенова, Кошечкин весело вскочил, и они стали хлопотать над ужином: лепешки, виноград… вода из колонки весело полилась в кружки, перехлестывая через край… Семенова тоже перехлестывало через край, и он все сейчас же рассказал Кошечкину.
«Ну и ну! — удивился Кошечкин. — Та самая, что в ларьке возле входа на базар?» — «Та самая». — «Знаю, я сам не раз у нее покупал… красивая! Да не про нас, пожалуй: старик не отдаст! Она же со стариком живет…» — «А я и спрашивать не буду! Уведу, и все!» — «Молодец! — поражался Кошечкин. — Я и не знал, что ты такой… Вот Гольдрей-то обрадуется!» — «Ну, уж нет! — возразил Семенов. — Она вовсе не для этого. Я ее в натурщицы не отдам». — «Почему?» — «Так…» — «Понимаю… собственник ты!» — «А ты на чужой каравай рот не разевай!» Они уплетали виноград с лепешками, запивая водой. «Ну, хоть портрет», — сказал Кошечкин. «И портрет не будем… может, когда потом. Она тебе не для рисования». — «Ну, ладно, — сказал Кошечкин. — Я тебя понимаю… ну, хоть виноград-то она нам будет доставать? Бесплатно?» — «Это можно», — согласился Семенов. «И груши! И помидоры!» — «Все! — сказал Семенов. — Все из фруктов и овощей! Это я тебе обещаю!» — «Прекрасно! — обрадовался Кошечкин. — Теперь мы с тобой обеспечены. Будем спокойно учиться. И поменьше халтурить». — «Эта так», — кивнул Семенов, набив рот виноградом. «Ты только береги ее!» — сказал Кошечкин, тоже набив рот. «Уж как-нибудь!» — гордо кивнул Семенов. «Защищай ее! И я помогу, в случае чего… за это я отвечаю!» — «Спасибо». — «От узбека ее заберем!» — «Заберем! — согласился Семенов. — Только куда?» — «Там увидим, — сказал Кошечкин. — Может, уборщицей в училище устроим?» — «Ты просто гений!» — обрадовался Семенов. «Снимем вам комнатку — на двоих…» — «О! А деньги?» — «Придется все же подхалтурить». — «Придется», — согласился Семенов. «Можешь рассчитывать и на мой заработок», — великодушно сказал Кошечкин, опорожняя кружку с водой. «А ты как же?» — спросил Семенов. «Я к вам буду в гости приходить!» — «Само собой!» — Семенов тоже опорожнил кружку. «Этюды вам дарить буду! Развесим по стенам — красота!» — «Конечно, красота! — согласился Семенов. — Ты обязательно заходи! Каждый день!» — «Может, она и мне какую-нибудь подружку найдет?» — «Найдет, — сказал Семенов уверенно. — Не сомневайся! Она, знаешь, у меня — такая решительная! И самостоятельная!» — «Ну, и отлично! — обрадовался Кошечкин. — А теперь давай готовиться. Штаны твои грязноваты — почистить надо. И куртку тоже… Раздевайся! Я чистить буду, а ты мойся, у колонки. Голову мой, шею… Эх, жаль, одеколона нету!»
Они принялись за дело. Семенов разделся и побежал в одних трусах мыться под краном в середине двора. А Кошечкин взял кастрюлю с водой, тряпку и стал чистить его костюм, разложив на койке. Время неумолимо двигалось к восьми. Семенов волновался. В глубине души он стал вдруг сомневаться в успехе. А может, она не придет? Старик не пустит… Мало ли что может быть… Но Кошечкину он о своих сомнениях не сказал.
Наконец Семенов оделся. «Холодновато, — сказал он. — В мокром-то костюме». — «Ничего, — ободрил его Кошечкин. — Мокрый чище выглядит. Когда он высохнет, опять грязным станет. А сейчас — видишь: стушевались все пятна… Скажешь, под дождь попал…» — «Дождя-то нет…» — «Скажешь, у нас дождь был… Ну, жми! Время! Я сейчас в училище бегал — уже полвосьмого. Ни пуха тебе, ни пера!» — «К черту!» — ответил Семенов и пошел.
Солнце уже село — где-то там — за тополями, карагачами, каменными и глиняными домами, минаретами, виноградными полями… Стало быстро темнеть. «Это хорошо, — пронеслось в голове, — ночью всю кошки серы». Семенов не спешил — до парка было недалеко, — медленно шел вдоль арыка, сопровождавшего его своим журчанием от дерева к дереву. В каменных плитах тротуара отражалось темнеющее синее небо — они только что политы были худым поливальщиком в закатанных до колен белых подштанниках и белой рубахе: он бегал босой, зачерпывал в арыке полное ведро и с криком: «Э-э, бргись!» — выплескивал веером воду. Белая фигура поливальщика в вечернем лиловом воздухе — под черной листвой с бледными просветами — между коричневыми стволами деревьев и охристыми стенами домов с оранжевыми окнами — на блестящих, словно стекла, плитах — это было красиво… «Надо написать такую картину: «Поливальщик», — думал Семенов. — А спешить нечего, лучше чуть позже прийти, чем раньше…»
У входа в осенний парк было многолюдно, горели еще бледные фонари, тянуло из-за деревьев шашлычным запахом. В воротах Семенова обогнал преподаватель старшего курса Виктор Христианович Грюн: он быстро прошел вперед под ручку со своей костлявой женой. Сделал вид, что не заметил Семенова. И Семенов сделал вид, что не заметил: Грюн с женой спешили в ресторан, это он знал точно. Был канун ноября, и Грюн со своей бригадой только кончил оформление парка к праздникам. Всюду — у входа и в глубине, по аллеям — висели лозунги, панно, портреты. Судя по их обилию, куш Грюн оторвал немалый. После такого куша он всегда бежал с женой в ресторан, там они наедались до умопомрачения, а потом болели несколько дней, и Грюн не приходил на занятия. Грюн с женой были странными обжорами. Все в училище давно это знали, смеялись над Грюном, но и завидовали его лукулловским пирам. Но Семенов сейчас не завидовал: «Каждому свое, — думал он весело, — Грюну шашлык, а мне — девушка…»
Он уже был возле фонтана. Разноцветные струи воды шумели, поднимаясь к зацветающим звездам и падая обратно к своему подножию. Вокруг бетонного озерца вертелась нескончаемая пестрая толпа. Воздух над ней наполнен был водяной пылью. Она незримо ложилась на и без того мокрый костюм Семенова. Из глубины парка доносилось мелодичное танго с танцплощадки, резкие звуки кино под открытым небом, из которых ничего нельзя было понять, блестело между деревьев Комсомольское озеро — дрожащими отражениями фонарей… там орали на лодках песни. Еще слышал Семенов гулкие удары своего сердца. Он кружил в этом гуле, ища глазами ее лицо…
…Нежные пальцы тронули его сзади за локоть… он обернулся… большие глаза смотрели взволнованно, темный рот влажно улыбался… «Какая красивая, однако, — подумал Семенов. — И фигура!»
— Ну, вот, — сказала она. — Я пришла. Немного опоздала. Надо было от старика удрать…
— Молодец, — сказал он с колотящимся сердцем и взял ее за руку.
— Ты какой-то мокрый, — сказала она.
— Дождь, — сказал он глупо. — Я попал в дождь…
— От фонтана?
— От фонтана, — сказал он.
— Наверно, ветер был…
— Ну да. — Семенов облегченно кивнул, — Ветер как дунул — и весь фонтан на меня…
— Ты давно ждешь? — спросила она.
— Да нет… не очень…
Они шли от фонтана по оживленной аллее. Народу полно было: брели навстречу, обгоняли, стояли в очереди возле шашлычной.
— Куда пойдем? — спросил он.
Он не знал, что с ней теперь делать. Ходить просто так как-то глупо было. Семенов подумал о Грюне с женой, но денег на ресторан у него не было. В кармане мелочь: хватило бы только на кино.
— Может, в кино?
— В кино не хочу, — сказала она. — И на танцы тоже. Я в рабочем платье…
«Тактично не сказала, что другого нет», — подумал Семенов. Его рука во влажном рукаве согрелась от ее руки… Ему вдруг дико захотелось схватить ее, поцеловать, обнять, прижаться к ней, зарыться лицом в ее волосы, в грудь… и она вдруг прижалась к нему…
— Пойдем туда, — шепнула она, кивнув на темные заросли в стороне — за Летним театром. — Пойдем, посидим… посидим одни…
Она потащила его за руку… они пролезли сквозь кусты на краю аллеи, вступили на траву под деревьями. Здесь было уже совсем темно. Это была окраина парка: серела стена. Никакие звуки почти не доносились сюда. Она выпустила его руку, пошла вперед и уселась под деревом. Семенов сел рядом. Он был вне себя. «Ну, что ж ты, — сказал он себе мысленно. — Ну, что ж ты…»
— Что-то холодно, — сказала она вдруг.
— Холодно?
— Ну, да… осень ведь уже. Земля холодная. И ты — мокрый…
И тут Семенова осенило!
— Это мы сейчас наладим! — быстро сказал он, вставая. — Надо фуфайку принести! Как это я не подумал!
Ее глаза в темноте засветились удивлением.
— Фуфайку принести! — повторил он, осененный своей гениальной мыслью. — Это рядом… я сбегаю! Пять минут! Ты подожди!
Семенов нырнул в кусты и помчался по аллее. Все больше становилось людей, он вилял между ними как вихрь. Мгновение — и Семенов очутился за воротами. На улице было совсем пусто, и он понесся еще быстрее…
— Кошечкин! — влетел Семенов во двор училища. — Ко-о-шечкин!
Кошечкин испуганно вскочил с койки.
— Фуфайку давай! — заорал Семенов. — Холодно! Ей нужна фуфайка! Жди меня скоро!
Выхватив из-под Кошечкиной подушки фуфайку, Семенов помчался в обратный путь… мокрые плиты — арык — ворота — гравий хрустит под каблуками — фонтан — Семенов летел в черную глубину… вот это место! Он нырнул в кусты, прижимая к себе фуфайку… пробежал еще несколько шагов к заветному дереву… что такое? Под деревом никого не было! Темно и пусто… темно и пусто… вот тут же она сидела, вот тут, еще трава примята — Семенов потрогал рукой траву, и она показалась ему теплой… Он оглянулся: темные стволы деревьев молча окружали его, и ему показалось, что они улыбаются… Сквозь черную листву просвечивали подмигивающие звезды… Сердце Семенова упало куда-то в ворох осенних листьев… он потерял его… сердце потерял…
«Как ее звать-то? — спохватился Семенов. — Не знаю, как звать!»
— Эй! — позвал от тихо. — Тут фуфайка…
Ответа не было…
— Охламон! — шипел Кошечкин, когда Семенов вернулся. — Зачем ты за фуфайкой-то побежал? Дело в шляпе, а ты за фуфайкой… Надо было на месте оставаться и действовать… Тем более — в темноте! Балда ты! Ни натурщицу не достал, ни просто бабу!
— Ты только не говори никому, — попросил Семенов.
— Ладно уж… Найдем ее завтра, сходим в ларек… я за это отвечаю!
Но ни завтра, ни послезавтра они ее нигде не нашли. Или выгнал ее старик узбек, или спрятал, или она сама ушла — неизвестно. Узнать они ничего не смогли, потому что старик перестал с ними разговаривать.
Семенов щелкнул зажигалкой и раскурил трубку, глядя в потолок палатки, по которому все еще дождь постукивал. Посмотрел на часы, в прошлом году в Швейцарии купленные, в загранкомандировке: 8 часов… Он вспомнил, как покупал эти часы в маленьком уютном магазинчике. Художник-башкир, который был с ним вместе в делегации, ужаснулся цене часов — четыреста франков! «Ведь четыре пары сапог можно купить! А сколько рубашек!!!» — «Мне нужны лучшие в мире часы, — возразил ему Семенов. — И теперь они у меня есть». Семенов любил хорошие вещи: после долгих лет нищеты. Но об этом он ничего не сказал башкиру… На другое утро, за завтраком в гостинице, башкирский художник сказал Семенову: «Я всю ночь о ваших часах думал… и знаете что: я решил, что вы правильно поступили, купив их. Вы большой художник, наш советский классик, и вы здесь всюду ходите и смотрите на часы, и вам не годится по дешевке время сверять… Пусть швейцарцы видят! Я это понял».
«Хороший парень этот башкирец!» — улыбнулся Семенов. Он затягивался сладким дымом, следя за синими струйками, поднимавшимися к потемневшему, намокшему от дождя потолку…
«И трубка тоже прекрасная, — подумал Семенов, любовно оглядывая ее. — Тоже лучшая в мире».
Это был английский «Данхилл», ее он в Лондоне приобрел.
— Да, поездил я в последние годы немало! — сказал он. — Знают меня в мире… Имя я себе сделал, теперь только работать.
Он вспомнил, как в начале карьеры, когда он окончил институт, знакомый поэт-переводчик Фима Гробнер, муж первой семеновской любви — не Лиды, а совсем другой женщины, с которой он в начале войны расстался, а потом опять встретился, когда она уже за Фимой замужем была, — так этот Фима говорил ему: «Имя тебе надо сделать! Это в искусстве главное!» Этот Фима считал, что у него-то оно есть, это имя. И страшно воображал. Но Семенов еще тогда понимал, что никакого имени у Гробнера нет и не будет… Его, конечно, знали в писательских кругах, но был этот Фима плохим поэтом и плохим переводчиком: ни одного языка не знал, переводил по подстрочникам… «Это все равно что я копировал бы картины с закрытыми глазами, — подумал Семенов. — Халтурщик он, этот Фима! Имя мне тоже! Фима — Фима и есть!»
Семенов засмеялся злорадно. Сейчас Фима совсем на нет сошел, переводит, правда, как электронная машина, и денег кучу заколачивает — но никто его всерьез не принимает. И жену Гробнера — первую семеновскую школьную любовь — тоже смешно звали: Сима… «Сима и Фима — два сапога пара!» — подумал Семенов. Имел он против них многое, да ладно, неохота вспоминать…